Дополнения

«Облака» (1916)


«Вот так всегда, – скучаю и смотрю…»

Вот так всегда, – скучаю и смотрю

На золотую, бледную зарю.

Мне утешений нет. И я не болен, —

Я вижу облако и ветер в поле.

Но облако, что парус, уплывет

И ветер, улетая, позовет:

«Вон там Китай, пустыни и бананы,

Высоким солнцем выжженные страны».

И это жизнь! И эти кружева

Мне заменяют бледные слова,

Что слушал я когда-то, вечерами,

Там, над закатами, над облаками!

Но не могу я вспомнить тишины,

Той боли, и полета, и весны.

«Скоро день. И как упрямо…»

Скоро день. И как упрямо

Волны держат пароход.

Ветерок от Валаама

Звон малиновый несет.

Скоро в путь. А путь не страшен, —

Ведь по ладожским волнам

Мимо деревень и пашен

К синим, ясным куполам.

Тонкий звон, звени и падай,

Чтоб не потерять пути,

Помоги, Врагиня ада,

От лукавого уйти!

Сладок воздух, тесны кельи,

На траве медведь лежит!

Празднуй, празднуй новоселье

Убегающий во скит!

«В зоологических садах орлы…»

В зоологических садах орлы,

В тяжелых кольцах, сонные летают,

С прута на ветку – будто со скалы —

Перелетят и снова засыпают.

Как мне скучна их царская краса

И декорации глухой печали,

И пар над Альпами, и небеса,

Что раздираемых ягнят видали!

Я маленькую птицу, воробья,

Поймаю в клетку, напою водою.

Пусть он чирикает, поет. А я

Окошко разноцветное раскрою.

«Так тихо поезд подошел…»

День был ранний и молочно-парный.

Ин. Анненский

Так тихо поезд подошел,

Пыхтя, к облезлому вокзалу,

Так грустно сердце вспоминало

Весь этот лес и частокол.

Все то же. Дождик поутру,

Поломанные георгины,

Лохмотья мокрой парусины

Все бьются, бьются на ветру,

А на цепи собака воет,

И выбегает на шоссе…

Здесь, правда, позабыли все,

Что было небо голубое.

Лишь помнит разоренный дом,

Как смерть по комнатам ходила,

Как черный поп взмахнул кадилом

Над полинявшим серебром.

И сосны помнят. И скрипят,

Совсем как и тогда скрипели, —

Ведь к ночи ранние метели

Уж снегом заметали сад.

«Так беспощаден вечный договор…»

Анне Ахматовой

Так беспощаден вечный договор!

И птицы, и леса остались дики,

И облака, – весь незапевший хор

О гибели, о славе Эвридики.

Так дни любви обещанной прошли!

Проходят дни и темного забвенья.

Уже вакханок слышится вдали

Тяжелое и радостное пенье.

И верности пред смертью не тая,

Покинутый, и раненый, и пленный,

Я вижу Елисейские поля,

Смущенные душою неблаженной.

Ночи

I

Как трудно вечером дышать

И думать! И ночами тоже,

Когда чугунная кровать

Совсем на катафалк похожа.

А в комнатах, во тьме ночной

Какая тишина! Ты слышишь, —

Лишь за шкафами, под стеной

Скребут отравленные мыши.

Слабея, с ядом на зубах,

Грызут зеленые обои…

Я только слушаю. Но страх

Мне тоже не дает покоя.

И так всегда. Встаю тайком,

Иду скрипучими шагами

К окну, – и вижу за стеклом

Простое розовое пламя.

И страшно грустно, близко, тут,

Под окнами проходит пенье, —

То братья бедные бредут

На Волково успокоенье.

II

Ведь только тюльпана упал цветок,

Лишь белой луной засветились плиты, —

– Быть может, сюда не входил никто,

Но завтра найдут человека убитым.

Что же, и это полночный бред,

И это мои полночные муки?

А там… у стены… леди Макбет

Зачем ломает красные руки?

Так страшно знать, что поток времен

Свой дикий гнев всегда возвращает,

И сорок веков погребенный стон

Ночью дрожит и нас оглушает.

«Не знал и не верил в Бога…»

Не знал и не верил в Бога.

Так, видно, мне суждено,

Но ветер принес тревогу

В высокое мое окно.

Я вижу: леса и воды

И неба мертвый покой,

Я помню: ранние годы,

Раннее слово «голубой»…

И вот, – ничего не надо.

Поет, поет тоска,

И дорога вьется из ада

Через пыльные облака.

А рекам уж нет истока

И воздух – тяжелый свинец.

Я стою у высоких окон

И знаю: это конец.

«Под глухой, подавленный гул…»

Под глухой, подавленный гул

Был сон покоен и долог.

Но кто-то лодку толкнул

И отдернул тяжелый полог.

И, удивленный, теперь я плыву,

В тишине по звездам гадаю,

И камни, и лес, и траву,

И небо, и снег вспоминаю.

Как знать? Печальный ли плен

Найду в грядущем тумане,

Или чудная лодка станет

У золотых Вавилонских стен?

Так, удивленный, плыву и гадаю,

И птичий слежу полет,

На звезды смотрю, – и не знаю,

Куда же лодка плывет?

«Сухую позолоту клена…»

Сухую позолоту клена

Октябрь по улицам несет,

Уж вечерами на балконах

Над картами не слышен счет,

Но граммофон поет! И трубы

Завинчены, и круг скрипит,

У попадьи ли ноют зубы

Иль околоточный грустит.

Вертись, вертись! Очарованьям

И призракам пощады нет.

И верен божеским сказаньям

Аяксов клоунский дуэт.

Но люди странны, – им не больно

Былые муки вспоминать

И хриплой музыки довольно,

Чтоб задыхаться и рыдать.

Был век… Иль, правда, вы забыли,

Как, услыхав ночной гудок,

Троянские суда отплыли

С добычей дивной на восток,

Как, покидая дом и стены,

И голубой архипелаг,

На корабле кляла Елена

Тяжелой верности очаг.

«Стоцветными крутыми кораблями…»

Стоцветными крутыми кораблями

Уж не плывут по небу облака,

И берега занесены песками,

И высохла стеклянная река.

Но в тишине еще синеют звезды

И вянут затонувшие венки,

Да у шатра разрушенного мерзнут

Горбатые, седые старики.

И сиринам, уж безголосым, снится,

Что из шатра, в шелках и жемчугах,

С пленительной улыбкой на устах

Выходит Шемаханская царица.

Летом

Опять брожу. Поля и травы,

Пустой и обгорелый лес,

Потоки раскаленной лавы

Текут с чернеющих небес.

Я ненавижу тьму глухую

Томительных июльских дней,

О дальней родине своей,

Как пленник связанный, тоскуя.

Пусть камни старой мостовой

Занесены горячей пылью,

И солнце огненные крылья

Высоко держит над Невой,

Но северная ночь заплачет,

Весь город окружит кольцом,

И Всадник со скалы поскачет

За сумасшедшим беглецом…

Тогда на миг, у вечной цели,

Так близко зеленеет дно,

И песни сонные в окно

Несут ленивые свирели.

Зигфрид

Я не знаю, я все забыл.

Что тревожишь ты темным словом?

Я напиток душистый пил

На закате, в лесу сосновом.

Только видел – друга лицо

Искривилось радостью жгучей,

Да на сосны тяжелым кольцом,

Будто сонные, падали тучи…

Не зови, не смотри на меня!

Я тебя не люблю и не знаю, —

Только синее море огня

Как покинутый рай вспоминаю.

«Выходи, царица, из шатра…»

Выходи, царица, из шатра,

Вспомним молодые вечера.

Все здесь то же – ветер, города,

Да в реке глубокая вода.

То же небо на семи столбах,

Все в персидских, бархатных звездах.

И на дереве колдун сидит,

Крылья опустил и не кричит.

Скучно золотому петушку

В тишине качаться на суку,

Позднего прохожего поймать,

Хитрую загадку загадать.

И ведь, знаешь, холодно ему

Колдовать в полуночную тьму!

Все равно, что черное лицо,

Что давно заржавело кольцо,

Что дрожит прекрасная рука,

А в руке не посох, а клюка.

Выходи, царица, из шатра,

Выходи, красавица, пора.

«Опять, опять лишь реки дождевые…»

Опять, опять лишь реки дождевые

Польются по широкому стеклу,

Я под дождем бредущую Россию

Все тише и тревожнее люблю.

Как мало нас, что пятна эти знают

Чахоточные на твоей щеке,

Что гордым посохом не называют

Костыль в уже слабеющей руке.

Элегии

I

Бегут, как волны, быстрые года,

Несут, как волны, серебро и пену.

Но я Вам обещаю – никогда

Вы не увидите моей измены.

Ведь надо мною, проясняя муть,

Уже сияет западное пламя,

Ведь мой печальный и короткий путь

Цветет уже осенними цветами.

И я хочу до рокового дня

Забыть утехи юности мятежной,

Лишь Ваши ласки в памяти храня

И образ Ваш, торжественный и нежный.

II

Когда с улыбкой собеседник

Мне в кубок льет веселое вино, —

То кубок, может быть, последний,

И странный пир продлить не суждено.

Послушай, – радостное пенье

Уже глушат рыданья панихид,

И каждый день несет паденье,

И каждый миг нам гибелью грозит.

Так, на распутьи бедных дней,

Я забываю годы, годы скуки,

Все безнадежней и нежней

Целуя холодеющие руки.

«Вот все, что помню: мосты и камни…»

Вот все, что помню: мосты и камни,

Улыбка наглая у фонаря…

И здесь забитые кем-то ставни.

Дожди, безмолвие и заря.

Брожу… Что будет со мной, не знаю,

Но мысли, – но мысли только одни.

Кукушка, грустно на ветке качаясь,

Считает гостю редкому дни.

И дни бессчетны. Пятнадцать, сорок,

Иль бесконечность? Все равно.

Не птице серой понять, как скоро

Ветхий корабль идет на дно.

«Вот жизнь, – пелена снеговая…»

Вот жизнь, – пелена снеговая,

И ночи, и здесь тишина, —

Спустилась, лежит и не тает,

Меня сторожит у окна.

Вот, будто засыпано снегом,

Что кроет и кроет поля,

Рязанское белое небо

Висит над стенами кремля.

И томно поют колокольни,

И мерно читают псалмы,

О мире убогом и дольнем,

О князе печали и тьмы.

Ах, это ли жизнь молодая!

Скорей бы лошадку стегнуть,

Из тихого, снежного края

В далекий отправиться путь.

Стучат над мостами вагоны,

Стучит и поет паровоз…

Так больно и грустно влюбленных,

Тяжелый, ты часто ли вез?

Есть стрелы, которыми ранен

Смертельно и радостно я,

Есть город, уснувший в тумане,

Где жизнь оборвалась моя.

Над серой и шумной рекою

Мы встретимся, – я улыбнусь,

Вздохну, – и к снегам, и к покою

В пречистую пустынь вернусь.

