Следующим вечером я сижу на своей жердочке, держась за пухлую ляжку херувимчика одной рукой и наматывая на палец другой цепочку кулона. Я пытаюсь раствориться в воспоминаниях исполнителей, но эти картины вдруг оказываются так скучны, так безжизненны, так далеки после того, что я ощутила в памяти Эмерика. Теперь, когда я видела краски его прошлого, черно-белые воспоминания одной и той же труппы, виденные мною дюжины раз на протяжении многих месяцев, уже не доставляют мне прежнего удовольствия. Я замечаю, что разглядываю публику, всматриваюсь в лица билетеров в дверях, ища загар и ямочки на щеках, которые преследовали меня во снах этой ночью.
Когда представление заканчивается и Сирил поднимается на сцену, чтобы исполнить «Le Chanson des Rêves», я резко сосредотачиваюсь.
«Исда, соберись!»
Уняв адреналин, огнем бушующий в венах, я всматриваюсь из-за коленей херувимчика в лица публики внизу. Они открывают рты, чтобы спеть.
Их воспоминания не врезаются в меня, как Эмериковы. Они лениво тянутся к моей силе, слабо покалывает левая лодыжка, где раньше был Символ Управления. Я вздыхаю и обращаюсь к этому ощущению, врезаюсь в их воспоминания и принимаюсь за работу.
Если я собираюсь послушать пение Эмерика так, чтобы Сирил не обнаружил, придется работать не хуже, чем в любой другой вечер. Сирил наблюдателен. Если что-нибудь покажется ему необычным, он догадается, что я что-то замыслила.
Призвав себе на помощь все, что я когда-либо слышала от Сирила о контроле эмоций, я глубоко вдыхаю через нос и бросаюсь в море воспоминаний внизу.
Когда песня заканчивается, каждый зритель улыбается.
Пот покрывает шею, грудь вздымается; я опираюсь на стену там, где она переходит в потолок, накручиваю выбившуюся прядку волос на большой палец и жду, пока опера не опустеет, а огни не погаснут.
Проходит вечность, пока я не решаю, что можно спокойно скользнуть в люк, а нервы так напряжены, что мне кажется, что я вот-вот взорвусь. Я вся дрожу и при мысли о том, что собираюсь пойти разыскать юношу, с которым мне запрещено встречаться, и от страха – риск очень велик.
Требуется каждая капля самоконтроля, чтобы не рвануть прямо на третий этаж, где, как я знаю, Эмерик моет пол. Нельзя на этот раз попадаться ему на глаза. Нужно быть осторожнее, чем вчера, – не теряться в воспоминаниях, не опрокидывать подсвечники. Я спрячусь, послушаю и понаблюдаю, и никто ничего не узнает.
Я замедляю шаг и подбираю юбки, чтобы не шуршали. Я жмусь к стенам и прячусь в углах, и стараюсь дышать ровно и беззвучно.
А вдруг Эмерик уже домыл пол? Вдруг я его упустила и он уже ушел домой на ночь? Вдруг он решит сегодня не петь за работой?
При этой мысли меня охватывает паника, но тут я слышу приглушенный напев через несколько коридоров отсюда. Я замираю и хватаюсь за ближайшую статую, чтобы одолеть внезапную дрожь в коленях: такое меня охватывает облегчение, а потом иду на звук чудесной песенки чистого тенора, который звучал в моей голове со вчерашнего вечера.
Едва я приближаюсь на расстояние, на котором мой дар способен уловить музыку – я всего лишь спустилась на несколько ступенек и завернула за угол, – я влезаю в уголок за бархатным креслом и опускаюсь на пол.
Его воспоминания, яркие и прекрасные, накрывают меня волной, борются с моим даром, пытаются проникнуть сквозь него. Кожа на щиколотке пульсирует в такт песенке, и я закрываю глаза и пытаюсь сосредоточиться, пробираясь сквозь образы. Проскальзываю мимо ближайших воспоминаний этого дня и плыву глубже в прошлое: заглядываю в каждую сценку в поисках той девочки-гравуара и ищу дальше.
После первой дюжины воспоминаний тревога сжимает грудь. Я еще не нашла ее и холодею при мысли о том, сколько времени может занять поиск по всей линии жизни. Столько времени у меня нет. Эмерик скоро домоет пол и уйдет, а Сирил ждет меня в кабинете, чтобы обсудить итоги дня. Если я не явлюсь, он начнет беспокоиться и отправится меня искать.
