Испытание совести Курт Цольнер

Двадцатые числа мая 1942 года

Чтение полученной накануне почты мне хотелось начать с писем Клары и Гизель, однако, как примерный сын, я первым делом ознакомился с короткой запиской от матери. Из нее я узнал, что «пока писать не о чем», отец опять в отъезде, а некий Гельмут (я не сразу сообразил, что это ухажер госпожи Кройцер) куда-то исчез. Материнское послание сопровождала приписка от Юльхен, несколько более содержательная.

«Я нарочно вскрыла мамочкино письмо, – сообщала мне моя послушная родительской воле сестра. – Ты не поверишь, но с помощью твоей Клавдии (с какой стати она моя? – возмутилось мое естество) я освоила независимый аблятивный оборот. Оцени, бездельник! Caesar omni exercitu ab utramque partem munitionem disposito… Если перевести дословно и со всеми падежами, получится вот такая ерунда: «Цезарь всем войском с обеих сторон укреплений расположенным». Но если это переделать вот так: «Цезарь, когда он расположил всё войско по обеим сторонам укреплений», – всё встает на свои места. Более литературные варианты: «Когда Цезарь расположил всё войско» или «Цезарь, расположив всё войско». Блеск! Клавдия здорово умеет объяснять, даже мне понятно. И вообще, она такая умница, хоть и страшненькая, постоянно говорит о Кларе, о тебе и вздыхает. Надеюсь, ты не влюблен в эту белобрысую селедку? Я ее видела лишь однажды, но думаю, она вполне бы могла работать натурщицей Адольфа Циглера. И вообще, Гизела просто прелесть, мы всё время вместе, и я за ней присматриваю.

P.S. Я обнаружила историческую параллель между Цезарем и Манштейном. Когда русские высадились на востоке Крыма, ваша армия, осаждавшая Севастополь, сама оказалась как бы в осаде, под ударом с двух сторон. Как Цезарь под Алезией. Ведь правда? Но Гай Юлий победил всех варваров!»

Моя сестрица становилась военным историком. Дело заведомо не женское, но что поделаешь – эмансипация. Любопытно, куда этот процесс заведет историческую науку лет через пятьдесят? Хотя и так понятно – ничем хорошим он окончиться не может.

Два оставшихся письма, однако, интересовали меня больше, чем судьбы европейской историографии. Естественнее было бы начать с послания Гизель, но я заставил себя вскрыть конверт, надписанный рукою Клары. И нельзя сказать, что меня постигло разочарование – нечто подобное я как раз и ожидал увидеть.

«Мой милый и хороший Курт! – писала мне потенциальная натурщица Адольфа Циглера. – У меня всё по-прежнему. Здесь, в нашем городе, ничего не меняется, и это даже к лучшему. Я думаю только о тебе, лишь с тобой мои мысли, мои чувства, всё, что во мне есть…»

«И что же там есть? – несправедливо подумал я вместо того, чтобы восхититься Клариным умением выстраивать риторическую градацию. – И есть ли там что?» Мой рот скривила усмешка, взгляд равнодушно заскользил по бессмысленным строчкам, и мне живо представилась Клара, та самая, в расстегнутом до пояса платье, без бюстгальтера, с любопытством ожидающая, когда я наконец займусь своей ширинкой.

Где-то посередине письма характер Клариной риторики менялся. «Мой милый мальчик (это еще что за новости?), если ты меня по-настоящему любишь, я буду твоя и только твоя. Если ты думаешь обо мне, я буду думать только о тебе. Если ты не забыл наших встреч (было что забывать?), я непременно тебя дождусь и мы снова будем вместе (что бы значило это «снова»?). Родной мой, хороший, славный…»

Вот, оказывается, каким приемам учили девушек в гимназии имени Гёльдерлина. Но Юльхен тоже училась там. Или то были уже плоды академического образования? В любом случае Клара выдвигала слишком много условий, и я окончательно осознал, что мой удел не хрупкие блондинки. Убрав ее письмо в сухарную сумку (тоже ведь пища, можно сказать – духовная), я развернул домашнее сочинение страстной и крепкой брюнетки. Умеренно спортивной и с бюстом, который не нужно искать.