«И жизнь свою, и ветры рая…»

И жизнь свою, и ветры рая,

И тонущий на взморье лед, —

Нет, ничего не вспоминаю,

Ничто к возврату не зовет.

Мне ль не понять и не поверить,

Что все изменит, – и тогда

Войдет в разломанные двери,

С бесстыдным хохотом, беда?

Бывает, в сумраке вечернем

Все тонет… Я лежу во сне.

Лишь стук шагов, далекий, верный

Слышнее в страшной тишине.

И сердце, не довольно ль боли,

О камни бьющейся любви?

Ты видишь, – небо, сабли, поле,

И губы тонкие в крови,

Ты видишь, – в путь сбираясь длинный,

Туда, к равнинам из равнин,

Качается в дали пустынной

Алмазно-белый балдахин.

Последняя любовь

Вот, под окном идут солдаты

И глухо барабаны бьют.

Смотрю и слушаю… Когда-то

Мне утешенье принесут?

Окно раскрыто, полночь скоро,

А там – ни тьмы, ни ветерка,

Там – Новгород, престольный город,

И Волхов, синяя река.

Письма не будет… Знаю, знаю.

Писать ведь письма нелегко!

Зачем гармоника играет

Так поздно и недалеко?

Последний нонешний денечек,

Последние часы мои…

Все ближе смерть. И все короче

Томительные к ней пути.

«Мы так устали от слов и дела…»

Мы так устали от слов и дела,

И, правда, остался только страх…

Вспорхнула птица и улетела,

Что же, – лови ее в облаках!

Первые дни и первые встречи

Оставили только след золотой…

Я помню, был блаженный вечер,

Иду, – а домик давно пустой.

Лишь солнце плывет над грустным миром,

Где забыть, – забыть ничего нельзя,

Этих грязных ночей в хулиганских трактирах,

Где кто-нибудь вдруг среди песен и пира,

Встает: «Здравствуй, смерть моя!»

«Летят и дни, и тревоги…»

Летят и дни, и тревоги…

Все ниже головы склоненные.

Заносит ласковым снегом

Ветер улицы пустынные.

А кто придет, кто остановится,

Заглянет в окошко разрисованное,

Кто, к стеклу прильнув, подивится

На ясные складки савана?

«Но, правда, жить и помнить скучно…»

Георгию Иванову

Но, правда, жить и помнить скучно!

И падающие года,

Как дождик, серый и беззвучный,

Не очаруют никогда.

Летит стрела… Огни, любови,

Глухие отплески весла,

Вот, – ручеек холодной крови,

И раненая умерла.

Так. Близок час, – и свет прощальный

Прольет вечерняя заря.

И к «берегам отчизны дальней»

Мой челн отпустят якоря.

«Вышел я на гору высокую…»

Вышел я на гору высокую,

Вышел, – глянул в бездну глубокую

И гляжу.

Тишина, о ширь голубая,

Трудно я из дальнего края

К тебе прихожу.

Но любовь! Любовь обманула,

Это молния взвилась, блеснула, —

Где она?

Помню, люди – в норах, что мыши,

И над бедной железной крышей

Стоит луна.

Все прошло… И я теряю,

Все, что видел и все, что знаю,

Мать моя!

Мать моя, нежная пустыня,

Высоким своим покровом синим

Покрой меня!

Из сборника «Чистилище» (1922)


«Звенели, пели. Грязное сукно…»

Звенели, пели. Грязное сукно,

И свечи тают. «Ваша тройка бита.

Позвольте красненькую. За напиток

Не беспокойтесь». И опять вино,

И снова звон. Ложится синий дым.

Все тонет – золото, окно и люди,

И белый снег. По улицам ночным

Пойдем, мой друг, и этот дом забудем.

И мы выходим. Только я один,

И ветер воет, пароходы вторят.

Нет, я не Байрон, и не арлекин,

Что делать мне с тобою, сердце-море?

Пойдем, пойдем… Ни денег, ни вина.

Ты видишь небо, и метель, и трубы?

Ты Музу видишь, и уже она

Оледеневшие целует губы.

1916

Воробьевы горы

Звенит гармоника. Летят качели.

«Не шей мне, матерь, красный сарафан».

Я не хочу вина. И так я пьян.

Я песню слушаю под тенью ели.

Я вижу город в голубой купели,

Там белый Кремль – замоскворецкий стан,

Дым, колокольни, стены, царь-Иван,

Да розы и чахотка на панели.

Мне грустно, друг. Поговори со мной.

В твоей России холодно весной,

Твоя лазурь стирается и вянет.

Лежит Москва. И смертная печаль

Здесь семечки лущит, да песню тянет,

И плечи кутает в цветную шаль.

1917

«Тогда от Балтийского моря…»

Тогда от Балтийского моря

Мы медленно отступали

По размытым полям… Звезды

Еще высоко горели,

Еще победы мы ждали

Над императором немецким,

И холодный сентябрьский ветер

Звенел в телеграфных нитях

И глухо под тополями

Еще шелестел листвою.

Ночь. Зеленые ракеты

То взлетали, то гасли в небе,

Лай надтреснутый доносился

Из-за лагеря, и под скатом

Робко вспыхивала спичка.

Тогда – еще и доныне

Мне виден луч синеватый, —

Из мглы, по рядам пробираясь,

Между смолкнувших пулеметов,

Меж еще веселых солдат,

Сытых, да вспоминающих

Петербургские кабаки,

Пришла, не знаю откуда,

Царица неба – Венера,

Не полярным снегом одета,

Не пеной Архипелага,

Пришла и прозрачною тенью

У белой березы стала.

Точно сон глубокий спустился

Покровом звездным. Полусловом

Речь оборвалась, тяжелея

Руки застыли… Лишь далекий

Звон долетел и замер. Тихо

Я спросил: «царица,

Ты зачем посетила лагерь?»

Но безмолвно она глядела

За холм, и мне показалось,

Что вестницы смерти смотрят

Так на воинов обреченных,

И что так же она смотрела

На южное, тесное поле,

Когда грудь земли пылала

Златокованными щитами,

Гул гортанного рева несся,

Паруса кораблей взлетали,

И вдали голубое море

У подножия Трои билось.

1919

«О мертвом царевиче Дмитрии…»

О мертвом царевиче Дмитрии

И о матери его, о стрельцами

Зарезанных в Кремле, быть может,

О разбойнике, на большой дороге

Убитом в драке, о солдате,

Забытом в поле, и даже

О тех, кто ветренной ночью

Цеплялись за мерзлые канаты

Тонущей «Лузитании»

И, уже онемев, смотрели

На темное, жадное море,

Каждое утро и каждый вечер,

И ночью, привстав на кровати,

Кто-нибудь умоляет Бога

Прощение дать и блаженство.

Помяни же и человека,

Который в Угличе не был,

Убийц не просил о пощаде

И плеска Марны не слышал,

И льдистых громад не видел,

Но уже семнадцатой ночью,

Не дыша и не двигаясь, в доме,

Занесенном до крыши снегом,

Смотрит на тихий месяц

И пересохшими губами

Повторяет имя Александра.

1920

«О, жизнь моя! Не надо суеты…»

О, жизнь моя! Не надо суеты,

Не надо жалоб, – это все пустое.

Покой нисходит в мир, – ищи и ты покоя.

Мне хочется, чтоб снег тяжелый лег,

Тянулся небосвод прозрачно-синий,

И чтоб я жил, и чувствовать бы мог

На сердце лед и на деревьях иней.

1920

«Когда, в предсмертной нежности слабея…»

Когда, в предсмертной нежности слабея,

Как стон плывущей головы,

Умолкнет голос бедного Орфея

На голубых волнах Невы,

Когда, открывшись италийским далям,

Все небо станет голубеть,

И девять Муз под траурным вуалем

Придут на набережной петь,

Там, за рекой, пройдя свою дорогу

И робко стоя у ворот,

Там, на суде, – что я отвечу Богу,

Когда настанет мой черед?

1919

«По темно-голубому небу мчались…»

По темно-голубому небу мчались

Крутые облака. Дул ветер южный,

Клубя густую пыль. На тротуарах

Теснились люди. Темными рядами,

Сверкая сталью, конные войска

Тянулись неподвижно. Крик нестройный

Рожком летящего автомобиля

Прорезывался изредка. Разносчик

Толкался, предлагая апельсины

И грязные орехи. Вдруг пронесся

По улице широкой и пустой

Карьером офицер какой-то, шарфом

Как бы давая знак, и тишина

Сменила сразу гул и общий говор,

И долго слышался лишь стук короткий

Копыт о гладкие торцы. Потом

Опять все смолкло, даже облака

Как бы застыли в небе. Я спросил

У старика, который под стеною

Стоял не шевелясь, зачем собралось

Все это множество людей. С усильем

Остановил на мне он тусклый взгляд

И прошептал чуть слышно: «Император».

И стал я ждать. Часы тянулись, или

Минуты лишь, – не помню я… Никто

Тогда уж не был в силах помнить время.

И вдруг протяжно, будто бы на дне

Огромной пропасти, запели трубы,

И медь литавров дрогнула, и белый

Дымок взвился до неба, и знамена

Под звон победоносной Марсельезы

Поникли до земли, как золотые

Лохмотья славы… И невдалеке

Увидел человека я. Под ним

Ступал неторопливо белый конь,

И, отступя шагов на двадцать, шла

В тяжелых, кованных мундирах горсть

Каких-то пышных всадников. Но он

Был в сером сюртуке и треугольной

Потертой шляпе… О, и твердь, и воды,

И ротозеи, и солдаты, – все

Преобразились в миг, и миллионы

Расширенных, горящих, жадных глаз

Его черты ловили. Сжав поводья,

Он ехал, и, казалось, тяжесть сна

Еще не мог он сбросить, и не мог

Пошевелить рукой… Сто лет, сто дней

Как бы туман стояли. Перед ним

Арколь дымился где-то, иль Париж

Кровавый буйствовал, иль в нашем солнце

Узнать хотел он солнце Аустерлица,

Иль слышался ему унылый гул

И плеск ленивых волн у скал Елены,

Не знаю я, но безразличный взгляд

Не замечал, казалось мне, ни зданий,

Ни памятников, ни полков, ни даже

Трехцветных флагов… Ширясь и растя,

Как у архангелов, гремели трубы

О славе мира, лошадь тяжело

И медленно ступала, и не смел

Никто ни двинуться, ни молвить слова.

Когда ж за красной аркой Император

Скрываться стал, и, точно обезумев,

За ним толпою побежали люди,

Сбивая и давя друг друга, – я

За тенью исчезающей его

Лишь в силах был следить, и мне подобных

Немало было… Помню, вечерело,

И был неярко озарен весь город

Бледнозеленым заревом заката,

Сиявшим над Адмиралтейством.

1916

«За миллионы долгих лет…»

За миллионы долгих лет

Нам не утешиться… И наш корабль, быть может,

Плывя меж ледяных планет,

Причалит к берегу, где трудный век был прожит.

Нам зов послышится с кормы:

«Здесь ад был некогда, – он вам казался раем».

