Катакомбы под оперным театром – мои владения. Там я падаю в сладкие ласковые объятия тьмы, погружаюсь в скромную простоту тишины и тайн.
Я проскальзываю в тоннель, ведущий в пустой склеп, который я выбрала для себя, и чиркаю спичкой, чтобы зажечь свечи, занимающие все поверхности в комнате. Мерцающие огоньки бликуют на каменных стенах и потолке, будто сетка мигающих оранжевых звездочек. Свет вырисовывает кровать в углу, накрытую одеялом винного цвета, и резные полки, набитые песенниками и пухлыми стопками нотных листов.
Посреди всего этого стоит мой орган. Я направляюсь к нему, провожу рукой по гладким резным краям и блестящим металлическим трубкам. Сирил купил его мне, когда мне было шесть, и помимо него этот орган – мой самый давний и близкий друг.
Клавиши манят, и я сажусь на скамью. Сдвигаю в сторону сочинение, над которым работала, заменяю его новыми нотами «Le Berger» и всматриваюсь в них. Слежу глазами, как взбираются вверх по нотной линейке шестнадцатые ноты, дальше такт трели – и они падают обратно. Повторяю мизинцем художественные завитки скрипичного ключа.
Мне не нужны ноты, чтобы сыграть отрывки из «Le Berger», за годы я запомнила наизусть всю партитуру. Пальцы сразу ложатся на позиции для вступительной арии, но, прежде чем погрузиться в знакомую восходящую гамму правой руки, которая вводит открывающие басовые тона, я замираю.
Внутренним ухом я все еще слышу голос Эмерика, который тихо, осторожно пробирается в разум, вниз, в горло, туда, где сердце вторит ритму его мелодии.
Руки мои перемещаются в новую позицию.
Я набираю воздуха.
И начинаю играть.
Музыка исходит откуда-то изнутри, просыпается ласковым зверем. Пальцы торопятся, пляшут по клавишам, скачут по диезам и бемолям, как камешек по ряби пруда. Носки жмут на педали, наполняя комнату насыщенным звуком, гулким и густым, и он патокой течет по каменным стенам.
Моя игра начинается как ответ на песню Эмерика, но дальше превращается во всплеск эмоций, которые я ощутила в его прошлом. Любовь. Безопасность. Надежда. Шестнадцатые ноты выводят птичью трель, и я замираю.
Тишина.
Смущенная, извиняющаяся улыбка Эмерика заполняет разум. Ямочки на его щеках. Темные волосы, прячущие глаза.
Я сдвигаю руки влево, и катятся рокочущие ноты, темные и мрачные, как ночная баллада.
Лишь когда пальцы соскальзывают с клавиш, я замечаю, что руки дрожат. Открываю глаза, стягиваю маску, провожу кулаками по неровным щекам и моргаю – они мокрые.
Рассматриваю блеск слез на костяшках.
Что он наделал, этот уборщик?
Всю свою жизнь я мечтала о внешнем мире. Стать оперной исполнительницей, которые приходят и уходят, когда захотят. Я видела семейные обеды за прекрасными деревянными столами, весенние прогулки в городских парках Шанна, восторг в глазах влюбленного перед поцелуем.
Но никогда до сего дня не видела я этого с такой четкостью, с такой яркостью, так подробно, что его воспоминания казались моими. Никогда раньше я не улавливала, на что на самом деле может быть похожа жизнь.
Теперь внешний мир зовет меня, умоляет выйти, вдохнуть его, ощутить его вкус.
Слезы затуманивают взор, пока я верчу маску в руках. Эта маска нужна затем, чтобы прятать мое лицо от внешнего мира, хоть немного усложнять задачу распознать, кто я. Сирил заказал ее для меня на шестнадцатый день рождения, в прошлом году, собственноручно сняв мерки и отправив их мастеру на севере. Когда ее доставили, это была просто черная, гладкая маска, закрывающая лицо от уха до уха и ото лба до подбородка. Я добавила на нее украшений: маленьких стразов, обводящих глазницы и губы, бусин, вьющихся по скулам, вороньих перьев вокруг глаз.
С такой маской я почти прекрасна.
Я легонько провожу пальцем по вороньему перу.
Я пообещала Сирилу, что не пойду искать уборщика.
Но это невозможно.
Жестокий мир может уничтожить и Сирила, и меня, если меня обнаружат, но кое-что я поняла со всей четкостью, пронзившей меня насквозь в самое сердце: я должна вновь увидеть Эмерика Родена. Должна услышать, как он поет.
Потому что теперь я уже вкусила мир, спрятанный в бархате его голоса, и в груди ворочается голод, какого я никогда еще не испытывала. Жажда, которая овладела мною полностью. Желание, проросшее сквозь трещины в самое сердце.
Но дело не только в живости его воспоминаний.
Та малышка-гравуар с улыбкой на губах и солнцем в волосах… Мне нужно узнать о ней больше.
Гравуаров убивают сразу после рождения, казнят, как только обнаружено и подтверждено, что уродство сильнее, чем у фандуаров. Мне повезло, что Сирил спас меня от такой судьбы, но кто вытащил из воды эту малышку? Как она живет в мире открытого неба, улыбок и голубых ленточек в волосах?
Неужели такая жизнь – свободная жизнь без маски – возможна для существ вроде меня?
Если я смогу понять, как ей удалось, то, может, сама смогу встать на сцене вроде этой, над моей головой, и не только когда огни погашены, а зрители ушли. Может, я смогу что-нибудь узнать из воспоминаний Эмерика об этой девочке… Узнать, как добиться наконец огней рампы, аккомпанемента оркестра и восхищенной аудитории.
Я поднимаю глаза, будто могу пронзить взором каменный потолок и увидеть кабинет Сирила.
Он просил меня вести себя осторожнее, и я пообещала ему. Но воспоминания Эмерика таят в себе возможность не только покинуть оперу, но и остаться жить в мире за ее стенами. Наконец спастись от общества, которое заковало меня в тенях. Выступать на сцене. Влиять на людей своей музыкой.
Я просто больше не могу прятаться по углам.
Сирил, как бы ни любил меня, никогда не ощущал, каково жить в полном ненависти мире. Если бы он смог, он бы понял.
Голос Эмерика звучит в голове. Я закрываю глаза, отдаваясь на волю мурашек, бегущих по коже от удовольствия, и сжимаю кулон.
Сирилу знать не обязательно.