30 апреля – 1 мая 1942 года
Клаус Грубер оказался невысоким крепышом лет тридцати пяти, с густыми темными волосами и умным пытливым взором из-под очков в дорогой металлической оправе. Его выправка была военной, а рукопожатие твердым.
– Очень рад, – сказал он, – очень рад. Мне как раз не хватало попутчика, вам, полагаю, тоже. К тому же я неплохо знаю страну, а вы здесь впервые.
Офицерский мундир сидел на нем получше, чем на некоторых кадровых служаках. На плечах поблескивали разноцветными нитями погоны зондерфюрера группы В, что соответствовало чину армейского майора. Я не знал таких тонкостей, но он мимоходом просветил меня на этот счет, небрежно махнув рукой – какая, мол, ерунда.
Мы выпили кофе в компании капитана Хербста и очаровательной фрау Анны, после чего Хербст отправился на службу, а фрау Анна перешла в другую комнату. Раньше это помещение занимали ее соседи-евреи, тогда как в третьей комнате обитала семья партийного активиста – но, как объяснил мне Хербст, в прошлом году евреев выселили, активист исчез, и теперь Анна Владимировна занимала всю квартиру, прежде представлявшую, по ее рассказам, настоящий советский содом, так называемую «коммуналку», жизнь в которой для образованного человека совершенно невыносима.
Грубер достал из портфеля карту и объяснил мне будущий маршрут. Сначала мы должны были ехать на восток, до большого города на Днепре, где нам уже завтра предстояло принять участие в торжествах по случаю Дня труда, а затем оставаться еще несколько дней, разъезжая по окрестностям и попутно следя за развитием дел на фронте. Если ничего не случится на востоке, нам следовало направиться еще в один город, ниже по течению, где Грубер собирался прочесть ряд лекций перед местной общественностью, а мне рекомендовал посетить колоссальную речную плотину, взорванную русскими при отступлении и являвшую собою ныне великолепный пример азиатского варварства большевиков («К тому же там замечательный пейзаж»). И уже оттуда, через так называемый Перекоп, въехать в Крым, занятый одиннадцатой германской армией с приданными ей румынскими дивизиями.
– Вам будет интересно побывать и на празднике, и на лекциях, – заверил меня Грубер. – Составите представление о здешней, – он усмехнулся, – элите. Весьма поучительно. Заодно попрактикуетесь в русском, вы ведь его изучали? Кстати, я слышал о вашей необыкновенной способности точно воспроизводить любую фразу на любом языке.
Его осведомленность меня насторожила. О чем он слышал еще – и главное, от кого? Неужто Тарди выслал им мою подробную характеристику – или они сами собирали информацию? И, спрашивается, зачем? Просто так, на всякий случай? И какое ведомство всем этим занималось?
Я ответил:
– Да, что есть, то есть. Этакий попугайский талант. Причем совершенно не понимая смысла.
Он сказал что-то по-русски. Я повторил. Грубер рассмеялся. Вернувшаяся в комнату фрау Анна тоже произнесла несколько слов. Я повторил и их.
– А ви непогано розмовляєте українською мовою! – заметила она, явно обращаясь к мне.
– Что вы сказали? – растерялся я.
– То, что вы неплохо говорите по-украински, – объяснил Грубер.
– Я училась этому дольше, – заметила фрау Анна. – Иначе бы коммунисты не взяли меня на службу.
Я не понял, что она имела в виду.
Мы выпили еще по чашке кофе, простились с милой хозяйкой и, захватив мои вещи, спустились вниз, где нас дожидались «Мерседес» Грубера и водитель – ефрейтор по имени Юрген, долговязый и простоватый с виду парень, судя по акценту и отдельным словечкам – баварец или австриец. Сам Грубер, кстати, был вюртембержцем и обитал перед войною в Штутгарте.
