Поздним зимним вечером, когда жители частного сектора, что раскинулся на окраине сибирского города, уже закончили свои дела по хозяйству, очистили от снега дворовые дорожки, натаскали в дом дров и воды и, согревшись у печи, собирались укладываться спать, огородами с задней стороны дворов, увязая по пояс в снегу, по сугробам пробирался парнишка двенадцати лет и тянул за собой салазки, груженые не хитростной поклажей. Невзирая на обжигающий мороз, на проникающий под рукава холодный снег, он, поддерживал силёнки, напевая про себя слова песни известного барда Ивана Кучина:
«Как далёко-далёко, где-то там в Подмосковье
Фотографию сына уронила рука,
А по белому снегу уходил от погони
Человек в телогрейке или просто зека!»
По его юношескому, даже ещё, детскому пониманию мотив той песни вполне и кстати подходил под окружающую обстановку, под обстановку с этой противной промозглой погодой, под обстановку с его паршиво сложившейся безрадостной жизнью, и всё же слова и мотив песни навевали в его детской душе по своему романтическое настроение. И о том, что текст песни имеет конкретный смысл, смысл, связанный с гибелью в зимнем лесу беглого зека, а не стремящегося в будущее начинающего жизнь мальчишки, паренёк вовсе не задумывался. Да и зачем, если сопутствующая песне мелодия так волнительно тревожит юную душу, так приятно задевает за живое. Ему, как и герою песни, так же не хватает домашнего тепла, так же не хватает отцовского участия, не хватает материнской любви. Как герою песни хотелось бежать из тюрьмы, ему так же так же хочется бежать из родительского дома, бежать от той поганой жизни, где отец, беспросветный алкоголик, прожигая жизнь в бесконечных пьянках и просиживая целыми днями на завалинке с самокруткой в зубах, не забил дома ни единого гвоздя. Хочется бежать от жизни, где мама, несчастная женщина, целыми днями впахивает на трёх работах, чтобы хоть как-то прокормить троих детей и тунеядца-забулдыгу мужа. Где, возвращаясь поздно вечером, уставшая до остервенения, она успевает лишь «на скорую руку» приготовить еды на неделю вперёд и от усталости «без задних» ног валится спать, чтобы с раннего утра вновь оправляться на добровольную и вынужденную «каторгу».
«Нет, я не буду так жить, – внушал он себе, – я обязательно выберусь из этой проклятой жизненной ямы, я обязательно встану на ноги, у меня будет свой дом – полная чаша, будет полная поленница дров, будет полный амбар съестных припасов. А начну я со своего закутка, с той комнатушки, что соорудил в сарае, где утеплил стены, сложил из кирпича примитивную печурку, сколотил из досок кушетку-диван и обеденный стол, он же верстак. Вот только притараню домой эти бесхозные доски и мешок извести, что так бессовестно не прибранными валялись на заднем дворе у тех барыг с дальней улицы. Сколочу полку, побелю потолок и стены, совсем другой вид будет. Вот тогда и соседских пацанов пригласить в гости будет не стыдно, по-взрослому угостить чайком, поиграть с ними в карты».
Промёрзший до самих костей, чертовски уставший и голодный, как волчонок, но безмерно довольный от проделанной работы, паренёк добрался наконец до родительского дома и, не разгружая салазки, оставил их посередь двора. Сам же, растопив печурку и укутавшись в стёганое одеяло, в своё время сдёрнутое с бельевой верёвки на соседней улице, улёгся на кушетке в сладостном ожидании долгожданного тепла. Ярко колыхающиеся в топке жёлто-рыжие языки пламени отбрасывали причудливые тени от чучела птицы филина, установленного на деревянной лавке, и ласково грели лицо.
Это чучело филина появилось у мальчишки ещё год назад, когда они вдвоём с закадычным дружком-татарчонком забрались в чулан роскошного дома, что стоит по ту сторону железной дороги. В своё время мастер-таксидермист* изготовил чучело филина не как принято, сидящим на ветке, а расправил ему крылья, придав своей композиции состояние полёта. Мальчик частенько брал его в руки и совершал воображаемый полёт якобы с ветки вниз к зазевавшемуся зайцу или же нападал на хищницу лису, заклятого соперника птицы на её охотничьих угодьях.
(* – специалист по изготовлению чучел птиц и зверей)
Тепло от печи стало медленно проникать в продрогшее на морозе тело, от растекающейся по телу сладкой истомы веки постепенно отяжелели, и он погрузился в детский безмятежный сон.
Снился цветной сон, такой ярко-жёлтый, оранжево-алый мультяшный сон, где он, огненно-рыжий взлохмаченный львёнок, на пару с очкастой доброй черепахой распевал солнечную песенку: «Мы под солнышком лежим и на солнышко глядим…» Необычайная нежность истекала на львёнка от доброй матери-черепахи, от яркого приятно ласкающего лицо солнышка, от тёплого и греющего тело песка, на котором расположилась счастливая парочка – черепаха-мама и львёнок-сынок. И, казалось, счастье бесконечно, и ничто не сможет разрушить эту сказочную идиллию…
– Ва-адик, Ваадик, сынок! – голос черепахи, разрушая сказку, из сказочно-беззаботного сменился на овеянный суровой реальностью, надоедливо-тревожный.
– Что ей ещё надо, вечно покоя не даёт с утра пораньше, – ворчал он про себя спросонья, – то дров ей наколи, то воды натаскай.