И силясь улыбнуться, мы

Мечеть лазурную и Летний сад узнаем.

Помедли же! О, как дышать

Легко у взморья нам и у поникшей суши!

Но дрогнет парус, – и опять

Поднимутся хранить воспоминанья души.

1918

Вагнер

I

Падает снег, звенят телефоны,

Белое небо глядит в окно,

Небо, – совсем полотно

Над крышей, трубой, ржавой, зеленой.

Есть только смерть, – ни любви, ни веры.

Что мне с ними делать теперь?

Придет, постучится в дверь,

Тихо качнет муфтой серой.

Смотри – суббота. Конец в воскресенье.

Белое небо бьет в окно,

Ко мне прильнуло оно.

Надежда? Надежда? Покой? Спасенье?

Нет спасения, нет покоя,

Изольда, я тебя любил,

Изольда, я все забыл,

Останься, побудь со мною.

Останься, побудь! Дьячки, поклоны,

Не страшно, – розы к ногам,

А там, – дальше и там

Календарь, снег, телефоны.

1916

«Опять гитара. Иль не суждено…»

Опять гитара. Иль не суждено

Расстаться нам с унылою подругой?

Как белым полотенцем бьет в окно

Рассвет, – предутренней и сонной вьюгой.

Я слушаю… Бывает в мире боль,

Бывает утро, Петербург и пенье,

И все я слушаю… Не оттого ль

Еще бывает головокруженье?

О, лошадей ретивых не гони,

Ямщик! Мы здесь совсем одни.

По снегу белому куда ж спешить?

По свету белому кого любить?

1917

«Еще и жаворонков хор…»

Еще и жаворонков хор

Не реял в воздухе, луга не зеленели,

Как поступь девяти сестер

Послышалась, нежней пастушеской свирели.

Но холодно у нас. И снег

Лежит. И корабли на реках стынут с грузом.

Под вербой талою ночлег

У бедного костра едва нашелся Музам.

И, переночевав, ушли

Они в прозрачные и нежные долины,

Туда, на синий край земли,

В свои «фиалками венчанные» Афины.

Быть может, это – бред… Но мне

Далекая весна мечтается порою,

И трижды видел я во сне

У северных берез задумчивую Хлою.

И, может быть, мой слабый стих

Лишь оттого всегда поет о славе мира,

Что дребезжит в руках моих

Хоть и с одной струной, но греческая лира.

1921

«На окраине райской рощи…»

На окраине райской рощи

У зеленоструйной воды

Умоляет Ороль Беляра:

«О, любимый, не улетай!»

Отвечает Беляр Оролю:

«Жди меня у реки Тале.

У людей я три дня пробуду

И в четвертую ночь вернусь».

Безутешен Ороль. «Навеки

Я с тобою!» – сказал Беляр,

И пылающими губами

Он Ороля поцеловал.

Через синие океаны

Метеором летел Беляр

И на землю вышел в цилиндре,

В лакированных башмаках.

Был до вечера он в Париже,

И в огромном цирке ему

Улыбнулась из ложи дама

С черным страусовым пером.

Через час он теплые плечи

Медом пахнущие сжимал

И, задыхаясь от блаженства,

Еле слышно сказал: «Ороль!»

Ночь редела… Два дня до срока.

На рассвете летел Беляр

Через синие океаны

Метеором в далекий рай.

Тридцать ангелов в темных ризах

Над рекою Тале стоят.

«Где Ороль?» – их, изнемогая,

Тихо спрашивает Беляр.

Но окованы страхом хоры.

Лишь один архангел мечом

На полупрозрачное тело

Бездыханное указал.

«Небывалое совершилось.

Здесь Ороль», – отвечает он.

«Но душа его отлетела

Даже Бог не знает куда».

1921

«Тридцатые годы, и тени в Версали…»

Тридцатые годы, и тени в Версали,

И белая ночь, и Нева,

И слезы о непережитой печали,

И об утешеньи слова,

Ну, что ж, – сочинять человеку не трудно,

Искусство покорно ему,

Но как это жалко, и как это скудно,

И как не нужно никому!

И я говорю: – не довольно ль об этом?

Что дальше – закрыто от всех,

Но знаю одно, – притвориться поэтом

Есть смертью караемый грех.

Поэт – не мечтатель. И тем безнадежней,

И горестней слов ищет он,

Чтоб хоть исказить свой торжественно-нежный

И незабываемый сон.

1921

«Печально-желтая луна. Рассвет…»

Печально-желтая луна. Рассвет

Чуть брезжит над дымящейся рекою,

И тело мертвое лежит… О, бред!

К чему так долго ты владеешь мною?

Туман. Дубы. Германские леса.

Печально-желтая луна над ними.

У женщины безмолвной волоса

Распущены… Но трудно вспомнить имя.

Гудруна, ты ли это?.. О, не плачь

Над трупом распростертого героя!

Он крепко спит… И лишь его палач

Нигде на свете не найдет покоя.

За доблесть поднялась его рука,

Но не боится доблести измена,

И вот лежит он… Эти облака

Летят и рвутся, как морская пена.

И лес, и море, и твоя любовь,

И Рейн дымящийся, – все умирает,

Но в памяти моей, Гудруна, вновь

Их для чего-то время воскрешает.

Как мглисто здесь, какая тишина,

И двое нас… Не надо утешенья!

Есть только ночь. Есть желтая луна,

И только Славы и Добра крушенье.

1921

«Там вождь непобедимый и жестокий…»

Там вождь непобедимый и жестокий

Остановился огненной стеной…

Стоит туман. Стоит звезда на востоке.

О, Русь, Русь, – далеко она за горой.

Ты на землю лег, сказал: «Надо молиться!

Мой первый бой сегодня». И сквозь туман

Не поднялась над лесом черная птица,

Под облака метнулся аэроплан.

«Тише, тише! Вы видите, солнце село,

Теперь уж скоро нам придут помочь.

Милостив Бог!» И только река шумела,

Да пашню и лес душила темная ночь.

Когда ж стемнело совсем, совсем, и ангел,

И ангел – мы видели! – нас закрыл рукой,

Маккензен вдруг двинул с холма фаланги

Прямо на лагерь, заснувший над рекой.

Огонь, огонь! Я верно в сердце ранен,

А ты вскочил на белого коня

И вдруг качнулся тихо… Ваня, Ваня,

Ты видишь еще, ты слышишь еще меня?

Боже мой, Боже, за что ты нас оставил,

За что ты нас так страшно покарал?

Не видно труб и крестов пустой Варшавы,

Далеко до полуночи, далеко до утра,

И уж рушится все… Лишь вокруг, по склонам

и долам,

По траве, по реке, по зеленым речным берегам

Поднимаются к небу стоять перед райским

престолом

Тени людей, отстоявших земным царям.

1916

Росмерсгольм

Темнеют окна. Уголь почернел.

Не в страсти жизнь, а в истинной свободе.

По кабинету от стены к стене

Лунатики, ломая руки, бродят.

Кипит неутолимый водопад,

И мостик еле видный перекинут,

Чтоб те, кто в доме стонут и горят,

Упали в серебристую стремнину.

Любовь, любовь… Слабеет голова,

Все о политике бормочут люди,

Все повторяют грубые слова,

Что в этом доме радости не будет,

А в этом доме будет тишина,

Как над пустыми фьордами бывает,

Когда огромным фонарем луна

Полярных птиц и море озаряет.

1916

«Холодно. Низкие кручи…»

Холодно. Низкие кручи

Полуокутал туман.

Тянутся белые тучи

Из-за безмолвных полян.

Тихо. Пустая телега

Изредка продребезжит.

Полное близкого снега

Небо недвижно висит.

Господи! И умирая,

Через полвека, едва ль

Этого мертвого края

Я позабуду печаль.

1920

Вагнер

II

Туман, туман… Пастух поет устало

Исландский брег. И много лебедей.

«Где ты теперь? Белей, корабль, белей!

Придешь ли ты ко мне, как обещала?»

Так, медленно, Надежда умирала,

И тенью Верность реяла над ней,

Еще цепляясь за гряды камней,

И бархат горестный немого зала.

Так, в медной буре потрясенных труб

Еще о нежности звенели струны,

И бред летел с похолодевших губ,

И на скале, измученный и юный,

Изнемогая от любви и ран,

Невесту, как виденье, ждал Тристан.

1918

«Проходит жизнь. И тишина пройдет…»

Я влюблен, я очарован.

Пушкин

Проходит жизнь. И тишина пройдет,

И грусть, и по ночам тревога,

Но, задыхаясь, нежность добредет,

Без сил до смертного порога…

Так он не вскрикнул и не поднял глаз,

Веселого не молвил слова,

Когда комета встала в первый раз

В шелку багровом – Гончарова.

Но рокот арф, ночь, и огни, и бал, —

Все говорило: нет спасенья.

И понял он, и мне он завещал

Тот блеск кровавый и мученье.

«Гуляй по безбрежной пустыне…»

Гуляй по безбрежной пустыне

Под нежные трубы зари,

Пей воздух соленый и синий,

На синие волны смотри.

Пусть остров и радуга снится,

А если наскучили сны,

Не девушка, нет – Царь-девица

Придет из хрустальной страны.

Но это не жизнь. И когда же

Над бледно-неверной волной

Ты парус опустишь и скажешь

«Довольно. Пора и домой»?

1916

«Качается фонарь. Белеет книга…»

Качается фонарь. Белеет книга.

По вышитым подушкам бледный свет,

И томный вздох: «Ах, как люблю я Грига,

Ах, как приятен этот менуэт».

Но белым клавишам роняя думы,

Любовь свою и домыслы свои,

Ты слышишь ли, каким унылым шумом

Они, желанные, заглушены?

1918

По Марсову полю

Сияла ночь. Не будем вспоминать

Звезды, любви, – всего, что прежде было.

Пылали дымные костры, и гладь

Пустого поля искрилась и стыла.

Сияла ночь. Налево над рекой

Остановился мост ракетой белой.

О чем нам говорить? Пойдем со мной,

По рюмке коньяку, да и за дело.

Сияла ночь. А может быть и день,

И, может быть, февраль был лучше мая,

И заметенная, в снегу, сирень,

Быть может, шелестела, расцветая,

Но было холодно. И лик луны

Насмешливо смотрел и хмурил брови.

«Я вас любил… И как я ждал весны,

И роз, и утешений, и любови!»

Ночь холодней и тише при луне.

«Я вас любил. Любовь еще, быть может…»

– Несчастный друг! Поверьте мне,

Вам только пистолет поможет.

1918

В. Ф

I

О, сердце, не бейся, не пой,

Опять эти ночи со мной,

И снова в пустое окно

Смотрю я, – и мне все равно.

Я помню: костры, облака,

И вдруг под мехами рука

Чуть тронула руку мою

(Как милостыню подают)

И только… И три долгих дня

В испуганной памяти я

Не счастье свое берегу,

А снег и костры на снегу.

II

Все понимаю, все – одно сиянье

Снег, облака, костров тяжелый свет,

И дым на улицах. Что состраданье!

