Что в Ролане Барте не умирает, так это его голос. Странное явление, ведь нет ничего более преходящего, чем голос. Достаточно послушать записи прошлых лет, чтобы осознать это. Голос быстро выходит из моды, он «датирует» тело, которое говорит. Жид пишет о себе в дневнике: «Самое хрупкое во мне и то, что более всего состарилось, – это мой голос»[34]. Однако когда мы слышим речь Барта, возникает живое ощущение непосредственного присутствия, его голос так просто из моды не выходит. Прослушивание записей его лекций в Коллеж де Франс, многочисленных передач на радио и телевидении с его участием помещает слушателя в привычную обстановку. Глубокий мягкий тембр голоса обволакивает, придает словам мелодичность. «Зерно голоса» (Барт не случайно о нем размышлял – он знал, что его собственный голос наделен особой чувственностью) свидетельствует о воздействии прошлого на настоящее, о сохраняющейся памяти, о своеобразном воспоминании о будущем. То, благодаря чему большинство людей отмечены печатью недолговечности и мимолетности, у него, таким образом, оказывается противоположным знаком, гарантирующим своего рода выживание, – это, конечно, связано и с тем, о чем он говорит. Эти слова, а не только голос, соединяя в себе общее для всех и истинное для каждого, продолжают трогать и убеждать сегодня. Вот почему голос обретает значимость, черпая истину из разнообразных источников, иногда противоположных: разума и чувств, старых ценностей и современной повестки. Такая позиция не лишена рисков. Она часто заставляет чувствовать себя самозванцем. Барт ощущает это всю свою жизнь: принадлежать к нескольким временам и нескольким местам – значит не иметь места, всегда находиться в движении. Услышав однажды, как ведущий завершает передачу о нем словами: «Итак, дети, закончим с XIX веком!», Барт тут же отметил на карточке:
Да, я из XIX века. И сюда добавляется чрезмерная чувствительность (которую никогда не видно), гомологичность романам этой эпохи, пристрастие к ее литературному языку. Вследствие чего я попал в мучительную парадигму: с одной стороны, «я» (мое внутреннее «я», невыраженное), аффективное воображаемое, страхи, чувства, эмоции, упрямая вера в этику деликатности, мягкости, нежности, мучительное осознание того, что эта этика не дает никаких решений, что она апоретична (что означал бы «триумф» нежности?), а с другой стороны, мир, политика, известность, агрессия, розыгрыши, современность, XX век, авангарды, одним словом, мое «творчество», и даже некоторые стороны, некоторые практики моих друзей. → я обречен на «лицемерное» творчество (тема самозванства) или на саботаж этого творчества (отсюда отчаянные попытки лавирования в последних книгах)[35].
Барт чувствует, как разрывается между двумя столетиями, между двумя постулатами – «я» и мир, между личным и политическим: столь же противоречив, как и его голос. Именно это придает его творчеству силу предвидения. Авангард и мятеж искажает; прошлое восстанавливает, а настоящее придает форму. Нерешительная, парадоксальная поза не подходит для резких, окончательных жестов. Наоборот, она вызывает неудобство, своего рода неприспособленность, что заставляет искать необычные решения, чтобы все-таки как-то существовать, чтобы вопреки всему принадлежать к своему времени. Этот поиск, приобретающий порой формы столь импульсивные, что навлекает на Барта обвинения в оппортунизме или непостоянстве, определяет участь предтечи, того, кто всегда всех опережает. Он буквально оказывается впереди моды, суждений, движений. Говоря более абстрактно, он открывает пути к осмыслению нового порядка мира и знаний. Конец книги, расширение сферы биографического, фрагмент, отход от чисто логической аргументации, гипертекст, новая механография памяти: вот некоторые вопросы, которые осмыслял Барт и которые делают его творчество полем для нашего исследования сегодня. Как и у всех великих мыслителей, сила его предвидения столь же велика, как и след, что он оставил в своем времени: и если его читают сегодня, то потому, что он повел свою критику в новых направлениях.