– Ваадик, к тебе из милиции пришли…
Сон улетучился в мгновение ока. Он даже не улетучился, он исчез без следа, словно его и не было вовсе. Хотя Вадик сразу и не сообразил, по какому такому поводу милиция может к нему прийти, а поводов за короткую его жизнь накопилось предостаточно, но то, что надо немедленно сваливать, до него дошло мгновенно. Он, как ужаленный, выпрыгнул из-под тёплого одеяла, и, накинув валенки прями на босые ноги, набросив на голову шапку-ушанку и схватив под мышку пальто, пулей вылетел из своего логова в сарай. Затем по лестнице на чердак, далее на крышу и с крыши в соседский огород.
– Держи его, вон он в огороде! – заорал грозный участковый, показывая рукой направление молодому оперу.
Тот, преисполненный рвения к службе, кинулся вдогонку беглецу, но не тут-то было. Чтобы перебраться в соседский огород напрямик, требовалось преодолеть пространство вдоль вольера с запертым там огромным псом неизвестной породы. Громкий лай и свирепый вид звериного оскала вмиг остудил рвение опера и тот, отпрянув от решётки вольера, споткнулся об оставленные во дворе салазки и свалился в снежный сугроб.
– Дубина, не видишь, здесь собака, через сарай надо было, – орал на него участковый.
Время было упущено, и Вадик, перебравшись через забор соседского огорода, уже пересёк улицу и далее, перепрыгнув через очередной забор, скрылся из виду.
«Рвали повод собаки, в кровь сдирая ладони,
След петлял и терялся, грозно выла пурга,
А по белому снегу уходил от погони
Человек в телогрейке или просто зека…»
– Колян, а Колян, – донеслось из-за забора, что отгораживал от улицы заснеженный участок хозяйского сада, – глухой, что ли?
Колька по прозвищу Шкет осмотрелся по сторонам и осторожно подошёл к изгороди.
– Филин, ты, что ли?
– Я это, я, – заговорщицки прошипел Вадик.
– Что надо? – так же заговорщицким тоном спросил Шкет, явно заинтригованный тайным появлением своего товарища за этим забором.
– Слышь, сходи к моим, типа за солью, разузнай, чё там мусора ошиваются.
– Сам-то что не сходишь, вляпался что ли куда?
– Тебе зачем знать? Говорю, сходи, значит сходи.
– Ладно, щас схожу.
– Только не проболтайся, что я послал.
– Ладно, сам уже понял.
Во дворе творился раздрай. Дверь в комнату Вадика была настежь распахнута, и из неё вынесено всё барахло, правдой и неправдой добытое Вадиком в стремлении к заветной мечте, к хорошей жизни. Посреди двора стояли участковый, молодой опер в штатском и толстая женщина-следователь, тщательно переписывающая в тетрадь извлечённые на белый свет вещи Вадика. Тётя Зоя, мать Вадика, стояла на пороге дома с поджатыми губами и заплаканным лицом. Пёс Трезор ходил по вольеру из угла в угол, рыча и поскуливая от недовольства, что не может помешать этим чужим людям так бессовестно распоряжаться в хозяйском дворе и тем более в комнате юного хозяина.
– Тёть Зоя, здрасьте, – тут же начал Шкет, как зашёл во двор, – мамка за солью послала. А что здесь милиция делает?
Зоя вновь расплакалась и приобняв парнишку прижала его к себе.
– Горе, Коля, горе! В тюрьму хотят забрать нашего Вадика, так он убежал. Никуда, говорят, не денется, всё равно домой прибежит. Так если увидишь, скажи ему, чтоб домой-то не шёл.
– Женщина, прекратите мешать следствию, – тут же вмешался в разговор участковый, – за укрывательство преступника вас могут привлечь к ответственности.
– Какое там укрывательство. Неужто сы̀ночку моего, родную мою кровиночку, сама в тюрьму сдам! – не унималась Зоя.
– А ты, малец, кто такой? Знаешь, где твой дружок скрывается?
– Откудова мне знать-то, дяденька. Мы с ним и не дружки вовсе, так, соседи только.
– Не дружки, говоришь? Сейчас вот сопроводим тебя в участок и на допросе во всём сознаешься. И как вместе сараи чистили, и как бельё с верёвок сдёргивали.
– С чего это вы его вдруг задержите? – тут же вмешалась Зоя. – У него свои родители есть. Без их ведома права не имеете допрашивать мальчонку. Беги, Коленька, домой, а то, не ровен час, и тебя ни за что схватят, как моего Вадика, кровинушку.
Колька тут же рванул в открытую калитку и что есть мочи помчался домой. Опер было рванул за юным беглецом, но мать Вадика, изловчившись, подставила ему подножку, и тот уже второй раз за день влетел в сугроб.
Женщина-следователь спрятала ухмылку за тетрадкой.
– Дубина ты и есть дубина, – выругался вновь участковый, – а с тобой, Зоя, мы в участке поговорим.
– Ну чё там?
– Чё там, чё там… Шмон у тебя там. Всё из конуры твоей выгребли, и тетка следователь, ну та, помнишь, которая у Генки Шеста на обыске была, всё себе в тетрадку записывает. Чучело филина твоего тоже забрали, видел, как опер его в коробку запихивал. Мать твоя ревёт. Не унимается. А гнида участковый хотел и меня загрести, типа мы вместе сараи чистили, так я свалить успел. Уходить тебе, Филин, надо. Мусора и сюда могут припереться.
– Еды принеси какой-никакой, а то и забыл, когда хавал-то.
– Щас принесу чё нить.