Глава 1 Малокалиберный огонь в классовой войне

Всё это, безусловно, не означает, что «мораль» является некой «автономной областью» человеческого выбора и воли, возникающей независимо от исторического процесса. Такое представление о морали никогда не было достаточно материалистическим, поэтому оно зачастую сводило эту грозную инерцию – а порой и грозную революционную силу – к желанной идеалистической фикции. Напротив, необходимо сказать, что любое противоречие является конфликтом ценностей, а заодно и конфликтом интересов, что внутри любой «потребности» присутствует аффект, или «желание», которое находится на пути к превращению в «долженствование» (и наоборот), что любая классовая борьба одновременно является борьбой за ценности.

Э. П. Томпсон, «Нищета теории»

Разак

В то утро на узкой грунтовой дорожке, которая служит главной улицей этой небольшой деревни рисоводов, было оживлённее, чем обычно. Женщины несколькими группами направлялись на пересадку риса для ирригационного сезона, а мужчины везли на велосипедах детей на утренние занятия в школу в соседнем городке Кепала-Батасе. Мои дети, как обычно, столпились у окон, наблюдая, как всякий прохожий провожает нас взглядом с того момента, как наш дом появится в поле его зрения, и до того, как он исчезнет из виду. За несколько недель эта сцена превратилась в каждодневный ритуал. Жители деревни Седака удовлетворяли своё любопытство, связанное с появлением в их окружении странной семьи. Любопытство моих детей, напротив, было не столь доброжелательным. Они уже стали слегка возмущаться своим положением золотой рыбки в аквариуме, и были убеждены, что рано или поздно какой-нибудь пешеход или велосипедист потеряет осторожность, вытягивая шею в нашу сторону, и свалится прямо в придорожную канаву. Эта комическая возможность овладела их воображением, и они хотели застать тот момент, когда это неизбежно произойдёт.

Но сегодня что-то пошло невпопад. Перед соседним домом образовалась небольшая кучка людей, не нарушавшая тишины, и некоторые прохожие останавливались, чтобы с ними поговорить. Там были Хамзах и его старший брат Разак, а также жена Разака Азиза и деревенская повитуха Ток Сах Бидан[23]. Тональность разговора была слишком сдержанной и серьёзной, чтобы походить на повседневную болтовню, а Азиза, как и другие женщины из бедных семей, в этой время обычно уже уходила заниматься пересадкой риса вместе со своей бригадой. Не успел я выйти на улицу, как вошёл зажиточный землевладелец Хаджи Кадир (мы жили в доме его семьи) и рассказал мне о случившемся: «Умерла маленькая дочь Разака – та, что родилась два сезона назад… Такова уж её судьба, ей не повезло (Хабуан диа, насиб так баик[24].

Подробности случившегося были просты. Два дня назад ребёнка свалила лихорадка. В конце сухого сезона лихорадки в Кедахе дело привычное, но здесь, похоже, было нечто большее, чем просто лихорадка – возможно, это корь, предположил кто-то из собравшихся. Накануне девочку свозили к Лебаю Сабрани – чрезвычайно почитаемому религиозному учителю и традиционному целителю из соседней деревни Сунгай-Тонкан. Тот прочитал над ней стихи из Корана и посоветовал поставить припарку на лоб. Позже Разак сообщил мне, что я тоже был причастен к происходившему: если бы я не отправился в другую деревню, он попросил бы меня отвезти ребёнка в поликлинику или в больницу в столице штата, городе Алор-Сетаре. Однако он обратился с этой просьбой к Шамсулу, единственному владельцу автомобиля в деревне, и услышал в ответ, что бензин обойдётся в 15 ринггитов (малайзийских долларов)[25]. У Разака вообще не было денег, либо, насколько я могу судить, достаточного доверия к больницам, чтобы настаивать на своём, и на следующий день, незадолго до рассвета, его дочь умерла.

Я инстинктивно направился к расположенному за домом Хамзаха дому Разака, где тело по традиции должны были выставить на общее обозрение, однако Разак остановил меня и сказал: «Нет, не там. Мы положили её в доме Хамзаха, так будет лучше». Его смущение было заметно по тому, что он избегал смотреть мне в глаза.