Мы выехали с обсаженного тополями двора, миновали оцепленную войсками и полицией станцию – туда под музыку и бодрый лай собак стекались новые толпы отъезжавших в рейх работников, – и вырулили на сравнительно широкую дорогу. «В добрый путь!» – сказал по-русски Грубер. Наше путешествие началось.
Зондерфюрер оказался интересным человеком. Возможно, чересчур разговорчивым, но на первых порах это не смущало, напротив, я получал от него массу полезных сведений.
Наш «Мерседес» почти без остановок катил по шоссе, обгоняя колонны грузовиков, танков, подразделения пехоты, вереницы повозок и пушки на конной тяге. Отобедав по пути, мы ближе к вечеру достигли цели – того самого большого города, о котором поутру говорил Грубер. Там мы неплохо поужинали в компании двух офицеров-пропагандистов, не злоупотребив, к моей радости, алкоголем, и разошлись по номерам в аккуратной военной гостинице. Я принял ванну и наконец-то, впервые за несколько дней, сумел по-людски отдохнуть. В одиночестве, уюте и имея достаточно времени на сон. От симпатичной девушки из гостиничной прислуги, уверенно и даже завлекательно застелившей мою постель, я откупился благодарной улыбкой, сопроводив ее парой советских и оккупационных бумажек, которыми располагал в изобилии. Полагаю, она оценила итальянскую галантность и бескорыстие.
На следующий день, уже довольно поздно, я был разбужен ликующим пением фанфар, вослед которому слаженный хор мужчин принялся оповещать окрестности, что знамя поднято, ряды сомкнуты, СА марширует, а товарищи, застреленные Красным фронтом и реакцией, маршируют вместе с живыми. Я отдернул штору и нехорошо подумал про человека, установившего репродуктор напротив моего окна. С другой стороны, грех было жаловаться, наступило первое мая, а часы показывали девять.
Я сделал зарядку, принял холодный душ, побрился и вышел в коридор. Настроение было великолепным. Попавшаяся мне по пути вчерашняя горничная, с чуть помятой прической, смазанной помадой, не вполне выспавшаяся, но вполне довольная, получила от меня в качестве праздничного подарка легкий шлепок по выпуклому заду и несколько новых бумажек. В зеленых глазках промелькнуло восхищение. Похоже, скаредные немцы приучили ее отрабатывать каждую марку, а сталинские большевики – каждый рубль.
– Доброе утро! – приветствовал меня Грубер, тоже вышедший в коридор, уже одетый и готовый следовать дальше. – Угадайте с трех раз, куда мы направимся?
– Полагаю, в ресторан.
– Само собой. А потом?
Я затруднился ответить, ожидая подвоха. Он рассмеялся.
– Правильно, всё равно не догадаетесь. Лично я бы не смог. Нас ждет городская школа, мы приглашены на праздничный концерт. Берите аппаратуру и все, что вам может понадобиться. Думаю, такого репортажа в итальянской прессе еще не бывало.
Я тоже подумал, что такого рода событий наша печать пока не освещала. Хотя за всем не уследишь, а я и не пытался.
Школа, куда мы подъехали после завтрака в ресторане, представляла собой приземистое двухэтажное строение, в котором, как нам объяснили, до революции располагалась женская гимназия – пока коммунисты не покончили с классическим образованием, сделав его «политехническим»; это когда всего помаленьку, никакой латыни и очень много идеологии, побольше, чем в Италии. Всю дорогу нас сопровождала музыка из репродукторов. Улицы, по которым двигалось наше авто, были украшены транспарантами с кириллическими, латинскими и готическими надписями, портретами фюрера, а также цветами и пестрыми ленточками. Красными, белыми, удивительно, что не черными. Кое-где среди цветков мелькали – то порознь, то в паре – синие и желтые. В этом содержался некий тайный смысл, иначе бы Грубер не строил каждый раз, замечая их, крайне насмешливой мины. Он хотел объяснить мне, в чем дело, но не успел.