Голос Барта – постоянная биографическая черта. Все, кто его знал, единодушно признают, что у него был «красивый голос». Его голос стал личным отличительным знаком, монограммой. Преимущество этого знака в том, что он может обозначать одновременно присутствие и отсутствие, тело и речь. В нем сосредоточен долгий резонанс критической мысли вплоть до нашего времени. Для Барта действительно все во многом является вопросом верности и тембра. Нельзя довольствоваться разногласием со своим временем, что произвело бы диссонанс. Любить XIX век и классиков, чувствовать себя сентиментальным и романтичным – это одно, но быть восприимчивым к актуальным языкам, показывая, что они плохо передают эти прошлые аффекты или совсем их не передают, – другое. Весь смысл интеллектуального проекта Ролана Барта, вся драматургия его пути связаны с этой манерой вслушиваться в языки эпохи, в их различия и в исключения, которые они задают. Речь не идет о том, чтобы отказаться от любви ко всему, что было любимо в прошлом: он либо активизирует в этом прошлом силу современности, еще теплящуюся в нем жизнь, либо обрекает себя на определенное одиночество. Всегда происходит одно и то же колебание между утверждением и отступлением, агрессивностью и мягкостью. 21 сентября 1979 года, оглядываясь на пройденный путь, Барт констатирует: «Единственной проблемой моей активной, интеллектуальной жизни была попытка примирить интеллектуальную изобретательность (ее бурление), принуждение быть Современным и т. д. и материнские ценности, которые должны были на это наложиться как точки пристежки»[36]. Эта проблема определяет его особое место: одновременно целиком в своем времени и всегда немного в стороне. Парадокс сознательно выбранного одиночества также объясняет, почему Барт потряс устои института знания. Этот значительный вклад, по мнению Фуко, узаконивает статус Барта как провозвестника: «Он, безусловно, тот, кто больше всех помог нам расшевелить определенную форму университетского знания, которое было не-знанием. […] Я считаю, что он очень важен для понимания потрясений, произошедших в течение десяти лет. Он был величайшим провозвестником»[37].
Совсем не обязательно рассказывать о жизни, чтобы пролить свет на интеллектуальную программу и вклад Ролана Барта; может возникнуть вопрос, а зачем вообще понадобилась новая биография. Среди главных причин, которые затрудняют повествование о его жизни, – ощущение, что из этого нарратива едва ли можно сегодня почерпнуть что-то новое. Благодаря гигантской работе по изданию неопубликованного наследия Барта, которую с начала 1990-х годов ведет Эрик Марти, автобиографический массив бартовского творчества значительно увеличился. В «Подготовке романа», «Дневнике траура», «Лексике автора» были последовательно освещены многие аспекты жизни Барта. И если главной причиной для написания биографии является прояснение темных мест, заполнение лакун и выявление скрытого, какой смысл делать это в отношении автора, который сам неустанно стремился к этой ясности? Чтение огромной картотеки, изучение ежедневников и блокнотов позволяют сегодня сказать, что в тот период, когда Барт становится Бартом, каждый момент жизни документально зафиксирован. Как у автора, стремящегося к ясности, не поддаваясь иллюзии синтеза или непрерывности повествования, увидеть лакуны и фрагменты, присутствующие с самого начала как адекватные формы? Существуют три решения, одинаково несовершенных и неутешительных. Одно заключается в том, чтобы сделать ставку на детали, подкорректировать рассказы, уточнить факты: оно ведет к ненужному состязанию с автором. Оно могло бы показать, что в одних местах своих произведений автор превратил собственную жизнь в легенду, в то время как в других многое утаил. Но рассказ всегда будет проигрывать рассказу о творчестве, поскольку жизнь пусть и не всегда такова, какой ее описывают, но всегда такова, какой ее сделали. Метод латания дыр тоже неудовлетворителен. Биографическая проза, соединяя фрагменты фактов, эмоций или текстов в непрерывную длительность, противоречит самой интимной истине жизни, зачастую состоящей из случайно оказавшихся рядом моментов, испещренной событиями, большими и малыми разрывами, забвением. Объяснение жизни через произведения – тоже не решение проблемы. Оно опрокидывает одну гетерогенную реальность на другую, забывая показать, как они могут конкурировать, сталкиваться и порой разрушать друг друга. Хотя биографическое чтение оправдано и может принести значительные результаты, его было бы недостаточно, чтобы понять те часто конфликтные отношения, которые складываются между жизнью и письмом в существовании автора или интеллектуала.
