Война мало изменила жизнь Стебницких. Только Анна Николаевна стала еще больше и еще восторженнее говорить, появились в ее доме шарфы и кисеты, и иногда бывали собрания благотворительного кружка.
Но так же, как и прежде, по субботам покупались у Балле пти-фуры, в приятном беспорядке расставлялась мебель и зажигалась низкая, тяжелая лампа, горничная в белой наколке разносила в маленьких чашках чай.
Анна Николаевна давно мечтала устроить у себя салон, но удавалось это плохо. То ее гости садились за карты, – бридж или, что было уже совсем скверно, винт, – то разговор велся неподходящий, сбиваясь с высоких, волнующих тем на мелкие сплетни.
Теперь помогла война. Карты были изгнаны решительно под тем предлогом, что грех теперь проигрывать деньги, которые можно отдать на раненых, и кроме того для салонных бесед нашлась великолепная и незаменимая тема.
Анна Николаевна была удовлетворена. Она вела для потомства лирический дневник, под названием «Моя душа в кровавые дни», и иногда прочитывала своим гостям страницу-две из него. Гости одобряли, вздыхали, а Анна Николаевна, смотря в одну точку перед собой, тихо говорила:
– Да, мы все, все теперь должны так думать…
Все шло хорошо. Дела, приятного и благородного, было много, и в глубине души мечтательная и пылкая дама даже радовалась, что настало «такое время». Дочь ее, все так же веселая и красивая, ходила на курсы сестер милосердия и уже собиралась сдавать экзамен. Только сын огорчал Анну Николаевну. Несмотря ни на какие увещания и ссоры, он жил своей прежней жизнью и не хотел изменять ее. Разговоры о том, как может Сережа ничего не делать, велись в доме Стебницких постоянно. Анна Николаевна делилась своим возмущением с друзьями, посвящала ему огненные страницы в своем дневнике, ссорилась с сыном и все более отдалялась от него.
– Ведь все, все работают… в комитетах, в Красном Кресте… А он шляется по улицам или сидит у себя запертый… Только бы его не трогали. Ты ответь мне все-таки… отчего ты ничего не делаешь?
Была блестящая и людная «суббота».
Сережа улыбнулся и ответил:
– Мне не хочется.
– Нет, лентяга Сергей, – дружелюбно вставил Лодыгин, веселый и бодрый студент, казавшийся теперь Анне Николаевне «очень стильным», – не хочет, уж я его пилил, пилил… ну, ничего, пусть погуляет.
– Да, сами-то ведь вы работаете. Я ведь не говорю – на войне… зачем? но, право, мне стыдно за Сережу. Теперь, теперь такое равнодушие.
Сережа взглянул на мать, возбужденную и покрасневшую, и подумал:
«Совсем прачка»…
Он опять улыбнулся.
– Видите, я думаю, что идут на войну… не для России, а для себя… видеть, взволноваться… это – эгоизм… с неожиданным и случайным вкладом куда-то… на пользу.
Он говорил ни на кого не глядя, но будто мягко возражая кому-то, споря или соглашаясь.
– Да, ну так что же?
– Да, – Сережа вдруг покраснел и потерял нить мысли, – тогда я свободен… мне не хочется, понимаете… я вижу и здесь, а все эти катастрофы – смены эпох, – он брезгливо поморщился, – все, что пишут теперь в газетах… мне это неинтересно…
– Нет, я не могу… я не хочу это слушать, – нервно вскрикнула Анна Николаевна.
Обыкновенно после этих ссор и сцен Сережа делался еще невозмутимее и с еще большим упорством говорил о своей правоте. Но сам себе он искренно никогда не мог ответить, почему он прав, и ничего не знал. Он понимал, что ему идти на войну не хочется, вообще ничего ломать не хочется, а работать здесь просто скучно и времени жаль. И в то же время он видел, что вокруг все ломается и неудержимо несется вперед, а он остается на месте. Он удивлялся, печалился своей сонной жизнью со стихами, музыкой и поздними беседами и сам любовался своей печалью. Иногда он думал: «Конечно это – лень». Иногда же казалось: «Нет, так надо. Я не могу иначе. Ничего, ничего, только не надо об этом думать». И так успокаивался.
Недоумение Анны Николаевны усилилось, когда Сережа совсем перестал читать газеты.
– Нет, я этого не понимаю… отказываюсь решительно…
Иногда забываясь она передавала ему «Новое время» с какой-нибудь отмеченной синим карандашом статьей, где рассказывалось о необыкновенном подъеме духа в населении или о подвиге юного добровольца.
