Кисоньке, соавтору и этой книжки, и всей моей жизни.
Олегу Жданову, который очень хотел это прочитать.
Благодаря предыдущему роману Александр Снегирёв выиграл премию «Русский Букер», а в новом романе обыграл самого себя.
Букероносную «Веру» Дмитрий Быков назвал «конспектом романа». Что тогда сказать о новом тексте? Это романа прообраз, завязь, это роман, вспоминающий, чем он был до рождения.
Если «Вера» позволяла говорить о том, что писатель модернизирует большой русский роман, то новый текст показывает наиболее радикальное направление этой модернизации.
Снегирёв ищет новое, отматывая время литературы назад, в архаику.
И это при том, что внешне его роман современно, даже модно прикинут. В нём есть всё, без чего трудно представить текущую литературу.
Семейная травма – действие закручивается вокруг конфликта мужа и жены, не согласных в том, как обойти приговор бездетности. Социальная драма в подсветке психологии – ребёнка, которого есть шанс удочерить, изводят выбором и двойными стандартами родные бабки. Меланхолия внутренней эмиграции – действие разворачивается в деревне недалеко от Москвы, где даже при наплыве гостей неизбежно уединение со своими страхами, проекциями и страстями. Исповедь и компенсаторные механизмы лузера – роман написан от лица писателя, который нарывается на подвиг, сбегая от неудачи, и не находит слов, чтобы прямо поговорить с женой о том, что их мучает. Сатира и вызов – то и дело в романе продёргиваются обмусоленной ниткой образы беженцев и гастарбайтеров, воцерковленных по моде и патриотов на словах, блогерской показухи и самодовольной социофобии.
Но это напряжение актуального времени – подчёркнутое тем, что автор включает нас в своё настоящее, постепенно разворачивая один свой день в деревне от утра к следующему утру, – это выпяченное «здесь и сейчас» становится в романе объектом полемики.
«Почему ты не рассказал правду?» – требовательно обращается к мужу-писателю та, кто в романе под безличным именем Кисонька служит проекцией его реальной жены. Кисонька в романе играет против писателя – тянет одеяло супружеской, общей вроде как жизни на себя, врывается в текст с поправками, куда более существенными, чем у любого редактора. Кисонька перекраивает мир романа – и его жанр: она упорно возвращает писателя к документальной реальности.
Писатель придумывает – Кисонька обдирает образы до фактов. Писатель закручивает сюжет – Кисонька рассказывает, как было на самом деле. Писатель «так видит» – Кисонька просит разуть глаза.
Роман движется за счёт ритма созидания и разрушения, как сам мир, в котором чередования рождения и смерти, роста и убыли, расцвета и угасания бессчетно репетируют акты Творения и Конца, между которыми, будто в подкладку вселенной, завалилась и копошится вся наша жизнь.
В этой ритмичной смене художественных концепций – источник нового эксперимента Александра Снегирёва в жанре романа.
Стоит вспомнить, что его букероносная «Вера» была своего рода вызовом набравшему тогда широкую популярность в литературе жанру большого исторического романа. «Вера» вышла на фоне оглушительного успеха книг о репрессиях, гражданской войне, семейных саг о двадцатом веке. Вышла – и возмутила несоответствием общему ряду: в маленьком романе «Вера» есть следы и саг, и эпопей, и цепь поколений, и великая война, и связь современности с началом прошлого века, и историческая травма, и взаимоисключающие пути России – весь набор модного романа, только свёрнутого в тугую трубу, из которой автор подглядывает за совсем частными травмами своей героини Веры и представителями разных слоёв современного общества, с которыми она, как сама Россия, ищет единственно верный путь – к своему женскому счастью. Роман выглядел ехидной пародией на большой исторический жанр и в то же время опасно глубоким путешествием в подсознание современности, где коллективная память так же спутана, причудлива и тревожна, как повествование Снегирёва.
Новый роман выходит на фоне нарастающей востребованности документальных свидетельств о личных и социальных травмах. Стоит ли говорить, как угловато, вертляво и шутовски встраивается он в этот новый ряд актуальной литературы и как опасно порой замирает на самом краю пародийной исповеди?
Документальность – это рассказ об опыте, неотъемлемом и неповторимом, как имя. Это сага о том, что, в силу личного переживания, стало принадлежностью конкретно этого человека. Это попытка поделиться тем, чем на самом деле поделиться нельзя.
Лев Толстой говорил, что, возьмись он ответить на вопрос, о чём его роман, ему пришлось бы написать его целиком заново.
