– Привет, – говорит она, входя в комнату, и улыбается. Осеннее солнце поблёскивает в её маленьких золотых серёжках. Едва уловимо отражается в её тёмных миндалевидных глазах.
Я молча изучаю это хорошо знакомое лицо. В который раз? Сотый? Тысячный? Извините, я немного потерялся во времени. Когда тебя пичкают совершенно ненужными тебе лекарствами, такое бывает. И если ты всё ещё хочешь когда-нибудь выбраться из этой светлой и в то же время – парадокс – такой мрачной комнаты, ставшей тебе тюрьмой, выбраться из этого проклятого здания, из круга стерильной чистоты и полного мракобесия, сомкнувшегося вокруг тебя, ты будешь делать то, что тебе велят.
По крайней мере, делать вид.
Она красива, вежлива и хищна. Любит порой позволить себе что-нибудь непозволительное, когда никто не видит. Никто, кроме меня. Я вижу её постоянно, и неважно, выхожу ли я из комнаты, чтобы понаблюдать за ней, когда она об этом даже не догадывается, или закрываю глаза, лёжа под своим тонким и холодным даже летом одеялом. Да, она красива. Для меня. Лучше остальных. Все решили, что это она выбрала себе пациента, но на самом деле её выбрал я. Или мы. Это уж как посмотреть. Лично я, в отличие от остальных, не вижу ничего плохого в нестабильности точки зрения на эту проблему. Я и проблемы не вижу – Лёнчик всегда остаётся Лёнчиком, просто живёт разнообразнее остальных. А им это не нравится. И я слишком долго отказывался это понять. Слишком много месяцев. Лет. Надо было сразу принять правила этой странной игры, а не пытаться её остановить, сбежать с игровой площадки. Это сэкономило бы кучу времени.
И нервов, ха-ха. Впрочем, их у меня хватает на двоих.
Так вот, на самом деле выбрал её я. Она показалась мне красивее остальных, и я решил, что если уж страдаю в этой обители скорби и самых разномастных унижений, то хотя бы общество себе я выбрать имею право. Они даже не заметили. Достаточно было вести себя так или иначе, чтобы количество сестёр, заходивших в мою комнату, стало сокращаться, и в итоге осталась она одна. Говорили, я хорошо на неё реагирую. Лучше других. С этим не поспоришь.
Поначалу всё было неплохо. Наверное, она чувствовала, что мне здесь не место. Что я здесь только из-за денег, страха и стыда моих родителей. «Лёнчик бывает слишком агрессивным». «Лёнечка не такой, как его одноклассники». Не такой, как его родители, что уж тут, сказали бы прямо. Вот что их беспокоило больше всего. Что их ребёнок окажется талантливее, умнее, успешнее их самих. У детей с отклонениями такое бывает, но – и сейчас я говорю чистейшую, как утренняя роса на некошеных альпийских лугах, правду – у меня их нет. Зато их навалом у моих родителей. Вообще-то они хотели двоих детей.
Вообще-то они практически двоих и получили.
Здорово, что мне не было скучно. Никогда. Не здорово, что я застрял здесь. (Сюда бы подошло драматичное слово «навсегда», но я ни за что его не произнесу.) Впрочем, спустя эти годы я знаю, что делать, чтобы псевдопрогресс дал мне шанс свалить из этого белого муравейника, спокойного, сонного, скучного и такого пустого внутри. В нём бы запросто могла взорваться ядерная бомба, а снаружи он даже не пострадал бы. Так огромна его пустота.
Да, если вы всё ещё сомневаетесь – так же, как и все остальные, те, кто был со мной до моего злосчастного путешествия в мир пустых муравейников, и те, кто ползает в нём рядом со мной теперь, – уточню: нет и нет. Никакого раздвоения личности у меня нет. Вообще-то это довольно редкая болезнь. Что-то около ста случаев за последние двести лет? Точно не помню. Но это было бы совсем неинтересно: в чём смысл, если вы двое не можете существовать одновременно? Обмениваться впечатлениями, отпускать остроты, сворачиваться где-то между вашими общими внутренностями в маленький комок в плохие дни? Полная чушь. Второе «нет» – в то же время всё не так просто, как биполярное расстройство. Хотелось бы, чтобы мне не уделяли столько неприятного внимания поначалу и столько холодного, угасающего интереса потом, но всё-таки нет. Они не знают, как это назвать. То, что между двумя этими состояниями. Но почему-то уверены, что это не вполне нормально. Однако точный и окончательный диагноз поставить не в их компетенции. Ни в чьей-либо из них. Только в моей. И я говорю: всё очень легко. Просто нас двое, и точка. Вот и всё.
Проще простого.