Но и тебе, мой друг, прощенья нет.

За тихий смех «я завтра уезжаю»,

И уезжай! – дорога-то легка —

За утешения, за то, что знаю,

Как нищая душа твоя жалка.

III

Четвертый раз над этой жизнью

(Как солнце, утром в ноябре)

Сияет свет, и дни проходят

Чуть озаренные огнем.

Не страшно и совсем не больно

Смотреть в холодные глаза

И говорить: «люблю навеки»

И равнодушно забывать.

Но, правда, вечерами страшно,

Когда останешься один,

Считать года и сердце слушать,

Как тихо старится оно.

1917

«За стенами летят, ревут моторы…»

За стенами летят, ревут моторы,

Ложится снег и фонари горят,

И хочется домой. Но, верно, скоро

Погаснет свет и люди замолчат.

В полупустом театре, чуть белея,

У дымно-белых, как луна, ворот

Стоит прозрачной тенью Саломея

И с отвращеньем голову берет.

И ей, в снегу холодном и в разлуке

С халдейским небом, с голубой звездой,

Что радости ей наши или муки,

Иль сноба лондонского сон тупой?

1918

«Еще, еще немного краски синей…»

Еще, еще немного краски синей

Над ветками, где стонет соловей

Фарфоровый, и в облаках пришей

Луну печальную на парусине.

Повеял ветер, и деревья гнутся,

И никнут лилии, снегов белей…

Ты кончил ли? Так позови людей,

Пусть очаруются, пусть улыбнутся!

1916

1801

– Вы знаете, – это измена!

Они обманули народ.

Сказал бы, да слушают стены,

Того и гляди донесет.

Ах, нет! Эти шумные флаги,

Вы слышите, этот набат

Широкий… Гвардейцев к присяге

Уже повели, говорят.

Ведь это не тучи, а клочья

Над освобожденной Невой…

Царь Павел преставился ночью,

Мне все рассказал часовой.

Был весел, изволил откушать,

С царицей шутил, – через час

Его незлобивую душу

Архангелы взяли от нас.

Вы знаете, эти улики

Пугают, – до самого дня

Рыдания слышались, крики

В окне голоса, беготня…

Россия! Что будет с Россией!

Как страшно нам жить, как темно!

– Молчите. Мгновенья такие

И вспомнить другим не дано.

1916

«Жизнь! Что мне надо от тебя, – не знаю…»

Жизнь! Что мне надо от тебя, – не знаю.

Остыла грусть, младенчества удел.

Но так скучать, как я теперь скучаю,

Бог милосердный людям не велел.

И если где-нибудь живет и дышит,

Тот, кто навек назначен мне судьбой,

Что ж не приходит он ко мне, не слышит

Еще не ослабевший голос мой?

Лишь два огромных, черных, тусклых глаза

И два огромных, траурных крыла

Тень бросили от синих гор Кавказа

На жизнь мою и на мои дела.

1920

«Едва расслышу я два-три последних слова…»

Едва расслышу я два-три последних слова,

Едва взгляну на бледный лоб,

И все, и навсегда, недвижно и сурово

Под пеленою скроет гроб.

И страшен оттого мне каждый час разлуки,

И грустно день за днем встречать,

И руки тянутся, беспомощные руки

Блаженство наше удержать.

1921

««Еще, еще минуточку…»

«Еще, еще минуточку,

Повремени, палач!»

Поймали в сети уточку,

Не вырвешься, – хоть плачь.

Шумит толпа веселая,

Сияют небеса.

Стальная и тяжелая

Над головой коса.

Три быстрых взмаха молота,

Минута… Отче наш!

Что счастье, слава! Золото, —

И купишь, и продашь.

Но за пустой околицей,

На чердаке, в глуши,

Чиновник пьяный молится

За упокой души,

Семи царей возлюбленной, —

Не помогли цари! —

Семью грехами сгубленной

Графини Дюбарри.

1918

Песня

Ах, весна, ах прекрасное лето,

Ах, сияние светлого дня!

Друга милого в городе нету,

Он надолго покинул меня.

Целовальник божится в трактире,

Что, кого не помиловал суд,

Поселяют в далекой Сибири

Или даже в Манчжурью везут.

Оттого-то я слышу ночами,

Льют железо, ломают гранит,

Вижу, друг мой с моими врагами

В арестантском халате стоит.

Постаревший в неволе и в муке,

Похудевший от дыма и мглы,

Поднимает он белые руки,

А на белых руках кандалы.

Ах, сестра, золотая гитара,

Что нам делать с тобой, – прозвени!

У окна, да над шумным бульваром,

Да в такие-то ясные дни?

1916

«Им счастие даже не снится…»

Им счастие даже не снится,

И их обмануло оно.

Есть в мире лишь скука. Глядится

Скучающий месяц в окно.

Пьют чай, разбирают газеты,

Под долгие жалобы вьюг,

И думают, думают: «Где ты,

Теперь, мой забывчивый друг?»

1919

Болезнь

В столовой бьют часы. И пахнет камфарой,

И к утру у висков еще яснее зелень.

Как странно вспоминать, что прошлою весной

Дымился свежий лес и вальдшнепы летели.

Как глухо бьют часы. Пора нагреть вино

И поднести к губам дрожащий край стакана.

А разлучиться всем на свете суждено,

И всем ведь кажется, что беспощадно рано.

Уже не плакала и не звала она,

И только в тишине задумчиво глядела

На утренний туман, и в кресле у окна

Такое серое и гибнущее тело.

1916

«Как дымный парус, жизнь моя…»

Как дымный парус, жизнь моя

Уходит, и туман редеет.

Уже над морем вечереет,

А нет навстречу корабля.

Уже над морем тишина.

И солнце тихо потонуло.

Чернеют в сумраке акулы

Вокруг разбитого судна.

Что жадным ветер обещает?

Иль слушают теперь они,

Как синий берег и огни

Матрос в бреду припоминает?

1916

«– Поскучай, дружок, поскучай, – …»

– Поскучай, дружок, поскучай, —

Где же вольные твои небеса?

Вот у нас сапфиры, парча,

Кинематограф и бега.

– Я давно ничего не ищу,

И давно ничего не люблю,

И зачем напомнил мне ты

Про былые мечты мои?

Не хочу любви и вина,

Незнакомок, чахлых озер,

Потому что все – суета,

Все будет один костер.

Ты останься со мною, грусть,

И белая Венера-звезда,

А людей не хочу… Пусть

И они забудут меня.

1916

«Тихо, мирно, мы теперь живем…»

Тихо, мирно, мы теперь живем

И не ссоримся. Сидим за чаем.

Утром соловей поет, потом

Граммофон. И все-таки скучаем.

– Это поле – помнишь? – Ватерло?

Эти крики – слышишь? – Брабансона…

Господи! как тихо, как тепло,

Как здесь душно, в этой клетке темной…

После ночь. И лучше помолчать,

Правда, лучше. И ведь надо силы,

Чтоб завтра новый день начать,

Утомительный такой и милый.

1918

«Девятый век у северской земли…»

Девятый век у северской земли

Стоит печаль о мире и свободе,

И лебеди не плещут. И вдали

Княгиня безутешная не бродит.

О Днепр, о солнце, кто вас позовет

По вечеру кукушкою печальной,

Теперь, когда голубоватый лед

Все затянул, и рог не слышен дальный,

И только ветер над зубцами стен

Взметает снег и стонет на просторе,

Как будто Игорь вспоминает плен

У синего, разбойничьего моря?

1916

«Я думал: вся земля до края —…»

Я думал: вся земля до края —

Цветы, моря, степная ширь.

Теперь я знаю: есть глухая

И тихая страна – Сибирь.

Я думал: жизнь – изнеможенье

Тревожно-радостных ночей,

Теперь я знаю: есть терпенье,

Есть окрик пьяных сторожей.

Над нами небо голубое,

Простые птицы, облака,

Так сердце учится покою

И учится труду рука.

Уже о прошлом не жалея,

Не помня, может, – я и ты

Глядим на пену Енисея

И сосен тонкие кресты.

1916

«Проходил под лесами. Кирпич…»

Проходил под лесами. Кирпич

Вдруг сорвался, будто играя…

Вот и кончено все… Спи!

Это лучшее, что бывает.

Каждый день проносят гроба, —

Что здесь было, что еще будет?

Точно ястреб степной судьба,

А добыча скудная – люди.

Но, забившись под крыши, вновь

И поют, и в шашки играют,

И зовут иногда, любовь,

Тебя. Потом умирают.

Спаси, Господи, люди твоя.

Царь наш милостивый и далекий

Покажи им Твои поля,

С тишиною и солнцем легким.

1916

«Не в книге прочесть и не в песнях узнать…»

Не в книге прочесть и не в песнях узнать

Об этом, – Бог с ними со всеми, —

Но смуглые руки поцеловать

Настанет мне все-таки время.

И будет минута, когда я пойму

Нестройных судеб совершенство,

И жизни «Помедли, – скажу, – потому

Что имя твое – блаженство».

1922

«Нам в юности докучно постоянство…»

Нам в юности докучно постоянство,

И человек, не ведая забот,

За беглый взгляд и легкое убранство

Любовь свою со смехом отдает.

Так на заре веселой дружбы с Музой

Неверных рифм не избегает слух,

И безрассудно мы зовем обузой

Поэзии ее бессмертный дух.

Но сердцу зрелому родной и нежный

Опять сияет образ дней живых,

И точной рифмы отзвук неизбежный

Как бы навеки замыкает стих.

1921

«Когда…»

Когда,

Забыв родной очаг и города,

Овеянные ветром южным,

Под покрывалом, ей уже не нужным,

Глядела на Приамовы стада

Рыжеволосая Елена,

И звонкоплещущая пена

Дробилась о смолистое весло,

И над волнами тяжело

Шел издалека гулкий рев: «измена».

Где были мы тогда,

Где были

И я, и вы?

Увы.

Когда,

У берега Исландского вода

С угрюмым шумом билась,

И жалобная песня уносилась

От обнаженных скал туда,

Где медлила вечерняя звезда,

По глухоропщущим лесам и по льду,

Когда корабль на парусах белей,

Чем крылья корнуэльских лебедей,

Нес белокурую Изольду,

Где были мы тогда,

Где были

И я, и вы?

Увы.

1920

«Устали мы. И я хочу покоя…»

Устали мы. И я хочу покоя,

Как Лермонтов, – чтоб небо голубое

Тянулось надо мной, и дрозд бы пел,

Зеленый дуб склонялся и шумел.

Пустыня-жизнь. Живут и молят Бога,

И счастья ждут, – но есть еще дорога:

Ничто, мой друг, ничто вас не спасет

От темных и тяжелых невских вод.

Уж пролетает ветер под мостами

И жадно плещет гладкими волнами,

А вам-то, друг мой, вам не все ль равно,

Зеленый дуб или речное дно?

1917

«Заходит наше солнце… Где века…»

Заходит наше солнце… Где века

Летящие, где голоса и дали?