– Правда, как это прекрасно.
– Да, конечно…
И он, пробежав статью, оставлял газету.
– Сережа, покажи мне пожалуйста, где Рава.
Ему становилось стыдно, что он не знает, где Рава, и не хватало мужества признаться в этом. Он не читал газет из-за всяких комментариев, но ведь здесь факты, как же можно не следить за ходом войны; конечно это – лень…
– Рава… здесь… вот.
– Где? я не вижу.
– Здесь… не знаю… у нас такая карта, что ничего не разберешь…
Сережа ходил в университет, но занимался немного. Дома, с матерью и сестрой, он быть не любил. Они были очень оживлены, очень заняты и всегда говорили о раненых или теплых вещах. Его тяготило постоянное и нескрываемое пренебрежение в их отношении к нему и то, что они будто нарочно говорили при нем об общей бодрости и радостной вере. Иногда он старался быть с ними резким или вежливо-холодным, но это удавалось плохо. Только с каждым днем все более чужими становились Сереже и мать, и сестра. Все по-прежнему спокойный, не взволнованный своей ленью, он мало-помалу, также лениво и вяло, начинал уступать и думал: «Я могу… но мне жаль, мне очень жаль всего… Все-таки здесь я работать не стану».
Ходили слухи о том, что все студенты будут призваны к службе.
Сережа вдруг обрадовался.
«Самому решиться трудно, но, если будут, это хорошо».
И ему виделся уже военный лагерь ранней весной, земля в черных проталинах и следах рыхлого снега и синее, холодное небо.
Он шел по набережной. Низко нависли тяжелые облака и ветер со взморья резал ему глаза.
«Вот теперь все изменится. С войны вернешься совсем другим… Иначе быть не может. Странно… Петроград… Петербург… это все одно. Просто это кончился девятнадцатый век… и вот все мы уже не нужны»…
Издалека он узнал быстро шедшего ему навстречу Лодыгина. За несколько шагов тот, веселый и красный, замахал ему руками.
– Прощай, прощай, Сергей…
– Отчего?
– Еду послезавтра на войну с нашим отрядом. Ты не веришь, как я рад… Не могу больше здесь сидеть.
Сережа пожал ему руку.
– Ну, поезжай… Я, может быть, тоже скоро там буду… возьмут.
– Что ты? Ты ведь не на первом курсе? Тебя не возьмут… не знаешь, что ли?
– А, так. Наверно?
– Да, уж поверь мне. Не хочешь, брат? Пороха не нюхал? Эх, махнул бы со мной, вот это – дело. Что здесь киснуть!
– А разве мне можно?
– Отчего же нельзя… поезжай в Варшаву, там я тебя устрою. Ты ведь был год в медицинке?
– Да. Послушай, я поеду.
Лодыгин широко улыбнулся.
– Правда? Что это с тобой?
Сережа снял фуражку, провел рукой по волосам и сел на гранит над Невой.
– Так. Все равно я поеду, мне надо, только с тобой вместе.
– Ну, разумеется, со мной… Да ты серьезно или морочишь только.
– Нет, видишь, я очень хочу… очень хочу. Все-таки ведь это – раз в жизни.
– Да уж, для тебя второй такой войны не устроят.
– Ну, да, – ласково улыбнулся Сережа, – я поеду. Я позвоню тебе завтра.
Вернувшись домой, Сережа зашел в комнату матери и, насколько мог, просто и весело сообщил матери о своем решении. Анна Николаевна сначала не поверила, а потом принялась браниться и плакать о том, что вот все, все у Сережи так, что он конечно – помешанный и никогда ее не слушает и не советуется с ней. Маруся тоже негодовала и настаивала, что ехать на войну бессмысленно, а России можно служить и здесь.
– Ах, оставьте меня ради Бога! – вдруг закричал Сережа, – я поеду не для России совсем, не для вас, ни для кого… поеду потому, что хочу…
Он убежал к себе и хлопнул дверью.
В его комнате все было убрано. По стенам висели лубки и Врубели, слегка пахло табачным дымом. На столе лежало письмо. Он прочел адрес. Узнав почерк, отложил его и сел в кресло, и долго сидел, ничего не думая и сложив руки на коленях. Потом встал, подошел к зеркалу, зажег электрический рожок и стал смотреть на себя.