На пороге школы, под огромным красно-белым транспарантом, прославляющим победы германского оружия и созидательный труд во имя освобождения от большевизма, нас встретил человек, внешне напоминавший моего спутника. Тоже невысокий и плечистый, однако довольно забавно одетый – в пиджачную пару в сочетании с вышитой цветными нитками крестьянской сорочкой. Его плутоватое лицо украшали пышные усы, делавшие его похожим на русского казака из повести Николая Гоголя, читанной мною незадолго до отъезда в Россию. Он представился директором и, поскольку недостаточно бойко говорил по-немецки, поспешил передоверить нас даме, которую назвал «заведующей учебной частью», короче говоря – заместителем. Даме было сильно за пятьдесят, держалась она уверенно, я бы сказал, монументально, и чем-то неуловимо напоминала Муссолини, произносящего очередную историческую речь на площади Венеции. К сожалению – впрочем, для кого? – ее несколько портила странная прическа в виде обернутой вокруг головы толстой косы пшеничного цвета, более подходившая нетронутой сельской девице, чем столь почтенной женщине на столь почтенной должности. Похоже, советский режим неблагоприятно сказался на русской моде, сместив смысловые акценты и всё перемешав. Победы германского оружия мало что могли тут изменить.
– Юлия Витольдовна Портникова, – с достоинством произнесла она, протягивая руку, которую Грубер и я по очереди пожали.
Мы вошли в здание и двинулись по узкому коридору. Из-за прикрытых дверей доносилась негромкая музыка, раздавались приглушенные детские голоса, в столовой гремела посуда, подготовка шла полным ходом. В актовом зале на поставленных рядами стульях расположились приглашенные. Двое были в серых, двое в серо-зеленых и один в коричневом мундире, прочие – в цивильных пиджаках, а то и просто в крестьянских сорочках вроде той, какую я увидел на директоре. Последний тоже вертелся тут, негромким голосом отдавая распоряжения. Фрау Юлия хотела усадить нас среди самых почетных гостей, но Грубер предпочел устроиться сзади, чтобы видеть всё и всех. Она присела рядом и, наклонившись ко мне, указала пальцем в сторону детишек, чинно сидевших на скамейках вдоль стен.
– Мои цветочки, я бы сказала, цветы жизни. Обратите внимание – ни одного чернявого носача. Наконец-то в нашей школе мы можем видеть только русые головки русских ребят.
– Русских? – переспросил я, раскрывая блокнот.
– Украинских, – поправилась она. – Настоящих украинских мальчиков и девочек, которые учатся в возрожденной украинской школе. Вы успеваете записывать?
Я кивнул, и она продолжила:
– Они счастливы, никто не морочит им больше головы коммунистической пропагандой. Отныне ничего лишнего: арифметика, чтение… – Она задумалась, словно бы соображая, что еще изучают настоящие украинские мальчики и девочки. – Да, отныне всё сосредоточено на самом главном… – Она вновь потерялась, но быстро нашлась. – Помимо старых, так сказать, традиционных предметов, мы приобщаем их к подлинной европейской культуре, прежде всего, разумеется, к великой культуре германского народа, этой сокровищнице мирового духа. Шиллер, Гёте… К итальянской культуре тоже. Данте, Петрарка…
Не знаю почему, но в последнем я усомнился. Однако вежливо произнес:
– Это стоит отметить.
– Обязательно отметьте. Я была бы очень рада. Мы будем счастливы развивать всемерные связи с вашей родиной. История итальянско-украинских отношений невероятно богата. Одесса, порто-франко… А сейчас извините, мне надо идти, мы начинаем.
Оставив нам красивую кожаную папку, она твердым шагом направилась к своим «цветочкам». Вертевший головой Грубер весело хмыкнул. Я проследил за его взглядом и увидел, что у нас за спиной – точно напротив портрета фюрера, украшавшего противоположную сторону зала, – висит, в обрамлении вышитых полотенец, портрет усатого субъекта в сюртуке и с похмельной тоской во взоре.