Мы, конечно же, не сможем совсем обойтись без трех этих приемов, и в нашей работе мы будем пользоваться этими методами, разделяя их недостатки. Но в то же время мы попытаемся сохранить ясность, свойственную и творчеству, и жизненному пути Барта, показать, как она нарастает, эманирует и иррадиирует. Повествование будет идти под знаком пробелов и упущений, и аргументация будет стремиться осмыслять различия. Необходимо учитывать беспощадность творчества, которая так сильно контрастирует с мягкостью характера (все без исключения свидетельства в этом сходятся) и относительно неяркой жизнью. Жизнь Барта – точно не приключенческий роман. Она даже не показательна в плане универсальности или нормальности, способных придать биографии социологическую или культурную ценность. Как можно описать жизнь, в которой не было ничего, кроме письма? Что остается из непрослеживаемого по текстам и каких откровений мы вправе ожидать? Первое откровение, вероятно, состоит в том, что жизнь писателя можно понять по пробелам, лежащим в ее основе.
Трудность заключается в двойственном отношении самого Барта к биографии, о чем он убедительно говорит в преамбуле к интервью с Жаном Тибодо: «Любая биография – это роман, который не осмеливается назваться таковым»[38]. Не то чтобы он всегда презирал биографии или, по примеру Бурдьё, разоблачал их иллюзорность[39]. Он, конечно, отказался от «индивида Расина», но при этом делал из авторов (Мишле, Расина, Сада…) место эксперимента и точку сборки. Во всех его текстах видно увлечение знаками жизни, определяющее его почти чувственную привязанность к литературе. Записи, которые, начиная с 1971 года – «Сада, Фурье, Лойолы», он называет «биографемами», и есть те проблески жизни, уникальности, отсылающие к телам людей, о которых он пишет. Человек остается в деталях и в их рассеянии, «как пепел, который разбрасывают по ветру после смерти»[40]. Эти биографемы задают искусство памяти, к которому добавляется этика биографии, часто упоминаемая комментаторами Барта:
…если бы я был писателем – и мертвым, – как бы я хотел, чтобы моя жизнь, заботами дружественного и развязного биографа, свелась к нескольким деталям, к нескольким привязанностям, к нескольким модуляциям, скажем – к «биографемам», отличительные черты и подвижность которых могли бы попадать за пределы всякой судьбы и соприкасаться – подобно атомам Эпикура – с каким-то будущим телом, обетованным одному и тому же рассеянию[41].
Эта знаменитая фраза предлагает план рассказа о жизни, который был бы не столько биографией, сколько автобиографией-«припоминанием», это план «Ролана Барта о Ролане Барте», где припоминание, напрямую противопоставляемое биографии, определяется как «обратный ход» или «обратный спуск»: «…(враждебный) отказ от хронологии, мнимой рациональности логико-хронологического, ordo naturalis: это ordo artificialis (flash-back)»[42]. Все здесь лишено связи или общих черт, в состоянии фрагмента или следа. Полифонический, открытый для бесконечных перекомпоновок, этот рассказ превращает любое последовательное повествование в форму «свинства» (это слово употребляется в книге «Сад, Фурье, Лойола» применительно к flumen orationis – текучести непрерывной речи), потому что оно обездвиживает образ, забывает, что «я» непрестанно смещается и переизобретает себя. Превращая автопортрет Барта в текст-фетиш, многие читатели видят в биографии жест по определению антибартовский[43].