«Дорогой Курт, – писала она мне, – даже не знаю, с чего начать и о чем рассказывать. Не о работе же, не о доме, не о всей той ерунде, что окружает меня и не имеет к нам с тобой никакого отношения. Тут только и разговоров что о предстоящем замужестве госпожи Кройцер, которое грозит в очередной раз сорваться. Что касается наших с тобою дел, госпожа Нагель, похоже, обо всем догадалась, твоя мать смотрит на меня искоса. Не вздумай только выговаривать ей за это, она мать, ее можно понять. Я к вам не захожу, но Юльхен часто бывает у нас, веселая девочка, умненькая, хотя мне кажется, слишком интересуется мужчинами. Не мне ее упрекать. И не тебе. Не знаю почему, но к ней постоянно таскается твоя однокурсница Клавдия, учит ее латыни. Она случайно в тебя не влюблена? Ничего между вами не было? Ведь ты известный блудодей! Я шучу, не обижайся, сама такая, мы нашли друг друга. Скорее бы всё это кончилось. Я даже боюсь тебе признаться, какие мысли порой приходят мне в голову, но я так хочу, чтобы ты снова был здесь, со мной. Мы ведь будем счастливы вместе, правда? Как ты думаешь – да или нет? Проклятая война всё поставила с ног на голову. Никто ни в чем не может быть уверен. Ты сказал, что любишь меня. Я поверила. Это главное. Дальше решать тебе».

Я был растроган. Правда, как человек, стремящийся к объективности, всё же счел необходимым подумать: желай я добиться Клары, не проявил бы я тогда большей снисходительности к ее риторическим упражнениям? Ведь, домогаясь любви, мы столь часто восхищаемся в девушках тем, чего в них нет, или тем, что вовсе не достойно восхищения. Восхваляем ум, талант и еще Бог знает какие качества, вовсе не свойственные данной особе. И всё ради того, чтобы залезть не будем уточнять куда. Иными словами, следуем по стопам хитрого лиса из басен Эзопа и Лафонтена. А потом думаем, как бы исчезнуть, чтобы не повторять тех глупостей, которые бездумно произносили, устремляясь к заветной цели – мясу (согласно греку) и сыру (согласно французу) мужчин.

* * *

Накануне ожидаемого всеми штурма наша третья рота пребывала не в самом плачевном состоянии. Она была пополнена, довооружена, каждый взвод и отделение имели своих командиров. Если русские еще не трепещут, то у них замедленная реакция, говорил наш старший лейтенант Аксель Вегнер, ставший ротным после декабрьских боев и бывший на самом хорошем счету у командира батальона майора Берга. Помощник Берга, лейтенант Иоахим фон Левинский, также проявлял к нашей роте повышенную благосклонность. Мы и в самом деле неплохо тянули лямку, спокойно, уверенно, без происшествий и лишних потерь. Впрочем, всякая потеря бывает лишней, но это с нашей, солдатской точки зрения, тогда как наверху полагают иначе, подразделяя потери на допустимые, чрезмерные и какие-то еще – арифметика особого рода, разумению чувствительных натур неподвластная.

Из числа прибывшего до нашего приезда пополнения у нас во взводе оказалось шестеро. Наиболее колоритной фигурой был старший ефрейтор Йорг Главачек, уроженец Богемии и Моравии. Он успел послужить в полицейских частях протектората и высокое звание принес на фронт оттуда. Длинный, костлявый, мрачный, он от старания буквально лез из кожи. До мобилизации в вооруженные силы он побывал даже в членах партии. Во время окопного дежурства мне иногда казалось – еще немного, и Главачек выскочит на бруствер, чтобы рвануть в атаку с воплем «За родину и фюрера». Короче, был среди нас самым главным немцем. Его поставили на наше отделение, но Греф по привычке вел себя как непосредственный наш начальник, и мы почти не воспринимали Главачека в качестве командира.