– Кто это? – спросил я шепотом. Грубер со значением поднял указательный палец.
– Местный святой. Вроде Ленина. Только тот теперь в отставке, а этот висел еще при царе и, похоже, перевисит тут всех.
Ему не удалось продолжить объяснение. Концерт начался. На середину зала вышел директор школы и, заглядывая в бумажку, затараторил на своем языке. Стоявшая рядом с ним фрау Юлия без запинки начала переводить, буквально слово в слово и более того – слог в слог.
– А теперь один из наших лучших учеников, отличник и пи… – в этом месте директор запнулся, а фрау Юлия, как мне показалось, слегка побледнела, – и пример всем детям Леня Кравченко выступит со стихотворением, впервые прочитанным в День рождения Вождя и посвященным героической борьбе германского народа и всех наций объединенной Европы против безродного большевизма, московского колониализма и англо-американского империализма.
Грубер порылся во врученной фрау Юлией папке и передал мне лист с немецким переводом произведения, которое нам предстояло услышать. Тем временем в центр зала вышел мальчик лет двенадцати в такой же, как у директора, крестьянской сорочке и в широких штанах, заправленных в невысокие сапоги. Весело тряхнув вихром на голове, он энергично приступил к декламации. Голос был радостен, рифмы точны, ямбы чеканны – чего нельзя было сказать о прозаическом переводе, по строчкам которого Грубер водил указательным пальцем, давая мне понять, о чем сообщают отдельные строфы.
Первая из них, как и положено, служила зачином, обозначала тему, расставляла акценты и указывала на главного положительного героя.
Настал, настал сей час великий,
И вечный революционер
Свой бросил вызов подлой клике,
Подав Европе всей пример[1].
Мне удалось разобрать, что «цио» в слове «революционер» мальчик, как, вероятно, и полагалось в его языке, произнес как «ца», благодаря чему размер нарушен не был. При этом он торжественно повернулся еще к одному портрету вождя, с пояснительной подписью «Гiтлер – визволитель», и места сомнениям, кто подлинный герой, остаться уже не могло, хотя я не вполне понимал, почему революционер назван вечным. Во второй строфе начиналось изложение событийной канвы, давалось указание на соратников и антиподов протагониста.
И вот от края и до края
Идут германские полки,
И в страхе, пятками сверкая,
От них бегут большевики.
Мне представились сверкающие пятки большевиков, это выглядело забавно. Однако нужно было следить за пальцем Грубера, переместившимся на следующую строфу, где тема антиподов раскрывалась в конкретных и узнаваемых образах.
Трепещет жид над подлым златом,
Ревет от страха комиссар,
И, озираясь воровато,
Грузин дивится на пожар.
В этом месте Грубер кратко пояснил: «Сталин». Весьма своевременно, поскольку я как раз не понял, кто такой этот «George». Тем временем изложение развивалось по нарастающей, в нем зазвучал пафос священной борьбы.
И возгоревшееся пламя
Не угасить уже вовек,
И, пронося победы знамя,
Идет свободный человек.
«Вероятно, доброволец из туземного батальона», – предположил зондерфюрер. Мальчик тем временем описывал трудности на пути свободных людей и их непреклонную решимость довести начатое дело до конца:
И пусть бандиты озверело
Вонзают в спины нам ножи…
«Это, похоже, о партизанах», – шепнул мне Грубер.
За правое, святое дело
Мы смело бьемся против лжи.
«Против сталинской пропаганды?»
Следующая строфа являлась утверждением исторического оптимизма автора, в несколько тривиальных, но запоминающихся образах.
И нет такой на свете силы,
Чтоб ход времен остановить,
И большевицкие громилы
Не смогут новый день убить.
Про «новый день» Груберу понравилось. В завершающей строфе акценты были расставлены окончательно, тем более что речь шла об исторической памяти, вещи для нации не менее важной, чем вера в счастливое будущее.
