Рыжие волосы

Ровинский по поводу автопортрета, изображающего Рембрандта с женою, в Дрезденской галерее, рисует себе художника следующим образом. Он думает, что мастер представлял полную противоположность своей красивой жене. «Плотный», «плечистый», с вьющимися рыжеватыми волосами, Рембрандт должен был производить впечатление человека простого происхождения. Это простое происхождение подчеркивалось выдающимися скулами и лицом красноватого цвета. «Во всей фигуре мало изящного, и только одни глаза, небольшие, но полные ума и огня, обличают в нём великого художника». Так представляет себе Рембрандта русский исследователь Ровинский. Что касается рыжеватых волос, то едва ли это слово вполне передает общее впечатление от картин и офортов. Что голова Рембрандта выделялась из толпы, это совершенно допустимо и возможно. Цвет волос был, как я думаю, не рыжий в буквальном смысле слова, а темно-каштановый, с рыжеватым или медно-красным налетом. О том, что волосы были, кроме того, вьющиеся и копнообразные, мы говорили выше подробно. При таких условиях голова Рембрандта должна была обращать на себя всеобщее внимание и едва ли в симпатически-благоприятном смысле этого слова. Рыжеватая голова всегда выступает оригинально и волнующе на фоне окружающего, что заметно не только у взрослых, но и у детей. Черный цвет волос отграничивает человека от среды. Голова выступает в своей отдельной раме. Светлые волосы сливаются с окружающим в белом прозрачном пятне. Волосы с оттенком огненности своею навязчивостью вторгаются в зрительное восприятие и этим раздражают и волнуют, чем, может быть, и объясняется общенародная антипатия к рыжим. При этом такие волосы выделяют всякое несовершенство в лице, в его цвете, чертах и выражении. Несомненно, что если женщина ослепительно красива, то, при рыжих волосах, красота её внедряется в глаза особенно ярко и впечатлительно, хотя и не без оттенка волнующего какого-то колебания и сомнения. Отсюда естественным представляется стремление многих женщин, даже и не столь красивых, иметь волосы рыжего или рыжеватого цвета. Многие всемирно известные красавицы были рыжеволосыми. По легенде Афродита Книдская была рыжая. Рыжею была прославленная Эмма лэди Гамильтон, пленившая Гёте и Нельсона. Венецианские куртизанки, в стиле Тициана и Джиорджионе, а также дамы из высшего круга венецианской знати, проводили целые часы на крышах домов, распуская волосы под солнцем и смачивая их разными кислыми эссенциями, чтобы придать им искомый медно-красный оттенок. И сейчас такая мода господствует по всей Европе. Женщины стремятся не только броситься в глаза, но и взволновать, инстинктивно постигая, что всякое возбуждение, с плюсом или минусом по отношению к ним, ведет к одному и тому же: к взрыву страсти. Мужская же рыжая голова может быть только естественною, но производимый ею эффект неизбежно и всегда окажется исключительным. Человек входит в общение с нами в пылающем облаке. Что касается плотности, плечистости и выдающихся скул, то всё это, несомненно, присуще Рембрандту и только значительно смягчено на картинах, если сравнить их с офортами, с которыми имел, преимущественно, дело Ровинский. Что же касается «простого происхождения» Рембрандта тут, в этом вопросе, впечатление Ровинского вызывает сильнейшее сомнение. Скорее всего, это впечатление сановного бюрократа, слегка смешивающего благородные расовые черты с чертами наносно-искусственными, даваемыми так называемым социальным происхождением человека. Ровинскому тот или другой великий князь мог казаться отменно аристократичным. Переоденьте, однако, носителя такого громкого титула в скромный пиджачок, и весьма нередко перед нами окажется лакей, притом не европейски-культурного типа. Но еврейский раввин не нуждается ни в какой пышной мантии, ни в каких орденах, ни в каких аксельбантах, потому что всё это его только изуродовало бы. Это всё та же черта неипокритности, самодовлеющей человечности, которая столь свойственна еврейскому типу.