Непрерывности Барт, однако, противопоставлял поиск единства. Он пишет о Мишле: «Я только пытался описать единство, а не исследовать его корни в истории или в биографии»[44]. Наоборот, именно плюрализируя Барта, мы компенсируем дух непрерывности, присущий рассказу о жизни, отказавшись от поисков гомологии между жизнью и творчеством, встраивая то и другое в истории (опять же, во множественном числе), в контексты, отношения, описывая различные генезисы – пласты архивов, отложения жизни в документах реального, мотивы и повторы в творчестве. Если биографемы относятся к биографии так же, как фотографии к Истории, как Барт, по-видимому, утверждает в Camera lucida[45], мы дополним их подписями, поместим в сети и связи, а самое главное – дополним идеями. А то, что остается – события, тексты и следы, – может быть присвоено только в письме, то есть в движении мысли.
От написания биографии могут отвратить и другие, внешние причины, начиная с важности работ, посвященных автору при жизни и после смерти, как во Франции, так и за рубежом. Поразительно, как сомнения Барта в отношении биографии в ответ вызвали у критиков, комментаторов, писателей настоящую страсть к его жизни. Можно даже говорить о «роланизме», характеризуя это побуждение сделать писателя героем романа или рассказать о его жизни. В превосходной лекции под названием: «Давно уже я стал рано ложиться», прочитанной 19 октября 1978 года в Коллеж де Франс, Барт предложил назвать «марселизмом» особый интерес, который читатели могут питать к жизни Марселя Пруста, помимо увлечения его стилем или творчеством[46]. Этот подход влюбленности в автора проходит через дезориентированный нарратив о его собственной жизни, который он дает в своих произведениях. Точно так же можно назвать «роланизмом» отношение к субъекту, который постоянно возвращается к собственной жизни, как к серии сменяющих друг друга фигур. Глубокая связь жизни с письмом, неустанно представляемая в книгах, выступлениях, семинарах, – это первое объяснение интереса большинства читателей к жизни Барта: как будто в ней есть ключ, волшебное слово, позволяющее открыть несколько дверей разом, ключ как к его личным поискам, так и к желанию писать, которое есть у каждого. Еще одна причина желания сделать из жизни «Жизнь», возможно, возникает из-за того, что жизнь Барта собирает в себе все мыслимые лакуны, требующие заполнения. Изначальное отсутствие – смерть отца; выведение за скобки – санаторий; скрытое – гомосексуальность; прерывистое – фрагментарное письмо; финальное отсутствие – нелепая авария. Эти лакуны, нехватки требуют рассказа, заполнения, пояснения.
Биографии, свидетельства, критические обзоры, являющие собой следы существования, романы: книг о жизни Барта существует несчетное множество. За тридцать пять лет, прошедших с его смерти, это уже третья биография. В 1990 году Луи-Жан Кальве представил первую полную «Жизнь» Ролана Барта[47]. Поскольку книга вышла так скоро, ему удалось опереться в своем исследовании на многочисленные свидетельства. Разные среды, в которых вращался Барт – семья, интеллектуальные круги, друзья, – описаны детально и живо. Речь не идет о собственно интеллектуальной биографии: хотя делаются попытки осмыслить истоки творчества и объяснить его, оно не рассматривается как проект мысли и письма. Вторая биография вышла из-под пера Мари Жиль в 2012 году. Автор буквально понимает идею жизни как текста, часто встречающуюся в семинарах Барта и соотнесенную с дневником[48]. Непрерывность здесь – не та наивная