Я все быстрее и быстрее перебираю воспоминания, не обращая внимания, что желудок будто выворачивает всякий раз, когда я отрываюсь от особо прекрасных моментов, чтобы нырнуть дальше.
Мелькают размытые образы небольшой квартирки, кондитерской, доброго на вид человека с курчавыми черными волосами и выдающимся круглым животиком. Добрая сотня вечеров проходит перед оперным театром – но не шаннским, в этом я уверена. Дюжины монет собраны в маленький деревянный ящичек, а потом переправлены в билетные кассы. Эмерик зачарованно сидит, вцепишись в подлокотники бархатного театрального сиденья, и широко открытыми глазами неотрывно смотрит на сцену, и сердце его пронизывает мечта и зов.
Сжав кулаки, я мчусь назад во времени все скорее и скорее, до детства Эмерика, пропуская по пути целые годы. Мелькают сцены того, как он поет рядам самодельных плюшевых зверей на кухонных стульях, как он разучивает танцы в старомодной спальне, как он поет милой малышке в бледно-голубой ночной рубашке…
Воспоминания исчезают, и я охаю, будто меня окатили ледяной водой. Я не сразу понимаю, что произошло: не могу вдохнуть, не могу сконцентрировать взгляд.
– Мадемуазель, все хорошо? – спрашивает совсем рядом чей-то голос.
Я дергаюсь в сторону и бьюсь головой об спинку кресла. Вскакиваю на ноги, морщась, и пячусь от нависающей надо мной тени.
– Извините! Я не хотел вас напугать. Просто… Вы тут так охали и пыхтели. Я испугался, что у вас какой-нибудь припадок. – Он наклоняется вперед, и на лицо его падает полоса звездного света. Он улыбается. Ямочки на щеках становятся заметнее, а у горла поблескивает бирюзовый камень.
Я вся вспыхиваю, надо бежать, но ноги будто свинцом налиты.
Эмерик проводит ладонью по волосам и склоняет голову набок.
Точно. Он же ждет ответа.
Слова застревают в горле. Я открываю и закрываю рот, точно рыба на берегу.
Я в жизни еще не говорила ни с кем, кроме Сирила. Никогда не встречалась ни с кем взглядом, никогда не перебросилась ни словечком.
– Все… Все замечательно, merci, – наконец произношу я. Голос – не голос, а какой-то тонкий писк. Я сглатываю, припоминая вечную присказку Сирила: «Если не справляешься со своими чувствами, не справишься вообще ни с чем». Пытаясь успокоить лихорадочно бьющееся сердце, что колотит изнутри в грудную клетку, я разглаживаю юбку. Если вести себя слишком нелепо, Эмерик что-нибудь заподозрит. Чтобы остаться в живых, нужно всеми силами избегать этого.
– К вашему сведению, – выдавливаю я, – это был не припадок. Я… отдыхала.
– Ага. Звучит логично. – Он кивает, сверкают белые зубы. – Так пыхтеть – прекрасный способ расслабиться.
Я моргаю. Он что… дразнит меня?
– Прошу прощения, не расслышала, кто вы?
– Ой, как грубо с моей стороны! – Он протягивает для рукопожатия правую руку. – Я Эмерик Роден. Вчера нанят сюда уборщиком. Никогда раньше не работал уборщиком, но мама вечно наказывала меня за непослушание, заставляя драить весь дом, так что я так думаю, я вполне компетентен в вопросах чистки и мытья.
Рука неловко висит в воздухе еще какое-то время, а потом он сует оба кулака в карманы куртки и расслабленно прислоняется к стене.
– Эээ… А вы скажете, как вас зовут, или придется играть в угадайку? – спрашивает он.
Звездный свет бросает голубоватые блики на его профиль.
Он нервно усмехается:
– А то знаете, я вечно сажусь в лужу в таких играх. Ляпну что-нибудь типа «Селеста», а потом окажется, что так звали вашу любимую тетушку, которая померла на той неделе, и я буду чувствовать себя полным придурком. – Он делает паузу и округляет глаза: – Стойте, у вас же нет никакой мертвой тетушки Селесты? Или там покойной любимой кошечки?
Я сжимаю губы. Страх стиснул нутро так, что обед угрожает явиться миру. Я бросаю взгляд наверх – туда, где ждет Сирил.