В деревне Разак был «опустившимся» (папа-кедана) человеком, а его дом был позорищем не только для него самого – это было общее унижение и для значительной части жителей Седаки. Когда я прибыл в деревню, Разак и его семья жили под домом, а не в нём: две его стены из аттапа[26] и бамбука обвалились, а бóльшая часть крыши рухнула. «Они живут как куры в курятнике, в шалаше, не то что малайцы», – с насмешкой говорили жители деревни. Вскоре после этого Басир, местный лидер правящей партии, памятуя, что Разак вступил в его организацию, и беспокоясь за то, что некоторым малайцам в его деревне приходится жить на земле подобно полевым зверям, добился от главы района выделения скромной суммы из свободных средств на пиломатериалы для ремонта дома. Затем небольшая группа работников-добровольцев – все они были членами правящей партии – починила три стены, оставив завершение ремонта – последнюю стену и крышу – самому Разаку, ведь он и Азиза всё-таки зарабатывали на жизнь тем, что делали крыши из аттапа. Однако крыша так и не была починена, а доски для ремонта последней стены исчезли. Разак продал их односельчанам, причём дважды: один раз – Рокиах, а другой – Камилу, но достались доски только последнему, в связи с чем Рокиах называла Разака «старым лжецом» и говорила, что тот продал бы и собственных детей. Она клялась, что больше никогда не купит у него ничего, если только сначала Разак не представит ей товар.

Когда мы поднялись по лестнице в жилище Хамзаха, я понял, что впервые оказался в доме, представлявшем собой однокомнатное помещение с общей зоной и спальными местами, где жила его семья. Раньше я действительно никогда не заходил в дом Разака или дома шести других беднейших семей деревни. Вместо этого они всегда предпочитали встречаться со мной на улице, где мы сидели на корточках или на простых скамейках. Домой меня не звали, потому что бедняки стеснялись состояния своих жилищ, а кроме того, приглашение гостя в дом подразумевало определённое гостеприимство (кофе и печенье), которое было бы не по карману для их скудных средств. Поэтому я старался встречаться с этими людьми на нейтральной территории – на рисовых полях, на главной сельской дороге, а при случае и в одной из двух небольших деревенских лавок, либо на близлежащем рынке, где дважды в неделю я мог обоснованно выступать в роли хозяина. Для богатых жителей деревни эта проблема никогда не возникала: они вообще не бывали в домах бедняков. Если не брать ситуации, когда в гости друг к другу ходили равные по своему положению люди, то визиты в деревне всегда наносились тем людям, которые располагались выше в статусной иерархии – в особенности во время ритуальных посещений односельчан после завершения мусульманского поста[27]. Фактически именно модель нанесения визитов и определяла статусную иерархию деревни. Этот порядок существенно нарушался только в случае тяжёлой болезни или смерти человека из бедной семьи, когда действие обычных правил гостеприимства приостанавливалось из уважения к драматическим событиям более общечеловеческого характера.

Таким образом, именно смерть Мазнах, дочери Разака, открыла мне и многим другим двери в дом Хамзаха. Девочка лежала на крошечном матрасе, окружённая москитной сеткой, натянутой на стропила. Её тело было завёрнуто в новую белую ткань, а лицо едва виднелось под кружевной шалью наподобие той, что женщины надевают для молитвы. Рядом с сеткой лежали благовония и оловянная тарелка. Каждый новый посетитель, приподняв сетку, чтобы взглянуть на ребёнка, клал на тарелку деньги – от 50 центов до двух ринггитов. Эти взносы на похоронные расходы – так называемые «облегчённые», или «мгновенные», пожертвования (дерма килат) – сейчас были особенно необходимы, поскольку ни Разак, ни многие другие из беднейших жителей деревни не участвовали в ассоциации страхования на случай смерти, которая выплачивает пособия на похороны. К концу дня денег на тарелке было достаточно для совершения ритуала с хотя бы минимальными приличиями.

На полу пустой комнаты сидели десятка два с половиной жителей деревни – в основном женщины – и тихо переговаривались небольшими группами. Несколько оставшихся мужчин беседовали в своей компании, но большинство из них быстро ушли, присоединившись к другим мужчинам на улице. На Разака, сидевшего у двери, никто не обращал внимания, однако то, что он остался в одиночестве, не было коллективным актом уважения к его личному горю. Остальные мужчины всегда держались несколько поодаль от Разака и на пирах, на других похоронах, в сельских магазинах и даже у рыночных прилавков. Сам он тоже не навязывался окружающим. Смерть дочери не стала исключением: мужчины, выходившие из дома Разака, обходили его стороной, словно он был мебелью. В редких случаях, когда с ним кто-то заговаривал, тон этого обращения был недвусмысленным. Несколько мужчин, которые пили охлаждённые напитки и курили в одной из деревенских лавок, приветствовали его появление словами: «А вот и Тун Разак» – после чего все вокруг начинали понимающе улыбаться. Данная формулировка – Тун Разак – представляла собой аристократический титул второго премьер-министра Малайзии[28]: применительно к этому неопрятному, тщедушному и раболепному деревенскому изгою она должна была указывать на его настоящее место. Всякий, кто выставлял угощение по какому-нибудь случаю, платил и за его выпивку, а Разак забирал себе табак и резаные листья нипы[29], из которых делались крестьянские сигареты. Ему не отказывали в минимальных любезностях, но в остальном его игнорировали – точно так же Разак и сегодня мог оставаться невидимым, когда деревня хоронила его дочь.