«Вот, хотел иначе причесываться… волосы больше на лоб – теперь не надо, все равно. – Он видел свое бледное и худое лицо с мягкими волосами, и ему было жаль себя. – Убьют… и вот никогда здесь больше стоять не буду… Нет, не убьют»…
Сережа взял письмо и вскрыл его.
«Милый, приходите завтра на выставку. Будет очень…»
Он улыбнулся и громко сказал:
– Вот и не пойду, вот и не пойду…
И сейчас же подумал:
«Как приятно и как странно говорить одному громко. Все-таки это очень хорошо – то, что со мной случилось»…
Лодыгин ехал в санитарном поезде и оказалось, что Сереже сопровождать его нельзя. Они условились встретиться в Варшаве. Дорога была долгой, но не скучной, – уже на вокзале повеяло войной. В обмерзших, набитых вагонах говорили только о ней, читали последние телеграммы, ловили слухи. Ехало много офицеров, возвращавшихся из госпиталей в полки, ехали добровольцы, врачи, сестры, матери, искавшие своих близких, и деловые люди, как всегда снующие между Петроградом и Варшавой.
На станциях встречались войска и артиллерия, поезд шел тихо-тихо, пыхтел и поминутно останавливался. Говорили о том, что немцы идут на Варшаву и теперь стоят недалеко от города. Сережа равнодушно слушал все эти толки, а сам говорил мало. Он не знал, что ждет его, и не думал об этом, но смущенно и растерянно вспоминал оставленный город и свою городскую, ленивую жизнь. Ему казалось, что он вдруг легко вырвался из вязкого и теплого болота, но это свое болото он любил и совсем бросать его не хотел. Тяжелым и трудным было прощание с матерью. Оно совсем «не вышло»… и слова не те говорили, и плакали не так. Все не то. В глубине души он сильно и спокойно любил мать, и ему было грустно думать, что она этого не знает.
«Да ведь это я для нее поехал, она меня послала… Я сам не догадался бы никогда, что надо».
Наконец в мокрое, серое утро поезд пришел в Варшаву.
Сережа отыскал Лодыгина и решил, что останется у него ночевать. Ехать им надо было на следующий день.
Вечером бродили по светлому и веселому городу. В кафе звенела музыка, гуляли нарядные дамы, и Сережа не верил, что это – Варшава, что он едет на войну и вот не может прийти домой, зажечь лампочку у кресла и сесть читать стихи, а завтра встать, когда хочется.
Вернулись поздно. Ночью Сереже снились поле и трубы, небо все красное, в крови или, может быть, в огне заката. Белые кони носились по полю, и вдруг он очутился на спине одного из них, под легкой развивающейся гривой, и конь помчал его, бешено топая и взвиваясь, прямо в красное небо. Проснулся усталый и грустный и, сидя на кровати, бессвязно стал рассказывать, что видел.
– Понимаешь, это небо… наверху желтое, как прованское масло, а снизу красное, красное… и я туда лечу… Это нехорошо… предзнаменование.
Он улыбнулся.
– Фу, баба, вот весь ты тут, – сердито сказал Лодыгин, – еще на войну. Тоже!.. Тебе на печке сидеть, да с няньками сны гадать.
Поехали очень просто, не так, как ожидал Сережа, без всяких приготовлений, на перевязочный пункт. В мотор сели доктор, две сестры из Петрограда, Лодыгин и Сережа. Шоссе было изрыто и попорчено, но автомобиль летел, как стрела.
Ехали долго и все молчали.
– Ага, жарят, – вдруг желчно сказал доктор.
– Что это?
– Бой… слышите грохочут. Уже несколько суток, – не унимаются, черти.
– Да, я давно слышу, – проговорил Сережа.
Ему казалось, что грохот этот, сначала слабый, как далекий гул, растет с неодолимой силой и быстротой.
Опять все замолчали.
Наконец Сережа спросил:
– Где же это… близко?
– Да, сейчас приедем. Однако же вы – неженка, – и доктор с усмешкой взглянул на его бледное лицо, – вам самому надо валерьянки прописать.
Сережа отвернулся и сухо сказал:
– Нет, у меня только сердце скверное.
Временным перевязочным пунктом служила большая и светлая изба.
Отряд встретила сестра милосердия, растрепанная, без платка на голове, вся обрызганная кровью.
– Ради Бога, а же не могу, я сама здесь с ума сойду, ведь никого нет, доктора нет, раненые стонут… надо скорее перевести пункт, здесь опасно…
Доктор дал ей все сказать и потом холодно проговорил:
– Успокойся, сестра… Пункт в безопасности. Врачебный персонал налицо. И нельзя же так теряться.