Приехавшие с ним двое австрийцев, Каплинг и Штос, производили лучшее впечатление. Первый был из Мелька, второй из-под Кремса, оба деловитые, спокойные ребята, в особенности санитар Штос. Главачека они недолюбливали и с удовольствием передразнивали его чудный богемский акцент: «Нашя-а рота… да-ални-ий лэ-эс…». Шутили, что наконец-то сделались стопроцентными «имперскими немцами». Однако причина их появления была ничуть не смешной, особенно у нас в третьей роте, где процент призванных из округа заметно сократился после штурма Перекопа, когда дивизию стали спешно пополнять вне установленного окружного порядка.

Первое из благодеяний Левинского выпало на нашу долю спустя шесть дней после нашего прибытия. Мы и недели не прокоптились в окопах, как получили шикарный подарок. Не только смену, баню и новое белье, но также концерт фронтового ансамбля с участием артистов из Симферополя. Мы отправились туда командой во главе со старшим лейтенантом Вегнером и отдохнули совсем не плохо. Парни из ансамбля среди прочего выдали смешную пародию на девушек, недостаточно благонравно ожидающих своих женихов – тема для многих весьма злободневная, Главачек тот прямо позеленел – видимо, представил свою Марушку или Катержинку в объятиях удальцов вроде Дидье и прочих недавних отпускников.

Совсем неплохо смотрелись симферопольские артисты. Труппа украинского театра побаловала нас казацкими плясками, татарский и болгарский инструментальные квартеты – народной музыкой, а известный московский тенор, пострадавший от советской власти, – русскими романсами – местной разновидностью лирической песни, несколько заунывной, но отвечавшей моему настроению. Окончив пение, он на безупречном немецком заявил:

– До встречи в Севастополе, друзья!

То же самое мы услышали от артистов украинского театра, а также от татарских и болгарских музыкантов. Подобное единодушие заставило бы всякого поверить в счастье освобождаемых туземцев. Всякого, кто не был на Востоке более двух дней. Мы тут пробыли несколько дольше – и ловко находили кур в наиболее укромных местах. Как минимум.

В расположение мы возвращались в сумерках и здорово навеселе. Даже Вегнер не отказал себе в удовольствии приложиться к местному вину, заботливо нам поднесенному освобожденными татарами. Сухарные сумки ломились от купленной и добытой в деревне снеди, и когда по дороге нам встретилась группка румынских солдат, тем несложно было догадаться, что у немцев отыщется чем разжиться – при наличии на то нашей доброй воли. Доброй воли проявлено не было. Когда перед Грефом появились двое тощих румынских крестьян в напоминавших мундиры обносках и стали жестами объяснять, до чего же им хочется есть – а по их измученным голодом лицами было понятно и так, – тот свирепо на них наорал и, поведя автоматом, велел убираться прочь.

– Откуда они тут взялись? Шарятся как шакалы в чужом расположении. Куда только смотрит полевая жандармерия?

Некоторое время спустя появились трое новых румын. Подойти к нам они не рискнули. Так и стояли в стороне, жадно всматриваясь в наши сухарки, пока мы не прошествовали мимо. Мне стало неловко, и, немного отстав, я поманил союзников пальцем. Опасливо озираясь, они осторожно приблизились, один молодой, почти мальчишка, другие заметно старше меня.

– Prenez, prenez, camarades, – говорил я, передавая им буханку хлеба с кусками вяленой козлятины – и в который раз убеждаясь, что оказывать ближним помощь приятнее, чем заниматься убийством себе подобных. И пусть даже ближний не понимает твоих слов и сам говорит на непонятном наречии, он кажется тебе в такой момент чертовски симпатичным. Хотя, возможно, эти румыны, радостно кивавшие доброму немцу, и в самом деле были милыми людьми.