Сразу на другой стороне сельской дороги, рядом со зданием, в котором располагались сельская администрация, религиозная школа (мадрасах)[30] и молитвенный дом, несколько молодых людей принялись измерять тонкие доски, которые они приготовили для гроба. Яакубу показалось, что доски слишком длинные, и Дауда, сына старосты деревни, отправили обратно в дом Хамзаха с бечёвкой для замеров. Тем временем явился Басир с горячим чаем и специальным холстом, который клали на дно гроба. Разговор, как это часто бывало в кофейнях, переключился на рассказывание историй о многочисленных выходках Разака, большинство из которых превратились в неотъемлемую часть деревенских сплетен. Амин сообщил самую недавнюю из них – речь шла о субсидиях, которые правительство выделяет на благоустройство домов и установку стационарных уличных туалетов[31]. Вместе с другими членами правящей партии – этой привилегии были удостоены только они – Разак стал обладателем фарфорового унитаза. Но, несмотря на недвусмысленные предупреждения о том, что продавать это добро нельзя, Разак обменял этот унитаз с доплатой на пластиковый унитаз Амина, а затем продал его Нору за 15 ринггитов. «Зачем Разаку вообще нужно строить туалет, если у него даже нет дома (Апа пасал бикин джамбан, румах пун так ада)?» – под всеобщий хохот задался вопросом Яакуб.

Затем Яакуб поинтересовался, не видел ли кто-нибудь ещё, как Разак поглощал закуску с карри на свадебном пиру дочери Рокиах двумя днями ранее (самого Яакуба на это мероприятие не приглашали). Шахнон сообщил, что не далее как вчера, когда Разак появился у кофейного ларька на городском рынке, он пригласил его выпить кофе, причём подразумевалось, что платить будет именно Шахнон. Потом, добавил он, Разак ушёл, не только выпив кофе, но и прихватив с собой три пирожных и пару сигарет. Другие участники разговора вспоминали – отчасти эти реплики были полезны для меня, – как Разак взял у Камила плату за кровлю из аттапа, но так и не выполнил заказ, а ещё Камил дал ему денег на покупку особых семян риса, которые, по словам Разака, он может достать у друга в соседней деревне. Когда через неделю Камил поинтересовался у Разака, как идут дела, тот заявил, что его друга с семенами не было дома. На следующей неделе Камил снова начал выяснять, что происходит, но Разак сообщил, что его друг уже продал семена, а деньги так и не вернул. Как утверждали собеседники, Разак неоднократно выпрашивал семена риса для посадки, либо дроблёный рис для своей семьи – и в каждом из этих случаев продавал подаренное, а не сажал или ел. Газали обвинял Разака в том, что тот присваивал листья росшей за его домом нипы для изготовления кровли, никогда не спрашивая разрешения, и клянчил рис в качестве религиозного дара (закята) ещё до того, как урожай был собран. «Моё терпение лопнуло», – добавил Газали, и многие закачали головами.

Когда зажиточные селяне сетуют на всё большую лень и «самодеятельность» тех, кого они нанимают для работы на полях – а такие жалобы звучат всё чаще, – случай Разака всегда оказывается под рукой. У них, конечно, найдутся и другие подобные примеры, но Разак, безусловно, самый расхожий. Односельчане утверждают, что он не раз брал аванс деньгами или рисом, а потом не выходил на работу. Что же касается его бедности, то по этому поводу они настроены скептически. В конечном итоге, у Разака имеется половина релонга земли (0,35 акра [0,14 гектара]), которую он сдаёт в аренду как собственник, а не возделывает этот участок сам[32]. Общий вердикт таков: Разак попросту не в состоянии зажить лучше (Як пандаи пусин)[33]. Когда глава подокруга (пенхулу) Абдул Маджид признавался мне, что бедняки больше не испытывают охоты работать и настаивают на нереальной зарплате, он приводил в пример именно Разака: «Он сам виноват в своих тяготах, сам это заслужил (Диа буат сисах[34].