непрерывность жизни, которую можно размотать как ленту, она проявляется в постулируемой гомогенности текста и фактического существования. С этой точки зрения речь о том, чтобы раскрыть «графию» жизни[49], поместив ее на один план с письмом, констатировав «гомогенность всех материалов… фактов, мыслей, текстов и невысказанного молчания»[50]. К этим биографиям добавляются многочисленные свидетельства очевидцев: в 1991 году Патрик Морье выпустил сборник воспоминаний, где раскрыл различные аспекты личности Ролана Барта как учителя и наставника молодежи[51]. В 2006 году Эрик Марти издает в издательстве Seuil книгу «Ролан Барт: ремесло письма»[52]. Эта книга представляет собой эссе; в ней, по сути, собраны прозаические тексты-рассуждения, проливающие свет на понятие произведения и на осмысление образа. Но творчество Барта осмысляется также в его развитии и в отношении того, что ему наследует, и это, в свою очередь, объясняет его интеллектуальный генезис. Первая часть – «Воспоминания о дружбе» – представляет собой очень яркие свидетельства о последних годах жизни Ролана Барта. Эрик Марти, посвятивший долгие годы подготовке полного собрания сочинений, и по сей день остается лучшим проводником по его жизни и мысли. В книгах интервью и воспоминаний Цветан Тодоров и Антуан Компаньон подробно описывают Барта, каким они его знали. Жерар Женетт также рисует его портрет в книге «Бардадрак», кроме того, Барт – один из многочисленных второстепенных персонажей книги Матье Линдона о Фуко «Что значит любить»[53]. Колетт Фелу в «Подготовке к жизни» с любовью рисует портрет (наполненный редкими ароматами – духи матери Барта, например, – и зерном его голоса) человека, который остался для нее учителем жизни с тех пор, как однажды, выйдя с семинара (она посещала их с 1972 по 1976 год), он научил ее говорить «я», говорить от собственного имени. «Я следую за его голосом, – пишет она, – и заново открываю запах Парижа, кафе Bonaparte и Balzar, улицы Сабо, Сен-Сюльпис, маленький китайский ресторанчик на улице Турнон. Вспоминаю его прищур, когда он подбирал слова…»[54].
Еще более удивительное явление – то, что Барт после смерти становится героем многочисленных романов. Объяснение здесь тоже лежит в стремлении придать его жизни континуальность[55], одновременно постоянство и продолжение, а еще, вероятно, в той игре между эссе, автобиографическим фрагментом и желанием написать роман, которую придумал сам Барт. «Обжигающее соприкосновение с романом», которое он представляет в лекции о Прусте как способность выразить аффективный порядок, слова: «здесь все должно рассматриваться как сказанное романным персонажем» в начале книги «Ролан Барт о Ролане Барте», произведение-жизнь, также называемое «третьей формой», романическое как способ монтажа реальности, как письмо жизни – все это в одно и то же время и призыв, и загадка. «Женщины» Соллерса в 1983 году, «Царь роман» Рено Камю в том же году, «Самураи» Кристевой в 1990-м, «Человек, который убил Ролана Барта» Тома Клерка в 2010-м, «Конец безумия» Хорхе Вольпи в 2003 году, к которым можно добавить два беллетризированных рассказа о первых и последних днях автора и рассказ об одном его лете[56], становятся чем-то большим, нежели свидетельство, и подчеркивают легенду. Некоторые выводят Барта под прозрачными псевдонимами, другие – под собственным именем, как исторический персонаж среди вымышленных героев. Во всех случаях тексты стирают границы между беллетризованной биографией, историческим романом и свидетельством.