Вернёмся к той, что выдаёт мне предписанные таблетки, наклоняясь ко мне слишком близко, окутывает сочно-терпким парфюмом (на мой взгляд, в нём чересчур много ванили), поправляет мне подушку, проводит по лицу холодным длинным пальцем с коротко остриженным ненакрашенным ногтем. Я всё ещё считаю её красивой, но это больше не детское чувство восхищения, каким было когда-то. Это нечто неопознанное, с примесью ощущения опасности, презрения и скуки. Она выполнила свою функцию. Натолкнула меня на то, с чем я свяжу своё будущее. Теперь она – просто персонал. Обычная медсестра. Которая, пользуясь тем, что я безропотно, словно не понимая, принял утром двойную дозу и теперь лежу почти что овощем, водит пальцем уже не только по моему лицу. Одна рука путешествует дальше, ниже, невозмутимее. Вторая – уже в привычный закоулок её собственного тела. Когда всё только начиналось, она говорила, что я красавчик. Теперь уже не говорит ничего. Просто делает. Я не мешаю ей. Лежу безвольным овощем. Утренняя доза (двойная) таблеток, привычно извлечённая мною из желудка сразу после её ухода, прячется в уголке наволочки. За всё это время их (наволочек) накопилось бы штук десять, если бы, конечно, я не избавлялся от ненужных свидетельств своего бунта против белого муравейника. Мне даже забавно, насколько иногда бывает достаточно уверенности. Она, например, уверена, что сейчас я слабый безвольный мешок картошки, находящийся полностью в её власти. Вообще-то именно от этого она и кончает. Хищная, глупая шлюшка. Забегая вперёд, скажу, что я собирался засудить её за домогательства (самосуд тоже не исключался), но она покинула нас ещё до того, как я покинул муравейник: кто-то из пациентов воткнул ей в глаз спрятанную иголку от шприца, а шею обнял мастерски выпущенной из низа простыни тонкой, но прочной ниткой. Наверное, по нему она тоже путешествовала, но за любой безбилетный проезд полагается штраф. За систематический – особо крупный. Мне рассказали, что на её похороны пришло всего три человека. Один из них плюнул на её могилу. На мой взгляд, это чересчур театрально.
Её имя удивительным образом выветрилось из нашей памяти. Один не захотел его запомнить, а второй попросту не смог. Я зову её Клеопатрой. Конечно, Клео. Смуглая, с этими тёмными миндалевидными глазами, ровным чёрным каре с прямой челкой – кем ещё она могла быть? Я восхищался ею, иногда боялся (непредсказуемость и неконтролируемость процесса всегда меня пугала; нас обоих), но больше всего я хотел её понять. Хотел узнать, почему она так себя ведёт. Почему именно так ведёт себя со мной. Хотел узнать, какая она. Что она. В первый год пребывания в муравейнике я был довольно глуп, спишем это на весьма и весьма юный возраст, так что мне хватило одного взгляда на неё, чтобы начать звать её египтянкой. Слишком уж она была похожа на неё в моём детском понимании. Поэтому – Клеопатра. Пусть та и не была настоящей египтянкой. Зато была отличным символом. Я люблю символы. Мы оба любим. Но для одного из нас это неуёмное желание понять хотя бы на чуточку больше вылилось в занятие всей жизни. Конечно, для Лёни-первого. Тогда он и стал первым. Но лишь по номеру, не по значению. Первым, ухитрившимся проявить достаточные поведенческие навыки, чтобы заполучить в своё распоряжение несколько книжек. В муравейнике этот прецедент вызвал ажиотаж. Не то чтобы там вовсе никто не читал, но особых (и таких специфичных) заказов раньше не поступало и не удовлетворялось. Когда Клеопатра принесла мне (Лёне-первому) книжки по Древнему Египту, она улыбалась, почувствовав, что здесь замешаны она, восхищение ею и не очень свойственное пациентам муравейника желание учиться. Впрочем, он и не был никаким пациентом. Просто надолго оставшимся случайным гостем. Мне (Лёне-второму) египтяне довольно быстро наскучили, но мне (Лёне-первому) они ударили в самое сердце. А так как сердце у нас одно, нам приходилось терпеть. Впрочем, в жизни полно гораздо более неприятных вещей, которые приходится терпеть. Например, высокомерная, упивающаяся своей властью холодная рука Клео, елозящая в нашем паху, и её закатывающиеся глаза в конце процесса.
Как бы то ни было, и Клеопатра, и папенька с маменькой померли, помер и муравейник, который закрыли, предварительно попытавшись расформировать. К тому времени я уже отлично знал, что и как, так что расформировывать вполне себе здорового на вид и по результатам свежих тестов человека из учреждения с не лучшей, оказывается (надо же!), репутацией среди персонала, никуда в итоге не стали. Непоставленный диагноз тоже умер. Не умерли только египтяне, продолжая преследовать меня на Востфаке и потом, конечно, на работе. Лёня-первый был счастлив. Лёня-второй относился ко всему этому со снисхождением, найдя себе другие занятия по душе. Постепенно всё произошедшее стиралось, блекло, уплывало за Млечный путь, ускользало за орбиту воспоминаний. Всё было хорошо.
Пока я не встретил Веру. Это не была любовь с первого взгляда. Но именно первый взгляд остро резанул по сердцу раскалённым скальпелем. Когда-нибудь я забуду, во что она была одета, что она говорила и даже где мы встретились. Всё это было не так уж и важно. Важно было только иссиня-чёрное каре с прямой чёлкой. И тёмные миндалевидные глаза тоже были важны. И смуглая кожа. Спустя годы уже начавший стираться образ вспыхнул за секунду.
Вера была моей Клеопатрой.
Нашей.