Где декорации? Уж полиняли

Земные пастбища и облака.

И я меняюсь. Падает рука

Беспомощно, спокойны мысли стали,

Гляжу на эту жизнь, – и нет печали,

И чужд мне даже этот звук: тоска.

Но все ж я не подвластен разрушенью.

Порою мир одет прозрачной тенью,

И по ночам мне страшно иногда,

И иногда мне снится голубое

И плещущее море, и стада

У берега моей родимой Трои.

1919

Вологодский ангел

I

Царь Христос, побудь с нами, Царь Христос, ты нам

помоги,

Не прожить нам в этом мире, одолели нас враги.

Солнце, солнце в вольном небе, как фонарь, гори и пылай,

Озари по грехам и горю путь далекий в небесный рай!

Что, Алеша, о чем ты просишь? Лучше б в городе погулял.

Пелагея Львовна сына от уныния берегла.

Тихо рос он, один, играя с собачонкою у пруда,

Или серый замок из глины с трехоконной башней лепил.

А теперь, не ребенок боле, – восемнадцатый год пошел —

Как береза у опушки, все тянулся и молчал.

Иногда за огороды уходил и там, у реки,

На широком и теплом камне, будто мертвый, в небо

глядел.

Тихо стелются Божьи реки, воздух северный чист и свеж,

Тихо облако в небе тает, точно ангельская душа.

Возвращался. Пылили овцы. Уж над лесом стоит звезда.

«Что ты, рыбу ловил, что ли?» У подгнившего плетня

Пелагея Львовна сидела и, скучая, сына ждала.

«Нет, я в поле был, мама», – отвечал он и шел к себе.

И потом, сквозь щелку двери, до полуночи иногда

Было видимо мерцанье восковой дрожащей свечи.

«Что ж, молитва угодна Богу, только странно это мне,

В эти годы!» А Алеша, улыбаясь, слушал мать.

Ой, весна, ой, люди-братья, в небе серые облака,

Ой, заря над лесом, ветер – все в темнице Господней мы!

Белый город Вологда наша, на окраине тишина,

Только стройный звон колокольный, да чирикают

воробьи.

Вьется речка, блестит на солнце, а за речкой лес, холмы.

За холмами мир вольный, – но Алеша не знал о нем.

Знал пустое, – что соседка продала на базаре кур,

А уряднику на почте заказное письмо лежит.

Да и Пелагея Львовна не умнее сына была,

Не в гимназии училась – у Воздвиженской попадьи.

Всякий люд идет дорогой, – проезжают в тройках купцы,

И с котомками богомольцы, и солдаты на войну.

Из обители далекой к Троице-Сергию инок шел,

Попросил приюта в доме, отдохнуть и хлеба кусок.

В мае ночи коротки, белы, стихнет ветер, небо горит

И плывет звезда-Венера по сиящим морям.

Все о доле монастырской, о труде монах говорил,

А Алеша о мире лумал и заснуть потом не мог.

Что за жизнь! Заря, сосны, золотые колокола.

Уходя, утешил инок Пелагею Львовну, сказал:

«Сын ваш чист и душой, и телом… Тщитесь, матерь, его

сберечь».

А она лишь улыбнулась – «Знаю, славный мальчик он,

Неиспорченный он и скромный, – только ведь не

помощник мне!»

И не знала, не угадала в материнском сердце своем,

Что врата грядущей печали ей захожий монах открыл.

II

Был напротив через канаву с голубыми ставнями дом,

Пустовал пять лет, а ныне и ему нашелся жилец.

Из Москвы Ильина – купчиха наняла за пятьсот

рублей,

И малиновый сад при доме, доходивший до реки.

Не понравилась купчиха в околотке никому,

Было гордости в ней много, не ответит и на поклон,

Говорят, из Москвы бежала от суда и славы плохой,

Мужа там зарезала, что ли, и любовников завела.

Непонятны дела на свете, начала теперь замечать

Пелагея Львовна, будто веселее Алеша стал.

Подойдет вдруг, поцелует, говорит, что жить хорошо,

А однажды – и вспомнить дивно! – «Очи черные» он

запел,

И все чаще, и все дольше пропадал, гуляя в полях.

Раз обмолвилась о купчихе, а Алеша и покраснел,

И сказал: «Не надо, мама, осуждать». И смутясь ушел.

С той поры Пелагея Львовна стала спрашивать и следить,

Не беседует ли мальчик с Ильиною – храни Господь! —

И куда он исчезает, где скитается по часам.

Вечер теплый был, ясный, пели жаворонки в полях,

Розовело над лесом небо, будто рая горнего брег.

Под забором, таясь в бурьяне и в сиреневых кустах,

Пелагея Львовна тихо подглядеть за сыном шла.

И увидела: Алеша у широких белых берез

Под холмом остановился, озираясь по сторонам.

Из глухого переулка, не скрываясь и не спеша,

Вышла женщина, – Алеша ей навстречу побежал,

А она его лениво потрепала по плечу,

За собою в лес темный по тропинке увела

Шалью черною покрыта и далеко, не разглядеть,

Но хмельную шалую поступь и движения белых рук

Пелагея Львовна знала. И с тревогой в сердце она

На закат и лес глядела, будто райский огненный брег.

Уж во тьме пришел Алеша, через кухню к себе прошел.

Даже матери доброй ночи перед сном не пожелал,

А она, сама не зная, как ей к делу приступить,

Фитилек вошла поправить у «Спасителя на водах»,

«Поздно, мама, ты легла бы!» Покачала головой

И на сына она взглянула – «Ах, Алеша, не хороши

От родимой матери тайны. Ты, Алеша, это брось».

Рассердилась потом и долго – уж совсем начало светать —

Слезы горькие утирала о сиротской доле своей,

А Алеша лежал. И молча он укоры слушал ее,

Только раз вздохнул: «Мама! Ты ее не осуждай».

Но когда, устав от жалоб, Пелагея Львовна ушла,

На крючок закрыл он двери в свою комнату, и там

Было слышно – помощи молит – «Царь Христос, прости

меня!

Царь Христос, меня помилуй и что делать мне, научи».

И, подслушав слова такие, Пелагея Львовна совсем

Успокоенная заснула, – нет, Алеша добрый сын,

И ей снилось, что Алеша уже вырос, богатым стал

И на площади у собора зеленную лавку открыл.

III

Снова к вечеру посвежело, снова мальчик гулять пошел

В поле. Может быть, и в рощу, – только видела, что один.

Что же – лето на исходе, отчего не погулять,

Может также и знакомство благородное свести.

Очень поздно. Нет Алеши. Уж десятый час пробил.

И совсем стемнело. Странно, – где теперь ему

пропадать.

А у Ильиной напротив ставни сторож давно закрыл,

Значит, дома озорница, верно, картами занята,

Подглядеть в окошко можно. Пелагея Львовна пошла

Через дорогу, озираясь, чтоб никто не видел ее.

Залилась дворняжка, звякнул под ногой осколок стекла,

Три окна широких были в сад малиновый отперты.

Под стеной, на красном диване, низко голову опустив,

И лишь руки перебирая, не дыша Алеша сидел,

А по комнате, как тигрица, в черном платье и кружевах,

Ильина ходила, будто и не глядя на него.

Сбились косы, на лоб нависли, и румянец – майский

цвет —

Разлился – наверно, красок привезла она из Москвы.

«Право, вы совсем не мужчина.» Напевая, подошла

И к Алеше села, руку на плечо положила ему,

А рука бела, и кольца переливчатые горят.

«Завтра утром я уеду, – как хотите, или здесь

Оставайтесь до снегу, или…» И склонилась вдруг к нему:

«Что же, любишь, любишь?» Алеша – будто это

и колдовство —

Улыбнулся, голову поднял и ответил тихо: «Люблю».

«Ну, так завтра, на рассвете…» Но не стала таких речей

Пелагея Львовна слушать, убежала к себе домой,

И со злобой ждала Алешу, и заснула, не дождалась,

И сквозь дрему только помнит, сын к ней в спальню

ночью вошел,

Еле двигаясь, и руками, как юродивый, разводя.

«Что, Алеша?» А он не скоро, будто и совсем в забытьи,

Подошел: «Но как же, мама, обещание мне забыть?»

Пелагея Львовна даже и ответить не собралась,

Лишь подумала: «надо будет завтра батюшку позвать»,

А потом опять заснула беспокойным сном она

И под утро слышала, будто кто-то бродит и поет

Песнопения, как бывает, пред отходом души поют,

И калитка скрипит, а, может, это только снится ей,

Иль к соседу больную внучку из Архангельска привезли.

Встала утром. Нет Алеши. Дверь на улицу отперта.

Рассердилась и с обедом не хотела подождать,

Но Алеша не вернулся, да и к ужину не пришел.

Лишь когда совсем стемнело, Пелагея Львовна вдруг

Поняла, что Ильиною обольщен был мальчик вчера

И с любовницей своею на машину убежал.

Сразу бросилась к купчихе, чуть звонок не оторвала,

И на заспанную девку накричала. – И в ответ

Усдыхала, что нет хозяйки, неизвестно ни где она,

Ни когда вернется, – верно, не вернется она совсем.

Тут и стало матери ясно, что Алеша ее обманул,

И на старости одинокой на весь город осрамил.

Дом со свечкою осмотрела, поискала и в саду

Пелагея Львовна, после и к друзьям она пошла.

«Нет, подумайте, родные, не ждала я такой беды».

Кто смеялся, а кто и плакал, но никто не мог сказать,

Убежала куда купчиха, – надо думать, что в Москву,

А в Москве дьячков племянник частным писарем состоит,

Может он найти Алешу, только город ведь большой,

И почтарь, а он ученый, рассудительный человек,

Говорит, американский пароход Алешу увез.

Хлопотала и сердилась Пелагея Львовна, но все

Время долгое умиряет, проскучала четыре дня,

А потом и догадалась, что Господь ее наказал

За грехи и за ропот, а Алеша вернется к ней,

И знакомые навещали, убеждали слез не лить,

А, постившись до Успенья, губернатору написать,

Утешенье – врач искусный, – Пелагея Львовна опять

Прогуляться вышла в рощу за морошкою и в грибы.

IV

Вянет поле, трава желтеет, солнце падает в облаках,

И на ветках у опушки переругиваются грачи.

Но в лесу темно, глухо, – только сучья захрустят

Под ногами, да лист мертвый, точно золото, упадет.

Еще слышен звон протяжный, долетают и голоса.

А за вытоптанным оврагом только сумрак и тишина.

Но грибов совсем немного, лишь опенки да грузди,

Что в них толку? Есть поляна, за Кирилловским

родником,

Там, куда ни оглянешься, все белеют боровики.

Путь далекий, но решила одинокая пойти.

Что сидеть в пустом доме, только грех один, тоска.

Ночь уж близится, над лесом разлилась, как море, заря,

Но в лесу зари не видно, ветви черные переплелись.

Источает дух прохладный, под листвою преет земля,

И покой нисходит на душу, и врачует ее… И вдруг

Там, за пнями, за белой березой, или, может быть,

в облаках,

Голос легкий вскрикнул – Мама! – и далекий оборвался.