Интернационально-гуманистическая идиллия продолжалась совсем недолго. Из сгустившихся сумерек вынырнул толстенький человечек, на плече которого поперек погона блеснули золотом две тонкие полоски. Вежливо мне улыбнувшись, он развернулся к солдатам и неожиданно исторг из глотки вопль, выражавший крайнюю степень командирского возмущения. Солдаты в возрасте моментально вытянулись по швам, а чуть замешкавшийся паренек незамедлительно схлопотал кулаком по физиономии.

– Pardon, monsieur, – обернулся офицер ко мне и отвесил парню новую оплеуху. Сноровка его в этом деле могла бы вызвать уважение, если бы уважение вызывало само дело, возможно вполне обычное по меркам Великой Румынии. Он проорал что-то вновь, и испуганные бойцы вынули из мешка уже спрятанные мясо и хлеб. С учтивым кивком союзный лейтенант вернул мне мой скромный подарок.

– Они роняют честь румынского солдата, – объяснил он по-французски подошедшим к нам Вегнеру и другим. – Их поведение недостойно потомков древних римлян.

С презрительной гримасой офицер махнул рукой, и незадачливые его подчиненные тут же растворились во мраке. Сам он, однако, уходить не спешил. Открыв небедного вида портсигар, он стал предлагать сигареты. Мне как некурящему врать не пришлось – в отличие от Дидье и других. Отказались все, кроме Главачека, Грефа и пары новичков, еще неопытных в ротных делах. Румын умело сделал вид, что ничего не понял, и, прежде чем нас покинуть, пообещал прислать вина из бессарабского поместья, героически отбитого у большевиков в июне прошлого года.

– Римляне, – прошипел со злостью Вегнер, когда мы снова двинулись в путь.

– Вот и я говорю, нечего с ними тут связываться, – высказался Греф, дымя союзной сигаретой. – А Цольнер полез зачем-то.

Отто поделился мыслями с Дидье:

– Интересно, а у советов бьют по морде?

– Нет, – ответил тот, – к стенке запросто, по морде не положено.

Я добавил:

– Общенародное единение. Почти как у нас.

* * *

Главачек раздражал не только меня и австрийцев. Дело было не в его богемском происхождении. Просто так устроен мир – в одних сообществах от членов ожидаются такие-то качества, в других – совсем другие. Возможно, попади наш Йорг в иную роту, даже в нашем батальоне, он бы вполне пришелся ко двору, но у нас таких не любили, так уж оно сложилось. Каких «таких»? Трудно сказать, но не любили – и всё. И бедолага это чувствовал, хотя своей нелюбви к нему мы внешне никак не выказывали. Но он умудрялся нарваться сам. Однажды, слегка навеселе и вне строя, он сумел рассердить даже Вегнера. Поприветствовал того по-партийному, общеизвестным «римским» жестом.

– Вы в армии, Главачек, – сказал лейтенант недовольно.

Йорг поспешно поправился, но всё ж немного погодя спросил:

– Разрешите вопрос, господин лейтенант?

– Я вас слушаю.

– Мне говорили, это равноценно. У нас в протекторате…

Вегнер посмотрел на него как на странное и абсолютно постороннее существо, которое по сугубой случайности забрело в его роту и вообще на землю.

– Вас неверно информировали, старший ефрейтор. Армия есть армия при всякой погоде. Другие вопросы?

– Никак нет, – не на шутку расстроился Йорг.

Его успокоил Греф, с самого начала оценивший стремление Йорга нравиться начальству и его готовность при необходимости угостить своего взводного вином. «Старая военная каста, – сказал он о Вегнере, – динозавры. Но порядок есть порядок, он должен быть всегда, тут уж ничего не попишешь. Скажи-ка лучше, как ты исхитрился просочиться в партию? Я бы после службы тоже попробовал, хорошее дело, какой ни есть, а шанс».