У сестры выступили на глазах слезы.
– Да, попробовали бы вы здесь… с раннего утра… сестра Перфилова ушла… Стеблова больна… я больше не могу, я не могу.
– Успокойтесь, сестра, – уже строго повторил доктор и прошел вперед.
Раненые лежали на шинелях, на полу, стонали и всхлипывали.
Доктор спокойно и привычным взглядом оглядел избу.
– Ну, тут со многими не долго возиться… не надо нервничать, сестра…
Он повернулся к шедшему за ним Сереже:
– Стебницкий, этому ногу… надо перевязать немедленно.
И он указал на лежавшего без памяти солдата, с окровавленными бесформенными ногами.
– Да… хорошо, – торопливо ответил Сережа.
Он стал на колена, достал бинт и хотел начать перевязку.
«Как же, промыть ведь надо… или так».
Он заглянул солдату в глаза. Глаза были закрыты и лицо совсем белое. Один тонкий и длинный ус был прикушен в тесно сжатых зубах.
«Нет, надо бинт перекрутить»…
Доктор, горячо упрекая в чем-то сестру, вместе с ней подошел к Сереже.
– Ну что, готово?
– Нет… он кричит и пить просит.
Доктор резко остановился и побагровел.
– Да что вы здесь, нежность разводить приехали? Ведь он умрет из-за вас! Что вы все с ума свести меня хотите! Вы – олух, понимаете? Убирайтесь сейчас же вон отсюда… идите таскать раненых… это – для вас занятье… Убирайтесь!
Он резко схватил Сережу за рукав и толкнул к двери.
Сережа ничего не ответил и вышел. Где-то, казалось – совсем близко, тяжело грохотали орудия, и иногда в промежутках было слышно, как им отвечает другой, более слабый гул.
«Что это, эхо или немцы, – подумал Сережа, – верно немцы. Нет, это – не то… совсем не то, что я думал.
Странно же, что вот война, а я иду один по полю… и никто не знает, кто я и куда я иду… Только где же мне найти раненых? Это дальше наверно… Надо идти к выстрелам».
Он пошел по будто выжженной, черной и сухой земле. В ямах и канавах лежал крепкий снег. Резкий, неровный ветер поднимал холодную пыль и рвал с него фуражку. Сережа хотел держать ее, но руки зябли, и он поочередно прятал их в карманы.
В стороне он заметил следы какой-то дороги, спускавшейся под полуразрушенный мост.
«Надо здесь идти по дороге. Здесь наверно приду, куда надо».
Он спустился, прошел под мостом и вышел на широкую, открытую поляну.
«Может быть, там, у леса, наши, – подумал он и пошел по краю поля к синевшему лесу. – Ну, да, конечно и там люди… Надо туда идти… Вот и направо тоже… Что это!.. Что?»
Сережа вдруг увидел, что совсем рядом с ним с глухим свистом упало что-то и будто завертелось.
«Да, вот… сейчас», – подумал он, и в это мгновение почувствовал тяжелый и горячий удар в живот и ноги.
Он упал.
Сережа очнулся от дикого визга и рева над собой. Он увидел, что шагах в двадцати от него бегут какие-то серые люди, с ружьями наперевес и светлыми, перекошенными лицами.
– Это – наши… верно победа…
Ему было легко и не больно. Он хотел подняться, но ни голова, ни руки не слушали его и будто свинцовые лежали на земле. Все тело ныло и слабело.
По небу летели быстрые, беглые облака, разрывались, и тогда был виден голубой легкий воздух.
Сережа казалось, что эти облака – все жестяные и бегут вдогонку одно за другим, сталкиваются, звенят и ломаются.
«Зачем они так летят. Как бы хорошо так лежать… а вот эти жестянки… Я ранен… но легко… это – пустяки. Снесут на пункт… вылечат… А вдруг не найдут… Нет, найдут. Как не найти. Вот бегут уже»…
Мимо пробежал человек с повязкой на руке. Сережа хотел позвать, но голоса не хватило. Он только со страшным усилием приподнялся и опять упал на землю.
«Ну, ничего… найдут после… все равно… найдут».
Голова его слабела.
Он лежал в темной луже крови, ничего не думал и умер, смотря мутными большими глазами в небо.