Перед нами несколько портретов Рембрандта в красках, всё из тех же ранних годов его художественно-живописной деятельности. В автопортрете 1629 года, находящемся в Бостоне, перед нами Рембрандт в пышном плаще, в шляпе с высоким страусовым пером. Плащ украшен цепью дорогого ожерелья. Конечно, это прелестный ипокритный костюм, во фламандском стиле, господствовавшем в Голландии, где при всём демократизме, сохранялось пристрастие к модам и вкусам бывших кельтских соотечественников. Но если на одну минуту отрешиться от впечатления аристократического туалета рубенсо-вандейковского типа, заслонить в портрете всё решительно, кроме лица и вьющихся двумя темными облаками волос, то перед нами предстанет, несомненно, еврейский юноша со всеми его слегка сантиментально-превыспренными чертами. Что-то чувствуется ошибочное в этом лице, не красная, а бледная краска от измученного умствования, прямо бросается в глаза. Юноша столь же мало офицероподобен, своею природною экспрессией, как рассмотренный нами выше шнорер мало походит на апостола Павла. В той картине детерминативом апостольства является меч, ничего другого от аллегорически представленного апостола, в ней нет и следа. Просто старый, умный и ученый еврей – и ничего другого. Тут же детерминативы светской импозантности и величия – опять-таки, при полном отсутствии подлинного оправдания всему этому. Перед нами молодая еврейская душа, с открытыми, апперципирующими из мягких бездн глазами, на фоне, может быть, и темно-рыжеватых, индивидуализирующих волос – и ничего другого. Костюм идет к этому юноше, потому что евреи вообще обладают магическим талантом лицедейного актерского перевоплощения. Но суть всё-таки не в костюме, и это чувствуется определенным образом. При этом, несомненно, мы имели бы лицо со значительно изменившимся выражением, если бы была снята с головы шляпа с пером. Вообще рембрандтовское лицо меняет свою экспрессию, свою физиономию, как только оно предстает перед нами без головного убора. В офортах оно грубеет именно в шапке, как мы это увидим ниже.

Другой автопортрет в том же лицедейно помпезном типе. Опять плащ необыкновенно пышный, с драгоценной цепью на груди, с мягкими складками нижнего хитона на шее, с темно-бархатной мягкой шляпой, живописно украшенной высоким, развевающимся пером. Что-то вельможно принаряженное, рассчитанное на внешнее впечатление, что-то стилизованное и показное для парадного выступления. Но опять-таки прикройте рукою всю окружающую роскошь, и лицо, молодое и свежее, не очень скуластое с чисто еврейскими глазами, горящими внутренним светом, предстанет перед вами в своём старом очаровании. Расово-еврейских черт не забить никакою мишурою, никакими ипокритными нововведениями габимы. Они остаются всегда неподвижными в хаосе переменных величин исторического процесса, как неподвижны звезды в текучем небесном дыму. И, наконец, третий портрет, в котором Рембрандт схватил что-то с женственной палитры Джорджионе. Художник раскрыл кокетливо шею, налил глаза томным сиянием, показал нижнюю нарядную рубашку в светлых сборках, покрыв экстравагантную шляпу густыми перьями, взял в старую руку дорогой посох – вообще портрет, скорее, напоминает венецианско-флорентинского Эфеба, нежели сына лейденского мельника. Но и тут, если исключить всяческие детерминативы и сосредоточиться только на лице, мы опять получим отображение еврейского бохура, с чертами сантиментального жениховства. Рембрандт вообще жил жизнью страстей, с ранних своих лет, и в данном портрете не имеем ли мы в интересном изображении интенсивный момент того весеннего периода его биографии, когда он особенно прихорашивался и женишился, попав в атмосферу столичного амстердамского быта. Портрет прекрасен своими габимно-художественными прелестями. Но всё же опять и опять перед нами всё тот же человек еврейского типа.

6 июня 1924 года

Загрузка...