Даже критические исследования обыгрывают переплетение мысли, жизни и романа и часто основываются на воспроизведении интеллектуальной траектории, вынужденной учитывать рассказ о жизни. Уже в 1986 году «Ролан Барт, роман» Филиппа Роже показывает непрерывность пути Барта, уделяя особое внимание ранним текстам, и настаивает на том, что у него повсюду чувствуется присутствие большого литературного замысла, что лишает смысла любую попытку периодизации его творчества. В 1991 году Бернар Комман в своей книге «Ролан Барт в поисках нейтрального» также основывает единство субъекта на единстве проекта, в этот раз «Нейтрального, понимаемого не как компромисс, ослабленная форма, а как попытка уйти от обязательств и ограничений логоса, Дискурса»[57]. Этому портрету интеллектуала, стремящегося упразднить различия, суждено было стать основополагающим[58]. Проективное измерение его текстов, их связь с фрагментарным и с заметками, любовь к мимолетному и парадоксальному позволяют совместить это единство с противоречием, нерешительностью, даже палинодией[59]. Основать свой авторитет на фантазме – значит освободиться от принципа непротиворечивости, то есть завлечь себя и других в водоворот, из которого нелегко выбраться. Не производя никакой системы, никакой «сильной мысли», Барт учил своих учеников и читателей необходимости ставить любое знание под вопрос, освобождению, аффективной культуре, встрече с невероятным. В конце концов, независимо от того, выдвигают ли они, как Филипп Роже, Бернар Комман, а также Жерар Женетт, Клод Кост, Диана Найт, Мариель Масе, Венсан Жув, гипотезу о последовательном Барте, чье движение проходит под знаком одной путеводной нити, представляют ли раздвоенного Барта, отказавшегося от большого научного проекта 1960-х годов в пользу скептицизма и эготизма (точка зрения Цветана Тодорова), или же нескольких Бартов, чей путь делится на несколько последовательных этапов (Аннетт Лавер, Стивен Хит, Стивен Унгар, Патриция Ломбардо), – все говорят о сложности творчества, неотделимого от жизни.
Не упуская из виду различие между жизнью, мыслью, письмом, мы, в свою очередь, постулируем единство пути Барта, который строится вокруг желания писать, апеллирующего к силе интеллектуального проекта и к эротике (допуская, впрочем, вкус к переменам). Но это единство опирается на цезуры и пробелы, создающие эффекты разрыва или поворота. Это единство также подчиняется феноменам рассогласования, из-за которых Барт оказывается современником сразу нескольких эпох. Чувствуя родство с «отобиографическим» проектом Жака Деррида и его драматургией критического слушания[60], мы будем вслушиваться в голос, чтобы услышать, как его фактура точно так же формирует его текст, хоть и в сугубо прерывистой манере. Приводя многочисленные необработанные фактические материалы (огромную картотеку, неопубликованные рукописи, письма, записи в ежедневнике…), мы сделаем так, что творчество будет резонировать с отголосками, приходящими извне. В результате творчество будет регулярно смещать рассказ о жизни, попеременно проясняя и затемняя его, то придавая ему форму, то возвращая обратно в неоформленное. Некоторые слова будут служить путеводной нитью: мягкость, деликатность, надрыв… или материнская любовь как тайный вожатый на любом пути; в то же время – навязчивая идея смерти, толкающая писать и одновременно регулярно наносящая жизни раны. Еще один принцип, направляющий наш рассказ, – желание вернуть ритму и движению письма их живую динамику, заключенную в дыхании, в теле, в превратностях существования. Это означает отойти от логики книг, через которую чаще всего рассматривают Барта, и включиться в процесс производства идей и текстов. Барт не придает большой важности книге как законченному, замкнутому объекту, за исключением разве что того, что в его время она – все еще важный инструмент для распространения идей и завоевания признания. Так или иначе, он предвидит исчезновение книги, или по меньшей мере его отношение к письму предвосхищает другие способы выражения идей и распространения текстов. Большинство его книг – это сборники статей, публиковавшихся несколькими годами ранее в журналах, и когда они выходят в свет, Барта часто уже волнуют другие вопросы. Если перенестись к моменту их написания, это иногда позволяет по-новому осветить творчество, увидеть изнутри интеллектуальную историю, раскрывая при этом ее способность отразить нашу эпоху. Итак, эта книга следует хронологическому порядку, но, чтобы избежать побочного эффекта лжесвидетельства, течение времени иногда нарушается другими принципами: параллели между Бартом и людьми, занимавшими важное место в его жизни, позволяют нам пунктуально отслеживать мотивы в зависимости от встреч, а не только хронологии; темы иногда собирают вместе тексты и факты. Так, некоторые годы могут упоминаться дважды в различных главах, но всегда – чтобы придать им иное освещение, высветить разные грани.