Ксения Петровна волновалась. Ей и хотелось испытать то, о чем раньше она только слышала и читала, и немного страшно было. Сегодня вечером она должна пойти к Высоцкому одна на его холостую квартиру. Они познакомились совсем недавно, и Высоцкий сразу влюбился. Присылает цветы, пишет. Ксения Петровна сначала не обращала внимания и даже пробовала сердиться: как же, Володя, муж ее – на войне, родину защищает, а она тут изменять ему будет?
Володя – милый, нежный. Как он, прощаясь с нею, все руки ее целовал, в глаза смотрел, ласковый, грустный, и спрашивал: – Не забудешь? Не разлюбишь?
И вот, случайно у Зины Кон, своей подруги по институту, Ксения Петровна встретила Высоцкого. Он ей не понравился, показалась неприятной и его манера говорить, медленно и с какой-то аффектацией и этот еле уловимый польский акцент, и взгляд, томный и упорный.
За чаем он сидел с ней рядом, не сводя с нее глаз, все говорил, говорил, не умолкая, несколько вычурно и театрально. И когда Ксения Петровна встала, он просил проводить ее домой.
Зина Кон в передней отвела свою подругу в сторону и шутливо сказала:
– Поздравляю… Победа… Только gardez-vous, ma-dame… Про него такое говорят. Дон-Жуан!
Ксения Петровна покраснела.
– Глупости!
По дороге Высоцкий стал говорить о своей любви, об этом странном, налетевшем откуда-то чувстве.
– Я не знаю, что со мной. Этого никогда не было… Как только вы вошли, я понял, что вас люблю.
Ксения Петровна пожала плечами.
– Право, это странно даже… Я, право, не привыкла.
Они простились сухо. Высоцкий даже не поцеловал руки.
Но на следующий день он прислал большую корзину ландышей. Ксения Петровна очень любила ландыши и невольно обрадовалась подарку. Потом пошли записки, письма, еще цветы. Он попросил разрешения быть у нее, – она позвала его днем пить чай. Все, кажется, было очень хорошо.
Ксения Петровна напудрилась и прихорошилась и накрыла стол белой, твердой, как дерево, скатертью, купила французского печенья, – но Высоцкий чем-то остался не доволен.
– Ах, это не то, не то. Здесь у вас эта горничная, ваш сын… Это не то. Я не могу, я ведь люблю вас.
Ксения Петровна улыбнулась.
– Так что же я могу сделать?
– Придите ко мне. Я вас так прошу. Никто не увидит, никто не узнает.
– Нет, право, это неудобно.
Высоцкий встал, бледнея.
– Бог с вами. Я больше ничего не скажу. Я вас всю вижу… насквозь… вы – ломака, вы злая и бессердечная.
Ксении Петровне стало обидно.
– Нет, я не ломака и не злая… Вы странный, право…
– Дорогая, милая, простите. Я виноват, я знаю, но придите ко мне… Я вас так прошу. Для меня было бы таким счастьем видеть вас у себя.
«В сущности, что же тут плохого. Отчего бы и не пойти. Так все ведь делают… А Володя не узнает. И я ему не изменю, я его люблю», – подумала, колеблясь, Ксения Петровна и, наконец, проговорила:
– Хорошо. Если вы так этого хотите… Мне ведь не трудно…
Высоцкий поцеловал ее руки, посидел еще несколько минут и уехал, счастливый и нежный.
Это было вчера, а сегодня в 10 часов вечера она должна быть у него.
Ксения Петровна долго причесывалась, не зная, лучше ли закрыть волосами уши, или поднять волосы, как всегда делала, надела любимое свое зеленое платье, сшитое еще для послесвадебных визитов и недавно заново переделанное, и, взглянув в зеркала, довольная, улыбнулась самой себе.
Не любя Высоцкого, Ксения Петровна хотела ему нравиться. Ей было приятно это поклонение человека немолодого, богатого и свободного – ей, робкой и неопытной. Что она видела в жизни? После института несколько лет в глуши, у матери, потом эта встреча с Володей и недолгое, тихое и спокойное счастье… Высоцкий открывал ей новый и заманчивый мир, и, слушая его рассказы и признания, Ксения Петровна иногда ловила себя на каких-то нехороших мыслях…
Она вышла и позвала извозчика.
– Лучше, чем в трамвае, а то он встретит, может быть. Увидит еще, что я пешком… И зачем все-таки я ему обещала?..
Извозчик ехал тихо, по-дешевому. Пахло весной и близким морем. Ветер дул мягкий и нежный, и гнал с запада огненные, широкие облака.