И такая над темным лесом стала дивная тишина,

Что, казалось, земля томится перед скорой смертью своей,

И ступить по листьям страшно, страшно двинуться или

вздохнуть.

Удивленно в даль глядела за пригнувшиеся кусты

Пелагея Львовна, будто сон внезапный ее сковал.

Но опять, опять и ближе, и знакомее, и родней

Голос тонкий вскрикнул – Мама! – прозвенел, как

бубенец.

Обмануться не может сердце, не узнать, чей голос звенит.

«Травы, травы, птицы, деревья, где же мой возлюбленный

сын,

Вы зачем его таите и зачем он меня зовет?»

Свежий шелест прошел по лесу, принагнулись цветы

к земле.

«Подожди, – отвечают травы, – скоро сына увидишь ты!»

Ночь спустилась, по лощинам зажурчали ночные ключи,

Под ногами мох тонет, глухари на деревьях спят,

И качаются мерно, тихо, словно снится им ветерок.

Уж и голоса не слышно, не звенит он в тишине,

Только свет далекий мреет, как от белого фонаря.

«Травы, травы, земля, деревья, где же мой единственный

сын,

Вы зачем его схоронили, от меня увели зачем?»

Точно буря ветви рванула, выстро выпрямились стебли.

«Радуйся, – отвечают травы, – разве сына не видишь ты?»

За кустами, в облаке снега, как в сияющей пелене,

На груди скрестив руки, улыбаясь, Алеша стоял.

Поглядел на мать, после низко голову наклонил

И пошел вглубь леса над валежником и землей,

И она не удивилась, – это райский снится сон,

Не окликнула, не спросила, за сиянием побрела.

Только все догнать не может, «подожди, сынок, меня»,

А он тихо, не отвечая, над зеленой мокрой землей,

Будто по морю на веслах, между никлых трав плывет.

«Ты куда же, сын Алеша, ты зачем от меня идешь?»

Но уже не слышит Алеша, за деревья уходит он,

За деревья, на поляну, за студеные родники.

Посреди широкой поляны, хмелем зреющим обвита,

Деревянная часовня у сквозной ограды стоит,

И перед ликами святыми пятьдесят лампад зажжено.

За ограду прошел Алеша, на дощатых ступеньках стал,

Обернулся, поклонился до сырой, зеленой земли,

Поклонился, руки поднял, к небу поднял глаза свои,

И на низкой колокольне зазвенели колокола.

Закачались дубы и сосны, тонкий по лесу льется звон,

На цветы, на густые травы пала свежая роса,

И звенят, зеленые клонят пред Угодником стебельки,

А заслышав звон далекий, на осыпанный снегом свет

Из дремучей чащи звери подошли, лисица, волк,

И медведь косматый, ветви раздвигая, захрапел.

V

Мох набухший гниет и вянет, рассветает в темном лесу,

На высоких дубах белки перескакивают по ветвям

Да проносятся шальные, дождевые облака.

Поднялась и не может вспомнить, где же голос легкий,

звон,

И сияющая часовня? Только лес вокруг и туман,

Но за муравьиными пнями, под березой, на мягком мху,

В лужу голову запрокинув, не дыша Алеша лежит

И в прозрачных цепких пальцах деревянный держит

крест.

Подбежала, наклонилась к сыну милому, а он,

Он и зубы уже оскалил, уж совсем окоченел.

Только под вечер вернулась по размытым полям домой

Пелагея Львовна, долго не могла дороги найти.

Все соседям рассказала, и к протоиерею пошла,

Чтобы завтра у обедни он Алешу бы помянул.

Люди, слушая, сомневались и качали головой,

Нет в лесу ее Алексея, он разгуливает в Москве.

Но когда в горячий полдень на телеге, на двух конях

Привезли худое тело к покривившемуся плетню,

Умилились сердца людские, слезы частые потекли,

Об Алеше, о мире бедном, утопающем во зле.

Лишь почтарь про свет и звоны даже слушать, хитрый,

не стал,

Все смеялся он – дудки! – а поверить не хотел.

1916

Из сборника «На Западе» (1939)


«У дремлющей парки в руках…»

(У дремлющей парки в руках,

Где пряжи осталось так мало…)

Нет, разум еще на зачах,

Но сердце… но сердце устало.

Беспомощно хочет любить,

Бессмысленно хочет забыться…

(И длится тончайшая нить,

Которой не надо бы длиться).

«Навеки блаженство нам Бог обещает…»

Навеки блаженство нам Бог обещает!

Навек, я с тобою! – несется в ответ.

Но гибнет надежда. И страсть умирает.

Ни Бога, ни счастья, ни вечности нет.

А есть облака на высоком просторе,

Пустынные скалы, сияющий лед,

И то без названья… ни скука, ни горе…

Что с нами до самого гроба дойдет.

<1921>

«Рассвет и дождь. В саду густой туман…»

Рассвет и дождь. В саду густой туман,

Ненужные на окнах свечи,

Раскрытый и забытый чемодан.

Чуть вздрагивающие плечи.

Ни слова о себе, ни слова о былом.

Какие мелочи – все то, что с нами было!

Как грустно одиночество вдвоем…

– И солнце, наконец, косым лучом

Прядь серебристую позолотило.

«Летит паровоз, клубится дым…»

Летит паровоз, клубится дым.

Под ним снег, небо над ним.

По сторонам – лишь сосны в ряд,

Одна за другой в снегу стоят.

В вагоне полутемно и тепло.

Запах эфира донесло.

Два слабых голоса, два лица.

Воспоминаньям нет конца!

«Милый, куда ты, в такую рань?»

Поезд останавливается. Любань.

«Ты ждал три года, остался час,

Она на вокзале и встретит нас».

Два слабых голоса, два лица.

Нет на свете надеждам конца…

Но вдруг на вздрагивающее полотно

Настежь дверь и настежь окно.

«Нет, не доеду я никуда,

Нет, я не увижу ее никогда!

О, как мне холодно! Прощай, прощай!

Надо мной вечный свет, надо мной вечный рай».

«За все, что в нашем горестном быту…»

За все, что в нашем горестном быту,

То плача, то смеясь, мы пережили,

За все, что мы, как слабую мечту,

Не ожидая ничего, хранили,

Настанет искупление… И там,

Где будет кончен счет земным потерям —

Поймешь ли ты? – все объяснится нам,

Все, что мы любим и чему не верим.

<1922>

«Ложится на рассвете легкий снег…»

Ложится на рассвете легкий снег.

И медленно редеют острова,

И холодеет небо… Но хочу

Теперь я говорить слова такие,

Чтоб нежностью наполнился весь мир,

И долго, долго эхом безутешным

Мои стихи носились бы… Хочу,

Чтоб через тысячи глухих веков,

Когда под крепким льдом уснет, быть может,

Наш опустелый край, в иной стране,

Иной влюбленный, тихо проходя,

Над розовым, огромным, теплым морем

И глядя на закат, вдруг повторил

Твое двусложное, простое имя,

Произнося его с трудом…

И сразу,

Бледнее неба, был бы он охвачен

Мучительным и непонятным счастьем,

И полной безнадежностью, и чувством

Бессмертия земной любви.

«Чрез миллионы лет – о, хоть в эфирных волнах! – …»

Чрез миллионы лет – о, хоть в эфирных волнах! —

Хоть раз – о, это все равно! —

Померкшие черты среди теней безмолвных

Узнать мне будет суждено.

И как мне хочется – о, хоть бессильной тенью! —

Без упоения и мук

Хоть только бы прильнуть – о, только к отраженью! —

Твоих давно истлевших рук.

И чтоб над всем, что здесь не понял ум беспечный,

Там разгорелся наконец

Огромный и простой, торжественный и вечный

Свет от слиянья двух сердец.

«Куртку потертую с беличьим мехом…»

Куртку потертую с беличьим мехом

Как мне забыть?

Голос ленивый небесным ли эхом

Мне заглушить?

Ночью настойчиво бьется ненастье

В шаткую дверь,

Гасит свечу… Мое бедное счастье,

Где ты теперь?

Имя тебе непонятное дали.

Ты – забытье.

Или, точнее, цианистый калий —

Имя твое.

«Еще переменится все в этой жизни, – о, да…»

Еще переменится все в этой жизни, – о, да!

Еще успокоимся мы, о былом забывая.

Бывают минуты предчувствий. Не знаешь, когда.

На улице, дома, в гостях, на площадке трамвая.

Как будто какое-то солнце над нами встает,

Как будто над нами последнее облако тает,

И где-то за далью почти уж раскрытых ворот

Один только свет бесконечный и белый сияет.

«Если дни мои милостью Бога…»

Если дни мои милостью Бога

На земле могут быть продлены,

Мне прожить бы хотелось немного,

Хоть бы только до этой весны.

Я хочу написать завещанье.

Срок исполнился. Все свершено.

Прах – искусство. Есть только страданье,

И дается в награду оно.

От всего отрекаюсь. Ни звука

О другом не скажу я вовек.

Все постыло. Все мерзость и скука.

Нищ и темен душой человек.

И когда бы не это сиянье,

Как могли б не сойти мы с ума?

Брат мой, друг мой, не бойся страданья,

Как боялся всю жизнь его я…

«На Монмартре, в сумерки, в отеле…»

На Монмартре, в сумерки, в отеле,

С первой встречною наедине,

Наспех, торопливо, – неужели

Знал ты все, что так знакомо мне?

Так же ль умирала, воскресала,

Улетала вдаль душа твоя?

Так же ль ей казалось мало

Бесконечности и бытия?

А потом, почти в изнеможеньи,

С отвращеньем глядя на кровать,

Так же ль ты хотел просить прощенья,

Говорить, смеяться, плакать, спать?

«Он еле слышно пальцем постучал…»

Он еле слышно пальцем постучал

По дымчатой эмали портсигара,

И, далеко перед собою глядя,

Проговорил задумчиво: «Акрополь,

Афины серебристые… О, бред!

Пора понять, что это был унылый,

Разбросанный, кривой и пыльный город,

Построенный на раскаленных скалах,

Заваленный мешками с плоской рыбой,

И что по этим тесным площадям,

Толпе зевак и болтунов чужие,

Мы так же бы насмешливо бродили,

Глядели бы на все с недоуменьем

И морщились от скуки…».

«Граф фон-дер Пален! – Руки на плечах…»

Граф фон-дер Пален! – Руки на плечах.

Глаза в глаза. Рот иссиня-бескровный.

Как самому себе! Да сгинет страх!

Граф фон-дер Пален! Верю безусловно.

Все можно искупить: ложь, воровство,

Детоубийство и кровосмешенье,

Но ничего не свете, ничего

На свете нет для искупленья

Измены.

«Невыносимы становятся сумерки…»

Невыносимы становятся сумерки,

Невыносимее вечера…

Где вы, мои опоздавшие спутники?

Где вы, друзья? Отзовитесь. Пора.