И наш народ не позабудет,
Чем был жидовский большевизм,
И вечно павших помнить будет
За истинный социализм.
– Грамотно, – оценил зондерфюрер. Между тем мальчик топнул ножкой в сапоге, что символизировало угрозу большевикам, и выбросил ручку в римском приветствии. Сразу же раздались торжествующие аккорды стоявшего в углу и потому не замеченного мною рояля. Играла фрау Портникова. Перед ней выстроился хор из полутора десятков мальчиков и девочек, прямо скажем, не сплошь русоголовых, но, вероятно, вполне украинских, которые после вступления дружно грянули «Германия, проснись». Грубер, убирая блокнот, покачал головой:
– О таком писать не стоит, шеф не одобрит. Гимн в честь вождя в исполнении маленьких недочеловеков – это несколько чересчур.
Публика так не считала. Раздались аплодисменты. Несмотря на известную агрессивность песни, старательно певшие дети были в своем усердии невероятно трогательны. Фрау Юлия профессионально молотила по клавишам. Давешний мальчик, тот, что читал стихи, выступал теперь в роли тамбурмажора и в конце каждого куплета, с улыбкой встряхивая вихром, наносил оглушительный удар по большому барабану – и это «буммс» звучало музыкой триумфа и всенародного счастья. Но наибольшее впечатление производила возглавлявшая школьный хор трогательная блондиночка, возможно старшеклассница, просто прелесть, лучше вчерашней горничной. Несмотря на молодость и, конечно же, неопытность, она напомнила мне Зорицу – круглым, словно луна, и непорочным лицом в обрамлении мягких и светлых волос – пусть Зорица была брюнеткой и вовсе не я был ее первым, вторым и, возможно, четвертым мужчиной. Голос девочки, ее манера петь не могли оставить равнодушным никого, даже завсегдатая Ла-Скала, каким я отнюдь не являлся. Когда она соло выводила зачин очередной строфы, он звучал как песня любви, – был ли то призыв не допускать в империю еврейских чужаков или странное в нежных устах заявление о принадлежности их обладательницы к бойцам НСДАП.
В первом ряду толстый партиец в коричневом кителе взметнулся с места и, размахивая руками, принялся изображать дирижера. Другие громко хлопали. Особенно старались местные уроженцы в пиджаках и деревенских сорочках. Поглядев на толстяка, Грубер заметил: не стоило так напиваться с утра. Я предположил, что он не отошел после вчерашнего. Грубер спорить не стал.
Дальнейшая программа была менее воинственной. Мы смогли полюбоваться народными плясками, выслушать несколько лирических песен и стихотворений немецких романтиков. Гвоздем программы была всё та же девушка, носившая красивое имя Оксана Пахоменко. По окончании мероприятия офицеры обступили именно ее. Мы с Грубером направились туда же, само собою, без малейшей задней мысли, но, к величайшей моей досаде, директор школы перехватил нас на половине пути и подвел к худому, длинному и давно не молодому человеку в очках. Что интересно – также облаченному в крестьянскую сорочку, служившую здесь, похоже, элементом униформы. Он был представлен как учитель словесности Михайло Кобыльницкий, автор стихотворения, прочитанного в начале концерта. Я счел необходимым выразить восхищение, в надежде поскорее отделаться от поэта и добраться до юной Оксаны. Мое высказывание было витиеватым, но в стенах гимназии уместным.
– Ваши прекрасные стихи заставили меня лишний раз убедиться в том, что украинский язык по благозвучию не уступает итальянскому, а возможно, и превосходит его. Жаль, что он так мало изучается за пределами вашей невыразимо чудесной родины. Полагаю, что со временем, с победой сил объединенной Европы над большевизмом, он станет одним из основных языков, преподаваемых в школах Апеннинского полуострова.
Мне показалось, он смутился. Грубер не замедлил внести ясность.