– Не поеду больше… Еще Володя как-нибудь узнает… Но он милый, этот Высоцкий… И, кажется, он меня, правда любит…
– Извозчик, к 16-му номеру, у подъезда…
Ксения Петровна вошла и небрежно спросила:
– Здесь живет г. Высоцкий?
– Да, пожалуйте, – швейцар в галунах отворил дверцу лифта.
«Вот, вся пудра с носа сошла, и глаза красные какие-то», – успела разглядеть себя в зеркальной клетке Ксения Петровна.
На площадке третьего этажа ее уже ждал Высоцкий.
– Дорогая моя, как я счастлив… И как я вам благодарен.
Ксения Петровна была слегка смущена. Эта роскошь входа, ковры, цветы, эта блестящая передняя, без шкафов с пыльными картонами над ними, – все ей было непривычно.
– Да? Вы меня ждали? Чудесная погода, я с наслаждением проехалась.
Высоцкий помог ей снять легкое пальто, нежно, как драгоценность, взял ее ридикюль.
– Пройдем в кабинет…
В кабинете было полутемно. В углу в камине по углям ползали синие огни.
Были видны мягкие, глубокие кресла, шкуры, оружие по стенам. Пахло горьким сигарным дымом и цветами.
– Вот здесь я живу, здесь я скучаю, – слегка нараспев сказал Высоцкий и закрыл руками глаза, будто задумавшись или плача.
– У вас хорошо…
– Теперь – да. Когда вы здесь.
– Ну, что вы…
Она села.
Высоцкий изредка, будто сам с собой говоря, ронял короткие, обрывистые фразы, слегка печальные, слегка восторженные, и опять умолк.
– Пойдем закусить. А потом… вы у меня еще посидите… долго, долго…
И взяв ее слабую руку, он медленно поднес ее к своим губам и заглянул в глаза просительно и томно…
В столовой, на сияющей скатерти были расставлены изысканные угощения.
Ксения Петровна быстрым взглядом все осмотрела и оценила.
– Хотите икры. Вот вино, – теперь это редкость. У меня его еще много…
Она чувствовала себя неловко, – одна у этого чужого ей, недавно встреченного человека.
Все стесняло ее. И говорить нечего. Он изливается о своей любви и своей грусти, а она – о чем она будет говорить? Вот, с Володей она никогда не молчала, все рассказывала что-то, вспоминала… Милый Володя, дорогой, никого кроме него она не любит!..
– А знаете… у меня от мужа уже три недели вестей нет.
Высоцкий участливо спросил:
– Да? А Владимир Константинович на каком фронте?
– Не знаю… Был где-то за Варшавой… Теперь не знаю.
– Ну даст Бог, все будет благополучно…
Он помолчал и вздохнул.
– Как пустынна была бы жизнь без любви… без таких встреч.
Ксения Петровна ела виноград.
– Разве?
– И знаете, – не отвечая ей, продолжал Высоцкий, – я предчувствовал вас… встречу с вами… давно, давно. Это не случайно, это – счастье.
– Для кого?
– Для нас.
Ксения Петровна подняла глаза и слегка испугалась. Высоцкий смотрел на нее остановившимся томным взглядом.
Она попробовала улыбнуться.
– О, почему это вы так уверены?
– Потому, что я этого хочу.
Он встал и подошел близко, близко к ее стулу. Ксения Петровна тоже встала.
– Что с вами?
– Ничего, ничего, я вас люблю, я только вас люблю.
– Сергей Викентьевич!
– Да, да, я так хочу…
Он взял ее за плечи и, наклонившись, поцеловал медленным поцелуем.
Высоцкий почувствовал, что Ксения Петровна слабеет и дрожит в его руках, но не отбивается, не отталкивает его. Значит, все будет хорошо. Значит, она покорная и нежная.
Он хотел поцеловать ее – как всегда делал – в глаза и вдруг заметил, что она плачет.
– Ксения Петровна, что с вами?
Она, дрожа и всхлипывая, упала в кресло.
– Ничего, это пройдет… это сейчас пройдет.
– Может быть, вы хотите воды?
Ксения Петровна покачала головой.
– Нет, не надо… Знаете, я такая нервная теперь… Я вспомнила Володю… Вы меня поцеловали…
Высоцкий чуть заметно поморщился и сказал шутливо:
– Это первый поцелуй после отъезда вашего супруга? Вы невинны, как херувим…
Ксения Петровна хотела перестать плакать – стыдно ведь! – но не могла. Мысли печальные и страшные волновали и томили ее.
– Знаете, я так боюсь за мужа… за Володю… Где он?.. Ведь почти месяц ни слова.