Лучшим приятелем Главачека вскоре сделался ефрейтор Гольденцвайг, переведенный к нам за неизвестную провинность из местной комендатуры под Винницей прямо накануне моего приезда. Он был уроженцем дивизионного округа, однако, в силу таинственных обстоятельств появления его в нашем взводе, Греф относился к нему с недоверием. Тот, в свою очередь, старался недоверие рассеять и, пользуясь дружбой с Главачеком, при каждом удобном случае заводил разговоры со взводным. На следующий день после случая с румынами (наш отдых еще не кончился и время для бесед пока имелось) он, наскучив игрою в скат, поинтересовался:

– А правда, что у русских на каждом взводе по лейтенанту?

– Правда, – ответил Греф, самодовольно улыбнувшись. Ему явно не хватало подобного внимания, которое бы напомнило всем, что старший фельдфебель Греф находится на офицерской должности.

– Где же они их столько берут?

– Пекут как пирожки, – охотно объяснил ему Греф. – Несколько месяцев – и на передовую. И ладно бы брали из фронтовиков, так нет – у них в военных училищах почти сплошь вчерашние школьники.

– Что? – изобразил удивление Гольденцвайг. – И вот он, значит, приходит в окопы, ни разу не видел фронта, никогда никем не командовал, и его ставят на взвод? А во взводе старые вояки, унтерофицеры?

В этом месте мы с Дидье переглянулись и даже Главачек покачал головой, возможно завидуя умению Гольденцвайга польстить непосредственному начальнику – и при этом почти незаметно.

– Именно так, – подтвердил с достоинством Греф.

– И как же они командуют? – продолжил изумляться Гольденцвайг. – Ведь они и как солдаты ничего еще не знают. Я вот даром что ефрейтор, но раньше на передовой не бывал, так теперь всему тут заново учусь.

В этом месте он, похоже, польстил всем нам, и вновь-таки почти незаметно.

– А у них, – ответил, затягиваясь, Греф, – естественный отбор. Кто-нибудь знает из вас, сколько дней живет на фронте красный лейтенант?

– Занятный вопрос, – подал голос Главачек. – Думаю, после нашей победы статистики этим займутся.

«Больше им заняться будет нечем», – подумал, в свою очередь, я, прикидывая, чем бы после войны могли заняться великогерманские статистики.

– Теперь я понимаю, почему у них такие потери, – удовлетворенно заключил Гольденцвайг.

– Но они, подлецы, тоже учатся, – огорченно отметил Браун. – Цепью в рост на пулеметы не бегают. Раньше, помню, была благодать – устроишься поудобнее и лупишь как тараканов, комиссары только валятся. Теперь поумнели, работают мелкими группами, только и смотришь, как бы гранатой в задницу не залепили.

– Когда как, – возразил ему Греф. – Вот придет такой героический лейтенантик и погонит красножопых за милую душу.

– У нас, что ли, такого не случается? – пожал плечами Дидье.

– Так и я о том же, – не стал спорить Греф. – Если даже у нас случается, то что же тогда у них?

Присоединившийся к беседе Каплинг предпочел рассказать, как происходит у нас.

– Я в палате лежал с одним парнишкой из войск СС. Страшные вещи рассказывал. Почти все сопляки-добровольцы, сильные, конечно, высокие, красавцы нордические. Но подготовки почти никакой. В первый же день после выгрузки их полковник погнал в атаку – чуть ли не строем, покажем, говорит, армейским крысам, что такое настоящее геройство. И так целую неделю. Пока полковника не сняли к чертовой матери, а их в тыл не отвели на переобучение. Кто остался в живых, конечно.

* * *

Меня мучили сомнения и нехорошие предчувствия. Последние посещали тут многих, ждать хорошего не приходилось, и для меня они были не внове. Однако на сей раз всё было как-то по-другому, даже не знаю как. Предстоящее массовое убийство подступало ближе и ближе. Мне было суждено стать его активным участником.