Нам удалось получить доступ к совершенно новым материалам при написании этой биографии: к важной части переписки, комплексу рукописей и особенно – к картотеке, которую Барт пополнял всю жизнь, классифицируя и переставляя карточки так и эдак. Эта картотека, которую Барт начал вести, когда был студентом, используя ее как библиографический, затем лексикографический источник, постепенно превратилась в хранилище большей части его жизни. Барт помещает в нее увиденное и услышанное, впечатления от поездок, полюбившиеся фразы, мысли и проекты. В последние два года жизни картотека становится самым настоящим дневником; чтобы обозначить то, что в фонде Ролана Барта называется «большой картотекой», мы постоянно используем выражение «дневник-картотека», которое, кажется, подходит гибридной практике, которую он применял, сам ее придумав. Мишель Сальзедо, брат Ролана Барта, открыл передо мной двери кабинета на улице Сервандони и разрешил прочитать ежедневники, которыми, начиная с 1960 года и до самой смерти, Барт пользовался регулярно и своеобразным образом. Он пользуется ими не для того, чтобы записывать свои будущие встречи или обязательства последующих нескольких дней, но обращается к ним как к своего рода конторской книге, где задним числом отмечает выполненные работы, встречи, состоявшиеся накануне[61]. Эти ежедневники, как и картотека, приоткрывают завесу над захватывающей практикой повседневного и частного письма. И эти документы, по большей части нигде не издававшиеся, дают важную опору для рассказа о жизни. Временами они могут быть несколько обременительными: страсть досконально записывать жизнь может сделать труд биографа напрасным. В то же время они побуждают не только искать факты, но и учитывать множество сфер – публичную, полупубличную, частную, – в которых разворачивается письмо.
Я не современница Ролана Барта. Мне было одиннадцать лет, когда он умер; я впервые услышала это имя только спустя шесть лет на курсе философии, где мне задали прочитать «Удовольствие от текста». Таким образом, я не ходила на его лекции, и большая часть его опыта мне не знакома. И тем не менее Ролан Барт – мой современник, так как я знаю, что обязана ему определенным способом чтения литературы, связью между критикой и истиной, которую я провожу, и убежденностью, что мысль происходит из письма. Рассказывая об истории его пути – экзистенциального, интеллектуального, литературного, – я хочу понять часть того, что меня сформировало и в то же время сделало это формирование возможным. К моменту смерти Барту казалось, что он пришел к поворотной точке в своей жизни, но он не думал, что с ней почти покончено. Императив vita nova, который так сильно чувствуется в последних семинарах и является следствием смерти его матери, предполагает идею не столько движения по нисходящей, сколько нового направления, придаваемого замыслам, последней жизни, к которой стремятся. В лекции о Прусте 19 октября 1978 года он говорит о важных разрывах, которые случаются в «середине жизни»: у Рансе, который оставил свет, обнаружив обезглавленное тело своей любовницы, и ушел в монастырь в Ла Трапп; у Пруста, когда он потерял свою мать; это позволяет Барту сказать в лекции «Пруст и я», объединив в одно событие смерти матерей:
Жестокая скорбь, единственная, как бы неустранимая, может представлять для меня эту «вершину частного», о которой говорил Пруст, какой бы запоздалой она ни была, эта скорбь будет для меня серединой жизни, потому что, возможно, «середина жизни» не что иное, как тот момент, когда открывается, что смерть реальна, а не только страшна[62].
Я читала «Дневник траура» февральским днем 2009 года, когда потеряла собственную мать. Я сама чувствовала себя в середине пути. Этого знака было достаточно, чтобы понять, что можно начинать работу.