Высоцкий со скукой протянул:
– Да-а?
«Ничего он не понимает», – подумала Ксения Петровна и замолчала.
Огни в камине погасли. Только угли тлели еще, разваливаясь и темнея.
Высоцкий опять сел к ногам Ксении Петровны.
– Ну, милая, дорогая, не надо плакать, не надо так нервничать.
Он взял ее руки и ласково, как ребенку, стал гладить их и целовать.
Ксения Петровна сидела неподвижно, опустив голову, и смотрела влажными глазами в одну точку.
Вдруг она встала.
– Нет, я не могу… Я не знаю, что со мной… Мне так страшно…
И опять стала плакать.
Высоцкий неторопливо поднялся, принес стакан воды и сказал чуть-чуть холодно:
– Дорогая, вы больны, вероятно… Мне очень грустно, но… я думаю, вам бы следовало поехать домой и отдохнуть…
Ксения Петровна заговорила быстро-быстро, глотая слезы и бегая по комнате:
– Да, да… я поеду. Простите, я не знаю, я больна, конечно… Мне не надо было приезжать к вам… Конечно, конечно, нельзя было.
Она побежала в переднюю и стала одеваться.
– Я никогда не приеду к вам… никогда… Я не могу.
Высоцкий вежливо и спокойно улыбнулся.
– Я виноват, если оскорбил вас как-нибудь. Надеюсь, вы разрешите мне, по крайней мере, проводить вас?
Ксения Петровна, прислонившись к стене, обессиленная и бледная, сказала тихо:
– Пожалуйста… Вы не сердитесь на меня?
– Нет, что вы… Нервы, я понимаю…
Ночь была теплая и светлая. Высоко в голубоватом, молочном тумане тонули редкие, маленькие звезды.
На Неве были разведены мосты, и большие корабли проходили важно и медленно, как тени, теряясь в ночной мгле.
Ксения Петровна мало-помалу успокоилась.
Взглянув на Высоцкого, она сказала мечтательно и слегка иронично, будто подражая ему.
– Как хорошо плыть на таком корабле.
– Куда?
– Все равно. Все дальше, дальше. Что это куранты бьют? Двенадцать?
– Нет, сейчас позже, наверное.
Они замолчали.
– Вы не сердитесь?
– За что?
– Да вот за эти слезы, за истерику?
– Нет. Но этого больше быть не должно.
Высоцкий взглянул на Ксению Петровну повелительно и строго. Она вся съежилась и отсела на край коляски.
– Оставьте меня. Я сказала вам, что больше к вам не приеду.
– Но отчего?
– Я не хочу… Я обещала Володе…
– Но ведь он не узнает. Вы – смешная…
– Все равно… Не стоит…
– Как хотите! Я вам надоедать не буду…
Когда извозчик стал у ворот дома, где жила Ксения Петровна, он сошел первым, позвонил дворнику, подождал, пока тот отворил калитку, и снял шляпу.
– Прощайте, Ксения Петровна.
Ей опять стало жаль его и она сказала, как могла, просто и дружелюбно:
– До свидания… Не забывайте.
И, улыбнувшись, кивнула ему и пошла через двор.
Белыми ночами лестница, хоть и совсем темная, не освещалась. Ксения Петровна, хорошо зная каждую ступеньку, каждый поворот, пошла быстро и уверенно. Поднявшись во второй этаж – ее квартира была на пятом – она заметила, что сквозь пролет падает электрический свет. Она остановилась и посмотрела наверх. Было ясно, что на самом верху, на площадке ее квартиры горит рожок. «Что это, забыли погасить, что ли?» – подумала Ксения Петровна и стала подниматься выше.
Но она не могла идти так быстро, как привыкла ходить, – и дыхания не было, и ноги слабели и подкашивались. Так бывает во сне – хочешь бежать от разбойника какого-нибудь или привидения и не можешь, будто прикованный к земле.
– Устала я отчего-то, – шепотом проговорила Ксения Петровна и пошла тихо, тихо, опустив голову и тяжело дыша. На площадке четвертого этажа постояла у стены, отдохнула и стала подниматься выше, еле волоча совсем слабеющие ноги.
– Кто же это рожок забыл? – опять подумала она, взглянула на лампу, на площадке у своей двери и вдруг остановилась.
Двери в квартиру были широко раскрыты, была видна сияющая светом передняя и за ней гостиная. В дверях на площадке стоял Володя, муж Ксении Петровны, в парадной форме, в орденах, бледный, спокойный и грустный, и молча смотрел на жену.