Так и понять документальное свидетельство по-настоящему возможно, только пережив его лично и заново.
Жизнь и литература не поддаются окончательной интерпретации.
Вот почему в документальной прозе жить – значит сталкиваться с достоверным и неизбежным. А в романе Снегирёва жить – значит попытаться забуриться в почву и натолкнуться на слежавшиеся презервативы.
Резиновая земля – отличная аллегория жизни, которая выдает ответы не по запросу.
Вспоминается камень, который, как сказано в Евангелии, человек никогда не предложит сыну, попросившему хлеб.
Кисонька требует от писателя напитать публику хлебом документального свидетельства. Но он во всем пережитом чувствует привкус резины, фейка, самообмана.
Что литература – лучшее средство терапии травмы, известно давно. Однако в новом романе Снегирёва литература становится антропологическим законом.
Человек литературен по природе – потому что не может не вжевывать резину в почву опыта.
В этом его уязвимость перед жизнью, которую он никогда не видит такой, как есть. Но и власть над ней.
Литература – способ отступить, переиграть и навязать жизни свои правила.
Неслучайно рассказчик в воображении охотно включается в полуисторическое-полумаскарадное шествие наполеоновской армии, отступающей из Москвы по дороге от ближайшего «Ашана» к его деревенскому дому.
Отступление в романе – больше, чем метафора. Это художественная стратегия торжества над фактами.
Пришла пора вспомнить произведение, с которым новый роман Снегирёва незримо связан. Его ранний роман «Нефтяная Венера», в сердце которого – тоже история семейной травмы. Этот ранний роман совсем другой, чем новый, сейчашний. Он полон сухих наблюдений за собой, суровых фактов жизни, необратимых выборов, столкновений, предательств, сокрытий. В отличие от нового романа, ранний – отчаянный, утыкающийся в неизбежность. Читая его, чувствуешь достоверность пережитого на сто процентов.
Но вот я перечитала его теперь, в свете новой вещи – и что же? Да, моя включённость в острые переживания и стыдные мысли героя, мечтающего освободиться от свалившейся на него ответственности за больного и плохо социализируемого сына, заработала снова. Но поверх неё, будто шипящей волной перекиси по кровящему порезу, – чудесное, лёгкое, утоляющее, отпускающее с миром чувство игры. Только сейчас я поняла: тот болючий и достоверно захватывающий роман – на сто процентов фантазия. Писатель Снегирёв смог передать мне достоверные переживания, не раскрывая действительно пережитого.
Писатель – он такой. Никогда не обнажается до конца, остаётся загадкой.
Но такая же загадка в новом романе Снегирёва – любой человек. Вечно ищущий путь отступления от судьбы и выпадающий из своего сейчас в то всегдашнее, спасительное, игровое, чудесное пространство, которое мы называем немного скучным словом «культура».
Человек сам – литература. Писатель себя. Созидатель, соревнующийся с силами разрушения.
Новый роман Александра Снегирёва – о том, как раскочегарить в себе творящую энергию. И быть готовым пересоздать мир после разрушающей встречи с самим собой.
Александр Снегирёв написал не исповедь, не сатиру, не семейную драму, не монолог-doc – хотя всем этим жанрам находится место в его новой книге.
Он написал роман-обряд.
Это не магический реализм, а реальность магии.
Это жанр-действо, в котором конкретное «здесь и сейчас» вытесняется вечным, всегдашним, а люди выступают под бирочными именами: богиня, плотник, печник, сосед, сиротка, бабки, Кисонька.
Это замыкание времени в магический круг, где точка смычки – мистическая встреча с тем, кто только на первый взгляд кажется рассказчику незнакомцем.
И растяжение пространства, обрастающего карманами подземелий, сараев, мерцающих комнат, срабатывающих как лаз для инициации, куда рассказчик попадает будто мальчиком, не знающим себя и своих сил, а выходит, как признаёт хотя бы одна из вечно предающих его женщин, «другим человеком».
Это проза базовых ритмов и сущностных рифм, когда явления повседневной жизни притягиваются друг к другу, как женское к мужскому.
Это танец поворота, в котором дом кружится вокруг хозяина, благодетель – вокруг сиротки, соперники – вокруг верной жены, сладости жизни – вокруг случайной смерти, вдохновение вокруг утраты.
Редкий пример писательского шаманизма, возвращающего литературе её доисторический смысл – ритуала, в круге которого смыкаются точки выхода и входа, смерти и зачатия, горя и надежды, слова и жизни.
Валерия Пустовая