Разумеется, я кое в чем участвовал и прежде, но ни разу не был, скажем, в рукопашной, только слышал – и от таких рассказов выворачивало наизнанку. Я стрелял, возможно убивал, но никогда не видел убитого именно мною, во всяком случае, не знал об этом точно и потому не смог ответить на заданный Гизель вопрос. А тут, ни с того ни с сего, вдруг появилась уверенность, что увижу – и не только мертвого, но и умирающего, живого еще, теплого, раненного моими собственными руками и глядящего мне в глаза. У меня возникло непонятное желание исповедаться. Я сказал об этом лейтенанту Вегнеру. Тот удивленно хмыкнул:

– Что с вами, Цольнер? Вы же образованный человек.

В ответ я развел руками.

Воспользовавшись телефоном в батальонном штабе, Вегнер не без труда отыскал дивизионного католического капеллана. Как и евангелический, тот был сильно загружен работой – в нашей дивизии католиков хватало, – и потому далеко не всегда находился на месте. Я отправился в путь вместе с австрийцем Штосом, который тоже рассудил, что «перед этим оно не помешает».

Старший капеллан вооруженных сил по имени отец Георг оказался высоким, плотным и улыбчивым мужчиной. На его священнический сан указывали фиолетовые лацканы висевшей в прихожей шинели и крест на фуражке – аккурат под свастикой национальной эмблемы. На боку красовался не положенный по чину пистолет.

– Я не хотел бы стать добычей партизан, – заметил он, перехватив взгляд Штоса.

Он пригласил нас в одну из комнат занимаемого им и его коллегой беленого домика, где, набросив на плечи епитрахиль, приступил к совершению таинства. Я отправился первым, поскольку Штос заявил, что еще не вполне завершил испытание совести.

– Проведи его как можно тщательнее, – напутствовал его капеллан и, заведя меня за походный алтарь, после короткого вступления спросил: – В чем ты желаешь покаяться, сын мой?

Он говорил негромко, но внушительно, порою несколько нараспев, отработанными за годы служения речевыми блоками. Мне было труднее. Едва я увидел его пистолет, мое желание высказать мучившее меня пропало. И тогда я рассказал о Гизель. В конце концов, мои отношения с ней являли собою проступок против морали, а что раскаяние еще не пришло, так ведь на фронте его и вовсе можно было не дождаться. Отец Георг проявил интерес. Отметив бесспорную греховность произошедшего, он полюбопытствовал о подробностях. Выслушав обстоятельный ответ, удовлетворенно покачал головой.

– Выходит, получилось слишком быстро? Едва познакомились? Н-да. Но ты, я полагаю, собираешься на ней жениться?

– Скорее нет.

Я поймал себя на мысли, что еще ни разу об этом не думал. Отец Георг рассудительно заметил:

– Следовательно, это не любовь? Что же тогда? Признайся – у тебя были другие девушки?

– Да, – повинился я. Склонив голову и, возможно, слегка покраснев.

– Ты уже говорил об этом на исповеди?

– Я не исповедовался четыре года, – признался я вновь.

– Скверно, но поправимо, – посетовал капеллан. – Знаешь что? Расскажи-ка мне об этих девушках и постарайся не упустить ничего существенного.

Похоже, этот поп – большой весельчак, подумал я тут. Нормальный парень, которому не хватает того же, чего не хватает сегодня большинству нормальных парней. Однако рассказал ему всё, причем главным образом о существенном. О Гизель, о Кларе и даже о прекрасной бельгийке. Имел же я право поделиться хоть с кем-то, кто не станет мне ржать в лицо. Отец Георг не ржал, напротив – дал мне отпущение, а также пару полезных советов по духовному совершенствованию в полевых условиях. В завершение подарил мне и Штосу по новому походному молитвеннику.

Теперь я был вооружен не только гранатами и винтовкой. Душа моя была чиста, как никогда. У Штоса, полагаю, тоже – и в этом заключается преимущество истинной римской веры над аугсбургским и гельветским исповеданиями, в коих погрязли Дидье, Браун, Греф и сотни иных бедолаг. Если же серьезно, мне в самом деле стало легче.

Загрузка...