После того как простой гроб был почти готов, Амин, лучший плотник в деревне, стал добавлять какие-то небольшие декоративные штрихи на его торцах. «Не нужно никаких украшений», – сказал Ариффин, и Амин ушёл. Когда они несли гроб к дому Хамзаха, где лежала Мазнах, кто-то из селян оценил работу Амина словом «убого» (лекех)[35].

Когда я возвращался к себе домой, мне повстречалась небольшая компания подруг жены Пака Хаджи Качура, которые обсуждали смерть ребёнка. Все они, кажется, были согласны с тем, что Разак и Азиза во многом были сами виноваты в случившемся. Ведь это они позавчера взяли свою больную дочь на пиршество к Рокиах, накормили её едой, которую ей не следовало есть, и не давали ей спать до самого утра. «Они совсем плохо едят, вот им и приходится таскаться по чужим пирам» (Maканан так джемух, кема тумпан кендури оран), – сказала жена Тока Касима. Я попросил, чтобы они подробно описали для меня скудный рацион семьи Разака. На завтрак, если в доме имелись хоть какие-то деньги, у них были кофе и, возможно, маниока или немного холодного риса, оставшегося со вчерашнего дня. А если денег не было – только вода. А воду, добавил кто-то из женщин, семья Разака пила из той же канавы, которая предназначалась для купания. Какая-нибудь каша появлялась на их столе редко, молоко – никогда, а сахар – в считанных случаях, лишь когда Азиза привозила его от своих родственников в Дулане. Для сравнения, староста деревни Хаджи Джаафар, обычно завтракавший в городской кофейне, ел там кашу или жареный плоский хлеб с сахаром либо карри, разнообразные пирожные и сладости из клейкого риса и пил кофе с подслащённым сгущённым молоком. Обед – основное время приёма пищи среди селян – у семьи Разака, как правило, состоял из риса, овощей, которые можно было бесплатно собрать в деревне[36], и, если позволяли средства, небольшого количества сушёной рыбы или самой дешёвой рыбы с рынка. Никто никогда не видел, чтобы Разак покупал овощи. Свежую рыбу, когда она была доступна его семье, обычно готовили на открытом огне, поскольку они редко могли позволить себе купить самое дешёвое растительное масло за 30 центов. Полуденная трапеза Хаджи Джаафара, напротив, была выражением и его богатства, и довольно шикарных вкусов: аппетитное карри из самой дорогой рыбы и рыночных овощей, а также, по меньшей мере два раза в неделю, мясо – позволить себе эту роскошь за деньги Разак не мог никогда.

Домашнее хозяйство Разака, как и его пищу, отличало не столько то, что в нём было, сколько тем, что в нём отсутствовало. У супругов не было москитной сетки – вот почему руки и ноги их детей часто были покрыты струпьями от старых укусов. Возможно, раз в год они покупали кусок самого дешёвого мыла. За столом им приходилось делить на всех три оловянные тарелки и две чашки. У них не было даже традиционных циновок для сна – вместо них они использовали старую, выброшенную кем-то пластиковую простыню, которую Разак нашёл на рынке. Что касается одежды, то Азиза не покупала саронг[37] со дня своей свадьбы, обходясь вместо этого изношенным куском ткани, который дала ей жена Басира. Одна пара брюк и единственная рубашка Разака были куплены три года назад, когда в ломбарде проходила распродажа ношеной одежды, которая не была выкуплена у ростовщиков. Как заметил Сик Путех, ответственность за эту плачевную ситуацию полностью лежала на Разаке: «У него есть земля, но он не хочет её возделывать… Он всегда ищет кратчайшие пути (Селалу чари джалан пендек)… Он сначала берёт деньги, а потом не хочет приходить молотить рис… Сейчас те, кому тяжело, умнеют; в наши дни стало больше мошенничества».

Звук мотоциклетных двигателей неподалёку сообщил, что тело уже подготовлено к погребению и похоронная процессия вот-вот начнётся. Когда хоронят взрослого человека, гроб обычно несут пару миль до мечети, а позади его сопровождают люди, идущие пешком или едущие на велосипедах и мотоциклах. Но поскольку Мазнах была слишком маленькой и лёгкой, Хамзах, её дядя, взял её тело, завёрнутое в новую батиковую ткань, перекинул его через плечо, как патронташ, и пристроился пассажиром позади Басира, ехавшего на своей «Хонде 70». Простой гроб везли на мотоцикле Амина – его держал поперёк сидения Гани Лебай Мат. Вся процессия, включая Разака и меня, включала одиннадцать человек, и это был первый на моей памяти случай, когда похоронный кортеж полностью состоял из мотоциклов. Жители деревни, а затем и китайские лавочники в Кепала-Батасе ненадолго останавливались, чтобы поглазеть на проезжающую мимо процессию.