Ксения Петровна сначала не могла сказать ни слова. Потом, задыхаясь, вскрикнула:
– Володя!.. – и хотела броситься вверх.
Но бежать она не могла. Ноги были будто стопудовые и поднимались тяжело и медленно.
Владимир Константинович стоял неподвижно и все смотрел, молча и пристально.
– Володя! Володя… что же ты не идешь ко мне… откуда ты!
В ее душе была и острая радость встречи, и странная какая-то тревога, и все растущее удивление – что с ним, с ее милым, милым Володей.
Ноги все не слушались, тяжелые и холодные.
Когда она, наконец, поднялась, Владимир Константинович тихо подошел к ней и с бесконечной нежностью и будто печально, но слабо поцеловал в губы. Потом низко склонился и поцеловал обе руки.
– Здравствуй, милая. Вот я и приехал.
Голос бы глухой и спокойный. Ксения Петровна не могла еще прийти в себя.
– Володя, когда же ты? Надолго?
Он не отпускал ее рук.
– Я туда не вернусь больше.
– Совсем?
– Совсем. Меня царь к себе вызвал.
Ксения Петровна задыхалась.
– Милый, милый, как я счастлива, я так тосковала…
– Ты не тоскуй, – тихо покачал головой Володя.
– И знаешь, – она испугалась, что муж знает, где она была, – знаешь, это странно, я первый раз ушла из дому… у меня дело было к Марье Николаевне… и вот ты приехал…
Она умолкла, взглянув на мужа.
– Володя, отчего такой бледный?.. Ты голоден, верно, или тебе отдохнуть надо… Я сейчас… подожди…
Ей вдруг стало невыносимо тяжело и она убежала, чтобы не вскрикнуть или не заплакать.
Владимир Константинович молчал.
В спальне Ксения Петровна торопливо открыла электричество, сняла шляпу и подбежала к столу за ключами.
На столе лежала нераспечатанная телеграмма.
– Володя, это твоя депеша? Нет?
Не получив ответа, Ксения Петровна как во сне, вскрыла телеграмму и прочла:
«По поручению командира полка, сообщаю вам, что супруг ваш поручик Иваненко убит сегодня в стычке с неприятелем».
Она уронила бумагу и, еле произнося слова, сказала:
– Во…лодя… что это? Ты видел. Это… ошибка.
– Володя!
Ответа не было. Ксения Петровна вышла в переднюю, – никого. Дверь на лестницу закрыта. Везде темно.
– Володя!
Она медленно, еле ступая, обошла всю квартиру. Нигде никого не было.
Тишина, – только слышно дыхание спящего ребенка.
Ксения Петровна остановилась и закрыла лицо руками. Потом, все поняв, но не плача и не крича, пошла в спальню, перекрестилась и стала на колени перед темневшей в углу иконой Всех Скорбящих Радости.
– Это очень страшно… Я теперь всю ночь не засну.
Людмила Петровна потерла озябшие руки и взглянула на часы.
– Как поздно! Надо мне собираться.
В столовой пили чай. Низкая лампа ярко освещала печенья и чашки и темной зеленью заливала лица и стены.
Ольшевский улыбнулся.
– Посидите еще… А разве… вы не учили этого?
– Нет, у нас в учебнике, кажется, было сказано. Павел скончался 11-го марта. И больше ничего. В восьмом классе говорили, я помню. И потом я читала у Мережковского. А сегодня разве 11-е? Сегодня 10-е.
– Нет, 11-е.
– Ах, да, правда. Завтра тетя Вера приедет, 12-го. Ну, мне пора идти уже.
– Да, милая, – Ольшевский понизил голос, – мне очень стыдно, что я не могу проводить вас, но вы знаете.
Дремавшая за самоваром старушка вдруг встрепенулась.
– Ну, Людочка тебя извинит. Как можно в такую погоду выйти. Так ведь и воспаление можно получить, спаси Бог.
– Нет, конечно, – Людмила Петровна встала, – оставайтесь вы дома. А то будете еще два месяца кашлять. Очень красиво! Вот помогите мне одеться лучше. До свидания, Ольга Сергеевна.
В передней от белых блестящих стен казалось очень светло. Ольшевский подошел к зеркалу и, сняв очки, озабоченно взглянул на свои сбившиеся волосы и узкую бородку.
– Хороши, хороши! – Людмила Петровна коротко засмеялась и вдруг села на стул. – Господи, как вы все-таки напугали меня вашим рассказом.