Без колебаний, навстречу опасности,

Без колебаний и забытья

Под угасающим «факелом ясности»,

Будто на праздник пойдем, друзья!

Под угасающим «факелом нежности»,

Только бы раньше не онеметь! —

С полным сознанием безнадежности,

С полной готовностью умереть.

Стихотворения, не включавшиеся в сборники

Анне Ахматовой

По утрам свободный и верный

Колдовства ненавижу твои,

Голубую от дыма таверну

И томительные стихи.

Вот пришла, вошла на эстраду,

Незнакомые пела слова,

И у всех от мутного яда

Отуманилась голова.

Будто мы, изнуренные скукой,

Задохнувшись в дымной пыли,

На тупую и стыдную муку

Богородицу привели.

1914

Балтийский ветер

I

Был светлый и холодный день,

И солнце неспокойно билось,

Над нащим городом носилась

Печалью раненая тень.

Нет, солнца не было. Дрожа

Под лужами, тускнели плиты,

Металась дикая Нева

В тисках тяжелого гранита;

Как странно падали слова:

«Я видела его убитым».

И черный вуаль открыл глаза,

Не искаженные слезами,

На миг над невскими волнами

Вам смерть казалась так легка.

И лишь в лохмотьях облака

Растерянно неслись над нами.

II

Тяжкий гул принесли издалека

Осветившие землю огни,

Молчаливым и нежным упреком

Ты следишь мои сонные дни.

Где-то там и ликуют, и плачут,

Славословят смертельный бой,

Задыхаясь валькирии скачут

В облаках веселой толпой.

И поет о томлении плена

Тихоструйного Рейна волна,

И опять на покинутых стенах

Ярославна тоскует одна.

Знаю все. Но молчи и не требуй

Ни тревоги, ни веры своей,

Я живу… Вот река и небо,

И дыхание белых полей.

Оставленная

Мы все томимся и скучаем,

Мы равнодушно повторяем,

Что есть иной и лучший край.

Но если здесь такие встречи,

Если не сон вчерашний вечер,

Зачем нам недоступный рай?

И все равно, что счастье мчится,

Как обезумевшая птица,

Что я уже теряю вас,

Что близких дней я знаю горе,

Целуя голубое море

У дерзких и веселых глаз.

Лишь хочется летать за вами

Над закарпатскими полями,

Пролить отравленную кровь

И строгим ангелам на небе

Сказать, что горек был мой жребий

И неувенчана любовь.

«Когда Россия, улыбаясь…»

Когда Россия, улыбаясь,

Безумный вызов приняла,

И победить мольба глухая

Как буйный ураган прошла,

Когда цветут огнем и кровью

Поля измученной страны,

И жалобы на долю вдовью

Подавленные, не слышны —

Я говорю: мы все больны

Блаженно и неизлечимо,

И ныне, блудные сыны,

В изменах каемся любимой…

И можно жить, и можно петь,

И Бога тщетно звать в пустыне,

Но дивно, дивно умереть

Под небом радостным и синим.

<1915?>

«Железный мост откинут…»

Железный мост откинут

И в крепость не пройти.

Свернуть бы на равнину

С опасного пути?

Но белый флаг на башне.

Но узкое окно!

О, скучен мир домашний,

И карты, и вино!

Я знаю, – есть Распятья

И латы на стенах,

В турецкой темной рати

Непобедимый страх.

Пустыни, минареты,

И дым, и облака,

И имя Баязета,

Пронзившее века.

Белеют бастионы

За мутною рекой,

Знамена и короны

Озарены луной.

И на воротах слово,

– Старинно и темно, —

Что на пути Христовом

Блаженство суждено.

Белые ночи

Проспектов озаренных фонари

Погасли на пустынном небосклоне,

И небо бледное само горит,

И легкий звон ленивый ветер гонит.

Что это? Плески отдаленных вод,

Иль райских птиц полуночное пенье,

Или покинутый, блаженный грот

Тангейзер вспоминает, как виденье?

«Сердце мое пополам разрывается…»

Сердце мое пополам разрывается.

Стынет кровь.

Что за болезнь? Как она называется?

Смерть? Любовь?

О, разве смерть наша так удивительно —

Хороша?

Разве любовь для тебя так мучительна,

О, душа?

«О том, что смерти нет, и что разлуки нет…»

О том, что смерти нет, и что разлуки нет,

И нет земной любви предела,

Не будем говорить, Но так устроен свет,

Где нам дышать судьба велела.

И грустен мне, мой друг, твой образ, несмотря

На то, что ты и бодр, и молод,

Как грустно путнику в начале сентября

Вдруг ощутить чуть слышный холод.

«Жил когда-то в Петербурге…»

Жил когда-то в Петербурге

Человек – он верил в Бога,

Пил вино, глядел на небо,

И без памяти влюбился.

И ему сказала дама,

Кутаясь пушистым мехом:

«Если так меня ты любишь,

Сделай все, что ни скажу я».

Чай дымился в тонких чашках,

Пахло горькими духами…

Он ответил: «Что ты хочешь?

Говори – я все исполню».

И подумал: «Буду с нею

Навсегда, живым иль мертвым.

Легкой птицей, ветром с моря,

Пароходною сиреной».

Равнодушно и спокойно

Дама на него взглянула:

«Уходи, раздай все деньги,

Отрекись навек от Бога,

И вернись с одною мыслью

Обо мне. Я все сказала».

Он ушел и, обернувшись,

Улыбнулся ей: «И только?»

На другой же день он входит,

Бледный, без креста на шее,

В порыжелой гимнастерке,

Но веселый и счастливый.

Тихо в небе догорали

Желтые лучи заката,

И задумавшись как будто

Дама вновь проговорила:

«Уходи, и если можешь,

Обо мне забудь!». Не сразу

Встал он, не сказал ни слова,

И ушел не попрощавшись.

Мир широкий. Все найдешь в нем,

Но не все ль и потеряешь?

Только шесть недель промчалось,

Ночью кто-то в дверь стучится.

«Отвори!» И тихо входит

Тот же человек. Но страшно

Изменился он. Морщины

Черный лоб избороздили.

Шепчет дама: «Неужели

Ты забыл? Ты изменил мне?»

Но он ей не отвечает,

Глаз не поднимает темных.

Утро брезжит… В пышной спальне

Женщина ломает руки.

«Денег мне не надо. В Бога

Верь или не верь – пустое!

Но люби меня!». Коснулся

Он холодными губами

Губ ее, и вновь покорно

Темный, спящий дом оставил.

Год прошел, второй проходит,

Никого она не видит,

Никогда не спит… Ни слухов,

Ни звонка, ни телеграммы.

Только ветер бьется в окна,

Только птицы пролетают,

Только долгая сирена

Завывает в ночь сырую.

Лубок

Есть на свете тяжелые грешники,

Но не все они будут в аду.

Это было в московской губернии,

В девятьсот двадцать первом году.

Комиссаром был Павел Синельников,

Из рабочих или моряков.

К стенке сотнями ставил. С крестьянами

Был, как зверь, молчалив и суров.

Раз пришла в канцелярию женщина

С изможденным, восточным лицом

И с глазами огромными, темными.

Был давно уже кончен прием.

Комиссар был склонен над бумагами.

«Что вам надо, гражданка?» Но вдруг

Замолчал. И лицо его бледное

Отразило восторг и испуг.

Здесь рассказу конец. Но на севере

Павла видели с месяц назад.

Монастырь там стоит среди озера,

Волны ходят и сосны шумят.

Там, навеки в монашеском звании,

Чуть живой от вериг и поста,

О себе, о России, о Ленине

Он без отдыха молит Христа.

«О чем жалеть душе моей? Она…»

О чем жалеть душе моей? Она

Обветрилась, обсохла, посветлела.

Ей видятся другие времена,

Ей до прошедшего – какое дело!

Пойдем со мной в далекий путь, мой друг,

По городам, пустыням, пепелищам.

Мне стало незнакомо все вокруг.

Мне очень холодно. Тепла поищем.

«Единственное, что люблю я – сон…»

Единственное, что люблю я – сон.

Какая сладость, тишина какая!

Колоколов чуть слышный перезвон,

Мгла неподвижная, вся голубая…

О, если б можно было твердо знать,

Что жизнь – одна и что второй не будет,

Что в вечности мы будем вечно спать,

Что никогда никто нас не разбудит.

«Рассвет. Еще глоток вина…»

Рассвет. Еще глоток вина,

Последний, – чтобы захлебнуться…

Пустая улица, весна.

Не знаю, как домой вернуться.

О чем со мной ты говоришь?

Мой милый друг, я засыпаю.

Сиянье звезд. Лесная тишь.

Мой лучший друг, я умираю.

Пойдем со мной, пойдем ко мне,

Печально, хмуро, одиноко

«Топить отчаянье в вине»,

Как где-то сказано у Блока.

««О, сердце разрывается на части…»

«О, сердце разрывается на части

От нежности… О да, я жизнь любил,

Не меряя, не утоляя страсти

– Но к тридцати годам нет больше сил.»

И наклонясь с усмешкой над поэтом,

Ему хирург неведомый тогда

Разрежет грудь усталую ланцетом

И вместо сердца даст осколок льда.

«Со всею искренностью говорю…»

Со всею искренностью говорю,

С печалью, заменяющей мне веру…

За призраки я отдал жизнь свою,

Не следуй моему примеру.

Настанет день… Устало взглянешь ты

На небо, в чудотворный час заката.

Исчезнут обманувшие мечты,

Настанет долгая за них расплата.

Не думай противостоять судьбе,

Негодовать, упорствовать, томиться…

Нет выбора – исход один тебе,

Один, единственный: перекреститься.

«Нам суждено бездомничать и лгать…»

Нам суждено бездомничать и лгать,

Искать дурных знакомств, играть нечисто,

Нам слаще райской музыки внимать —

Два пальца в рот! – разбойничьему свисту.

Да, мы бродяги или шулера,

Враги законам, принципам, основам.

Так жили мы и так умрем. Пора!

Никто ведь и не вспомнит добрым словом.

И все-таки, не знаю почему,

Но твердо верю, – о, не сомневаюсь! —

Что вечное блаженство я приму

И ни в каких ошибках не раскаюсь.

«…»

-– —

«Кутырина просит…» – «Послать ее к черту».

(Здесь черт для приличья: известно, куда).

Хватается в страхе Седых за аорту,

Трясется и Ляля, бледна и худа.

Один Калишевич спокоен и ясен

(На Ратнера, впрочем, взирая, как тигр).

Подвал продиктован, обед был прекрасен.

Каких вам еще наслаждений и игр?

Неслышно является Игорь Демидов,

Ласкателен, вкрадчив, как весь на шелку

(В сей комнате много он видывал видов).

«Абрамыч, отец… я спущусь… кофейку».

Отец что-то буркнул в ответ, и Демидов

К Дюпону идет, чтоб решать мо-круазе.

Кто был предпоследним в роду Хасанидов,

Как звали своячениц Жоржа Бизе?

Августа Филипповна входит в экстазе.