– Если вы знаете покойную Селесту, то я ужасно соболезную! – тараторит он, залившись румянцем. – Я же говорил, я не умею в такие игры играть! А еще хуже, когда наступает такая неловкая тишина, а вы стоите и не отвечаете, и я слегка струхнул, так что, если вы все-таки осилите что-нибудь сказать, я буду просто кошмарно признателен!
Я набираю воздуха и прогоняю дрожь ужаса из голоса:
– Вы слишком тараторите.
– Спасибо! – облегченно выдыхает он. – Эм, то есть простите. Я правда тараторю. Дядя тоже вечно мне про это говорит. Говорит, меня просто заткнуть невозможно.
– Оно и видно.
Он фыркает:
– Ай!
Я охаю, щеки вспыхивают огнем.
– Простите! Я не хотела… Я просто… – Я заламываю руки. Я же тысячи раз разговаривала с Сирилом! Почему беседовать с этим парнем до нелепого трудно?
Он улыбается.
– Ничего. Я получил по заслугам. Мне кажется, как-то раз я хлопнулся в обморок, потому что заболтался и забыл дышать.
– Правда?
Его смех – как музыка.
– Кто знает. – Он одаривает меня дьявольской улыбкой. – Ну так что, звать вас «мадемуазель» или у вас там за маской где-то припрятано имечко?
Сердце подскакивает при упоминании маски, но я расслабленно удерживаю руки на юбке и дышу как можно спокойнее. Наверное, он решил, что я просто фандуар, а не гравуар. Фандуарам запрещено законом появляться в публичных местах, где люди поют, но они находятся под защитой короля Вореля благодаря своей способности извлекать эликсир памяти. Пусть их лица не так изуродованы, как у гравуаров, они все равно должны носить на улице маски. Да, обычно их маски не расшиты перьями и стразами, это просто серебристая ткань, прикрывающая то, что не хотели бы видеть люди с чистыми лицами, но я надеюсь, что этот Роден не станет слишком уж вдумываться.
Он так и ждет ответа, чуть покачиваясь на пятках.
Что дурного, если он услышит мое имя? Его нет ни в каких учетных книгах.
Я прочищаю горло.
– Я Исда.
– Красивое имя.
– Мне тоже нравится! – вырывается у меня. Я всегда любила имя, которое Сирил выбрал для меня.
– Ладно, Исда… И почему вы сидели за тем креслом?
Я расправляю плечи, поднимаю голову, пытаясь выглядеть более уверенно, чем на самом деле.
– Вообще-то я слушала вашу песню. У вас замечательный голос.
Он потирает шею.
– Эм… Merci. Просто старая песенка, какую поют у нас дома. Ничего такого.
– Это можно сказать о песне, но не о вашем голосе.
Он бросает на меня взгляд.
– Ужасно мило с вашей стороны.
– Ничего милого, это правда.
– Все равно.
Я закусываю губу: мысли мчатся, образы из его памяти все еще пляшут призраками на обратной стороне век. Мне нужно как-нибудь устроить, чтобы этот парень пел мне, и пел много. Если я собираюсь разобраться с семнадцатью годами его воспоминаний, мне нужно время. И больше времени, чем пара минуток подслушивания по коридорам.
Я вдруг вспоминаю, как он пел в детстве, стоя на самодельной сцене перед рядами всевозможных игрушек. Я видела тысячи доказательств тому, что он просто одержим оперой.
На ум приходят вчерашние слова Сирила о том, что Эмерик приходил на прослушивание для зимнего представления.
– Вы в самом деле заслуживаете петь на сцене, а не мыть тут полы. Вы не думали пройти прослушивание?
Я пытаюсь вести себя как ни в чем не бывало, но мысли крутятся на предельной скорости, выплетая нити идеи. Идеи, которая идет вразрез со всем, что я вчера наобещала Сирилу насчет осторожности. Но если получится, то результат будет стоить риска.
Он пожимает плечами:
– Я и проходил, но никто, кажется, и слушать меня не собирается – все составляют себе представление о моих способностях с порога.
– Вы проходили профессиональное обучение?
– Я похож на человека, у которого хватит денег на такое? – Он указывает на залатанную куртку.
– Без обучения в опере на вас и не посмотрят. Но так уж вышло, что я весьма компетентная преподавательница по вокалу.
Я поражаюсь, как легко скользит с губ ложь. Остается надеяться, что он не расслышал напряженную нотку в моем голосе.
Он поднимает одну бровь:
– Вы? Но вы слишком юны для…
– Дело же не в возрасте. А в опыте – а этого у меня достаточно. Ну, так что скажете? Хотите учиться или нет?