– Прошу прощения, Флавио, но эти, вне всякого сомнения, прекрасные стихи были прочитаны по-русски.
Честно говоря, я нисколько не удивился. С Зорицей мы иногда занимались и языком. Но всё же изобразил озадаченность.
– Да?
Оказавшаяся рядом фрау Юлия поспешила на помощь покрасневшему как рак стихотворцу.
– Видите ли, господин Росси, – сказала она, слегка запинаясь, – не все учителя нашей школы успели овладеть основами украинского… э-э… стихосложения. Столетия царизма и двадцать лет жидо-большевистской диктатуры оставили зловещие следы. Но смею вас заверить – это временное явление.
– Интересно, – заметил я, вытаскивая блокнот.
– Но, пожалуй, не для печати, – ухмыльнулся зондерфюрер.
Не задержавшись на обед (когда всех пригласили в столовую, Грубер незаметно повертел головой), мы вышли из школы на улицу, гораздо более оживленную, чем утром. Музыка из репродукторов гремела по-прежнему, но мостовую заполнили толпы людей, как солдат, так и местных жителей. Некоторые были нарядны и веселы. Не все, но не могут же все быть в одинаковом настроении.
Плюхнувшись на сиденье, я задал Груберу вопрос. Отчасти он был связан с прелестной Оксаной, переговорить с которой мне так и не удалось.
– Вы действительно считаете славян недочеловеками?
Зондерфюрер возмущенно хмыкнул.
– С какой это стати? Я похож на идиота? Но с пропагандистской точки зрения так удобнее. Раззадоривает солдат и успокаивает общество. Одно дело убивать тысячи себе подобных, и совсем другое – тупых и бессмысленных существ, почти животных. Ведь мы народ Канта и Гете, обремененный моральным законом и склонностью к рефлексии. Просто взять и убить нам порою бывает совестно. Надо верить, что это не только необходимо с государственной и военной точки зрения, но и позволительно с точки зрения нравственности. Потому лучше верить, что перед тобой не люди, а… Одним словом, вы понимаете. Правда, мой шеф на самом деле в это верит. Или делает вид. Впрочем, те, с кем мне приходится тут общаться, чаще действительно производят впечатление отбросов. Разве не так?
Я не ответил, и Грубер продолжил:
– То же касается и евреев. Тупой антисемитизм и примитивная юдофобия предназначены для тех, кому приходится заниматься черной работой, решая… проклятый немецкий вопрос. Так легче. Ведь правда, Юрген, не все евреи сволочи? – неожиданно спросил он шофера.
Наш водитель с готовностью кивнул.
– Верно. По мне, среди них есть неплохие ребята. Жалко, что приходится избавляться от всех. Но они ведь сами виноваты, правда?
Я поежился от подобной простоты и подумал, что в чем-то выгодно отличаюсь от попутчиков.
– Кстати, предлагаю перекусить, уже обеденное время, – сказал вдруг Грубер и приказал Юргену остановиться у показавшегося ему уютным кафе. Мы вышли из автомобиля. На крыльце зондерфюрер ненадолго задержался.
– Судя по объявлению, сюда пускают не всех. Но мы, благодарение Богу, не подпадаем ни под одну из указанных категорий. Под вторую и третью точно!
Он мрачно ухмыльнулся и ткнул пальцем в табличку у двери заведения. Над непонятной мне кириллической надписью красовалась немецкая: «Hunden, Russen und Ukrainern Eintritt verboten».
– Не слишком ли грубо? – поежился я. – Такое может оттолкнуть от нас людей.
– В самый раз, – ответил зондерфюрер с непонятным раздражением. – Наши должны постоянно помнить, что они здесь выше туземцев. Ну и, соответственно, наоборот. Те, кто нам служит, как правило, не страдают гипертрофированным чувством достоинства. А те, кто страдает, по ресторанам не ходят.
Я кивнул, и зондерфюрер улыбнулся опять. Как и прежде, совсем не весело.