«Газеты достать абсолютно нельзя,

Весь город кричит о каком-то рассказе…

Кто автор? – Звоню. Разумеется – я».

Влетает, как ветер, как свет, как свобода,

Порывист, заносчив, рассеян, речист,

Ну, тот… с фельетонами в честь огорода…

Не то огородник, не то анархист.

Преемник Кропоткина, только пожиже,

Зовущий бороться, как звал в старину.

(А в сущности, что ему делать в Париже,

Студенту российскому Осоргину?)

За ним, прикрывая застенчиво шею,

Имея для каждого свой комплимент,

Знакомый Парижу, известный Бродвею,

К тому же и нобелевский конкурент,

Вы поняли – Марк Александрыч Алданов,

Читательской массы последний кумир

(здесь две глупые строчки, которые пропускаю)

Владимир Андреич, уходите? Снова?

(Тот в банк, в типографию – тысяча дел.)

«Сто франков до Пятницы… честное слово!..

Не слушает… не дал… исчез… улетел.

Ступницкий не в духе, дерзить начал Колька.

Единственный выход – пойти к Сарачу.

Сарач только спросит: «прикажете сколько?»,

И в книжку запишет, придвинув свечу.

Чуть Вера Васильевна выпорхнет в двери,

Сейчас же и Шальнев в ту самую дверь.

Была Клеопатра. Была Кавальери.

По Шальневу Верино царство теперь.

Судьбой к телефону приставлен Ладинский,

Всему человечеству видно назло:

Он – гений, он – Пушкин, он – бард исполинский,

А тут не угодно ль – алло да алло!

На свежий товар негодует Эразмус.

С «коровой», с капустой лежат пирожки.

«А были б микробы-с, а были б миазмы-с,

Так все расхватали бы вмиг дурачки!»

К унынью клиентов из пишущей братии

Блуждает Кобецкий, повесивши нос.

«Формация кризиса… при супрематии

Америки… труден научный прогноз».

Прогнозы для Волкова менее трудны:

Два франка внести в прошлогодний баланс,

Подклеить в уборной подгнившее судно,

Трясти бородою при слове «аванс».

Пора наконец перейти к Кулишеру,

Но тут я сдаюсь и бросаю перо.

Тут Гоголю место, Шекспиру, Гомеру,

Тут нужен бы гений – c’est un numero!

<1930?>

Стихи в альбом

Я верности тебе не обещаю.

Что значит верность? – Звук пустой.

Изменит ум, изменит сердце, – знаю.

На том и помирись со мной.

Но все-таки я обещаю вечно

Беречь те робкие мечты

И нежность ту, которую, конечно,

Не сбережешь и часу ты.

«Как ни скрывай, как ни обманывай…»

Как ни скрывай, как ни обманывай,

Вне конкурса – стихи Присмановой,

А Гингер – лучший наш стилист,

Хотя и худший покерист.

31 марта 48

«Сегодня был обед у Бахраха…»

Сегодня был обед у Бахраха.

Роскошный стол. Чудесная квартира.

Здесь собраны на удивленье мира

Ковры, фарфор, брильянты и меха.

Но где ж котлеты, пирожки, уха?

Нет, нет, молчу… Средь мюнхенского пира

Забыть должна о грубой кухне лира,

Остаться к эмигрантщине глуха.

Изящный смех, живые разговоры,

О станции и о знакомых споры,

Червинских шуток изощренный яд,

Хозяйки чистый и лучистый взгляд…

Kufsteiner Platz – «нет в мире лучше края»,

Скажу я с Грибоедовым, кончая.

«Остров был дальше, чем нам показалось…»

Остров был дальше, чем нам показалось.

Зеркало озера, призрачный снег,

С неба снежинки… ну самая малость…

Лишь обещаньем заоблачных нег.

С неба снежинки… а впрочем, какому

Летом и снегу небесному быть?

В памяти только… сквозь сонную дрему…

Воображение… к ниточке нить.

Остров и снег. Не в России, а где-то,

Близко глядеть, а грести – далеко.

Было слепое и белое лето,

Небо, как выцветшее молоко.

Что ж, вспоминай, это все, что осталось,

И утешения лучшего нет.

С неба снежинки, сомнения, жалость,

За морем где-то, за тысячи лет.

«Был вечер на пятой неделе…»

Был вечер на пятой неделе

Поста. Было больно в груди.

Все жилы тянулись, болели,

Предчувствуя жизнь впереди.

Был зов золотых колоколен,

Был в воздухе звон, а с Невы

Был ветер весенен и волен,

И шляпу срывал с головы.

И вот, на глухом перекрестке

Был незабываемый взгляд,

Короткий, как молния, жесткий,

Сухой, будто кольта разряд,

Огромный, как небо, и синий,

Как небо… Вот, кажется, все.

Ни красок, ни зданий, ни линий,

Но мертвое сердце мое.

Мне было шестнадцать, едва ли

Семнадцать… Вот, кажется, все.

Ни оторопи, ни печали,

Но мертвое сердце мое.

Есть память, есть доля скитальцев,

Есть книги, стихи, суета,

А жизнь… жизнь прошла между пальцев

На пятой неделе поста.

«Как легкие барашки-облака…»

Как легкие барашки-облака

Дни проплывают в голубом покое;

Вдаль уплывает счастье голубое

Под теплой лаской ветерка.

Наш ветер – северный. Он гнул дубы и ели,

Он воем отзывался вдалеке,

Он замораживал на языке

Слова, которые слететь хотели.

Из забытой тетради

I

Социализм – последняя мечта

Оставленного Богом человека.

Все разделить. Окончить все счета.

Всех примирить, отныне и до века.

Да будет так. Спокойно дышит грудь,

Однообразно все и однозвучно.

Никто не весел, никому не скучно

Работать в жизни, в смерти отдохнуть.

Померкло небо, прежде золотое,

Насторожась, поникли тополя.

Ложится первый снег. Пусты поля…

Пора и нам подумать о покое.

II

Крушение русской державы,

И смерть Государя, и Брест

Наследникам гибнущей славы

Нести тяжелее, чем крест.

Им все навсегда непонятно,

Их мучит таинственный страх,

Им чудятся красные пятна

На чистых, как небо, руках.

Но нечего делать… И сосны —

Ты слышишь – все так же шумят,

И так же за веснами весны

По талым полянам летят.

1920

Вспоминая акмеизм

После того, как были ясными

И обманулись… дрожь и тьма.

Пора проститься с днями красными,

Друзья расчета и ума.

Прядь вьется тускло-серебристая.

(Как детям в школе: жить-бороться)

Прохладный вечер, небо чистое,

В прозрачном небе птица вьется.

Да, оправдались все сомнения.

Мир непонятен, пуст, убог.

Есть опьяняющее пение,

Но петь и верить я не мог…

В старинный альбом

Милый, дальний друг, простите,

Если я вам изменил.

Что мне вам сказать? Поймите,

Я вас искренне любил.

Но года идут неровно,

И уносятся года,

Словно ветер в поле, словно

В поле вешняя вода.

Милый, дальний друг, ну что же,

Ветер стих, сухи поля,

А за весь мой век дороже

Никого не помню я.

Пять восьмистиший

1

Ночь… в первый раз сказал же кто-то – ночь!

Ночь, камень, снег… как первобытный гений.

Тебе, последыш, это уж невмочь.

Ты раб картинности и украшений.

Найти слова, которых в мире нет,

Быть безразличным к образу и краске,

Чтоб вспыхнул белый, безначальный свет,

А не фонарик на грошовом масле.

2

Нет, в юности не все ты разгадал.

Шла за главой глава, за фразой фраза,

И книгу жизни ты перелистал,

Чуть-чуть дивясь бессмыслице рассказа.

Благословенны ж будьте вечера,

Когда с последними строками чтенья

Все, все твердит – «пора, мой друг, пора»,

Но втайне обещает продолженье.

3

Окно, рассвет…Едва видны, как тени,

Два стула, книги, полка на стене.

Проснулся ль я? Иль неземной сирени

Мне свежесть чудится еще во сне?

Иль это сквозь могильную разлуку,

Сквозь тускло-дымчатые облака,

Мне тень твоя протягивает руку

И улыбается издалека?

4

Что за жизнь! Никчемные затеи,

Скука споров, скука вечеров.

Только по ночам, и все яснее,

Тихий, вкрадчивый, блаженный зов.

Не ищи другого новоселья.

Там найдешь ты истину и дом,

Где пустует, где тоскует келья

О забывчивом жильце своем.

5

«Понять-простить». Есть недоступность чуда,

Есть мука, есть сомнение в ответ.

Ночь, шепот, факел, поцелуй… Иуда.

Нет имени темней. Прощенья нет.

Но, может быть, в тоске о человеке,

В смятеньи, в спешке все договорить

Он миру завещал в ту ночь навеки

Последний свой закон: «понять-простить».

«Там солнца не будет… Мерцанье…»

Там солнца не будет… Мерцанье

Каких-то лучей во мгле,

Последнее напоминанье

О жизни и о земле.

Там солнца не будет… Но что-то

Заставит забыть о нем,

Сначала полудремота,

Полупробужденье потом.

Там ждет нас в дали туманной

Покой, мир, торжество,

Там Вронский встретится с Анной,

И Анна простит его.

Последние примиренья,

Последние разъясненья

Судеб неведомых нам.

Не знаю… как будто храм

Немыслимо-совершенный,

Где век начнется нетленный,

Как знать? быть может, блаженный…

Но солнца не будет там.

««Пора смириться, сэр». Чем дольше мы живем…»

Пора смириться, сэр

А. Блок

«Пора смириться, сэр». Чем дольше мы живем,

Тем и дружить с поэзией труднее,

Тем кажутся цветы ее беднее

Под голубым беспечным ветерком.

Наш ветер – северный. Он гнул дубы и ели,

Он гулом отзывался вдалеке,

Он замораживал на языке

Слова, которые слететь хотели.

На чужую тему

Так бывает: ни сна, ни забвения,

Тени близкие бродят во мгле,

Спорь, не спорь, никакого сомнения,

«Смерть и время царят на земле».

Смерть и время. Добавим: страдание,

…Ну, а к утру, без повода, вдруг,

Счастьем горестным существования

Тихо светится что-то вокруг.

Памяти М. Ц

Поговорить бы хоть теперь, Марина!

При жизни не пришлось. Теперь вас нет.

Но слышится мне голос лебединый,

Как вестник торжества и вестник бед.

При жизни не пришлось. Не я виною.

Литература – приглашенье в ад,

Куда я радостно ходил, не скрою,

Откуда никому – путей назад.

Не я виной. Как много в мире боли.

Но ведь и вас я не виню ни в чем.

Все – по случайности, все – по неволе.

Как чудно жить. Как плохо мы живем.

Мадригал Ирине Одоевцевой

Ночами молодость мне помнится,

Не спится… Третий час.

И странно, в горестной бессоннице

Я думаю о Вас.

Хочу послать я розы Вам,

Все – радость. Горя нет.

Живете же в тумане розовом,

Как в 18 лет.

1971

Загрузка...