– Мне нечем заплатить.
– Я разве упоминала деньги?
– А если не ради денег, то зачем вам все это?
«Затем, что я чувствую себя живой благодаря твоим воспоминаниям. Ради того, что я могу узнать благодаря девочке-гравуару из твоего прошлого. Ради шанса на свободу».
– Если у меня получится обучить певца для здешней сцены, – сочиняю я на ходу, – то докажу, что кое-чего стою как… Как мастер вокала. Меня начнут воспринимать всерьез.
– Но… – Он неловко мнется, вновь торопливо проводя ладонью по волосам. – Но вы же фандуар, да? Фандуарам вообще-то нельзя работать в профессиях, связанных с музыкой, учитывая, что вы можете вытянуть весь наш эликсир памяти или что там еще.
– Вам не кажется немного нечестным, что фандуарам можно работать только в Maisons des Souvenirs? – спрашиваю я. – А если бы вы родились с определенным даром, некой способностью, которую вы ненавидите, а мечтаете заниматься чем-нибудь другим – ну, скажем, музыкой? Разве правильно, что целая жизнь определяется формой лица и какой-то силой, которой я не просила… – я опускаю голос до низкого глубокого шепота, – или какой-то судьбой, которую я не выбирала и не желала?
Он долго молчит, а когда заговаривает, то его голос едва слышен:
– Вы правы. Это нечестно.
– Я не прочь учить вас, – продолжаю я, не отводя глаз. – Потому что у вас выдающийся голос, который заслуживает быть услышанным.
Он выглядит задумчивым, но все равно чуть кривит бровь, и я понимаю, что он еще не убежден до конца.
– А где мы будем проводить уроки? И когда?
Я сглатываю. Единственная возможность, единственное место, где нас не обнаружат, – это мой подземный склеп. Сирил туда годами не спускался, так что вряд ли пойдет и сейчас. Но при одной мысли о том, чтобы привести туда кого-то, в мое личное пространство, тихое и мирное, внутри все леденеет.
Сжав на юбке кулаки, я отвечаю:
– Я живу здесь, в театре. Ну, под театром. В полночь вы могли бы спускаться туда вместе со мной и учиться.
– Звучит жутко таинственно. Почему бы просто не попросить мсье Бардена выделить нам какое-нибудь помещение в течение дня?
Время утекает. Мой слух обращен к потолку, я жду скрипа половиц и стука каблуков, знака, что Сирил уже ищет меня.
– Сирил позволяет мне жить здесь, скрываясь от профессии фандуара, до тех пор, пока я не вмешиваюсь в дела, которые могут повредить его репутации. Я больше чем уверена, что ему не понравится перспектива того, что я стану давать уроки вокала, да еще и днем, когда кто угодно может на нас наткнуться.
– Сирил?
– Месье Барден! – раздраженно поясняю я. Ну почему он задает так много вопросов? – Он… старый друг семьи.
Эмерик чуть расслабляется.
– Правда? Так вы близко его знаете?
Сколько можно ему рассказать?
– Он, наверное, даже больше, чем друг семьи. Он мне как отец.
Эмерик вскидывает брови, а уголки губ ползут вверх.
Я бросаю взгляд на лестницу за его спиной, ожидая, что увижу там высокую тонкую тень Сирила, который спускается к нам.
– Простите, но мне пора. Так что вы скажете насчет уроков?
Эмерик вслед за мной оборачивается поглядеть на ту же самую пустую лестницу, но, кажется, он больше не сомневается.
– Если вы обещаете не красть мой эликсир во время этих уроков…
– В самом деле, мсье Роден, это уже оскорбительно.
Он поднимает руки:
– Осторожность не будет лишней, когда в деле замешаны прекрасные дамы в масках.
Я вздрагиваю. Он что, только что назвал меня «прекрасной»?
Он вновь протягивает мне руку:
– Когда начнем?
Я какое-то время взираю на его руку, а потом подаю ему собственную. От прикосновения к чужой коже я прихожу в смятение. Но не только. Еще есть какое-то сладкое чувство, будто теплые объятия бойкой кантаты.
– Встречаемся в полночь в вестибюле, – велю я, отпускаю его руку и стремительно иду мимо него к лестнице со всем возможным достоинством.
Сработало! Эмерик мне поверил, и меньше чем через час мы встретимся снова на первом уроке.
Если все получится, я могу и в самом деле оказаться такой же, как гравуар из его воспоминаний: свободной.