Когда мы прибыли на кладбище, расположенное рядом с мечетью, её смотритель Ток Сиак и его помощник всё ещё копали могилу. Тело Мазнах, накрытое хлопчатобумажной простыней, осторожно извлекли из батиковой ткани и положили в гроб на бок таким образом, чтобы её лицо было обращено к Мекке. Чтобы тело не сдвинулось с места, к спине прижали большой ком глины, вынутый из могилы. Затем Ток Сиак стал вычерпывать воду из ямы старой жестянкой из-под печенья: место погребения находилось на земле, осушённой для выращивания риса, а в это время начинались сезонные дожди. Молитвенная церемония, которую возглавил Лебай Сабрани, заняла менее десяти минут. После того как она завершилась, большинство мужчин вошли в мечеть, чтобы помолиться за душу Мазнах. Когда они вышли, Басир вручил им конверты, в каждом из которых, согласно обычаю, находились деньги – один ринггит[38]. Шестеро молившихся мужчин вернули конверты. Жители деревни верили, что эти молитвы помогают облегчить бремя греха и ускорить путь души на небеса – чем больше людей участвуют в молитве, тем быстрее душа совершает этот путь. На обратном пути в деревню я спросил Амина, почему на похоронах было так мало людей. По его словам, поскольку Мазнах была совсем маленькая, на ней было немного грехов, и поэтому не так уж важно, чтобы за неё молилось много людей. Однако это был деликатный вопрос, ведь оба мы помнили, как месяцем ранее, когда хоронили внучку Ток Саха, людей на кладбище пришло в два-три раза больше.

В тот вечер в доме Хамзаха снова были устроены небольшие поминки[39]. На них пришло не более пятнадцати человек, под началом Хаджи Кадира были совершены короткие исламские молитвы и песнопения. На кофе, плоский хлеб с сахаром и крестьянские сигареты ушло меньше 12 ринггитов – эти расходы частично удалось покрыть «мгновенными» пожертвованиями монет. На Разака, как обычно, не обращали внимания – он был незаметен. Позже, когда мы с Яакубом возвращались домой по деревенской дороге, он спросил, не обратил ли я внимание на то, что закончился табак, поскольку Разак припрятал немного, чтобы потом выкурить его самому. «Мелочный человек», – резюмировал Яакуб.

Три или четыре дня спустя Разак рано утром объявился у ступеней моего дома, ожидая, когда я попрошу его подняться. Всякий раз он приходил ко мне достаточно рано, чтобы никого не было поблизости, а если кто-то действительно появлялся, он замолкал и при первой же возможности уходил. Несмотря на то, что сплетни о Разаке давно пробуждали моё любопытство, я уже стал избегать много говорить с ним на людях, чувствуя, что это может лишь раззадорить языки селян. Неужели он использует меня в своих интересах? Какие небылицы и клевету он собирался мне поведать? Неужели я и правда испытывал симпатию к этому ничтожеству?

Разак пришёл поблагодарить меня за значительное участие в расходах на похороны. В день смерти его дочери я незаметно передал пожертвование прямо ему в руки, зная, что, если бы я положил 20 ринггитов прямо на тарелку рядом с телом, меня бы обязательно отругали[40].

Вскоре мы перешли к теме, которую я недавно поднимал в беседах с жителями деревни – к тем гигантским изменениям, которые произошли в Седаке после того, как восемь лет назад там начали внедрять двойные урожаи. Разаку было ясно, что сейчас ситуация в целом хуже, чем до начала программы ирригации: «Раньше было легко найти работу, но теперь в деревне работы нет, а на плантации [каучука и масличных пальм] брать никого не хотят… Бедные беднеют, а богатые богатеют (Оран сусах, лаги сусах; оран кая, лаги кая[41]. По словам Разака, проблемы возникли в основном из-за комбайнов, которые теперь убирают и обмолачивают рис одним махом. Раньше его жена могла заработать более 200 ринггитов за сезон на уборке риса, а сам он – 150 ринггитов на обмолоте, но в последний сезон им удалось заработать только 150 ринггитов на двоих[42]. «Люди были недовольны, когда появились машины… Теперь нельзя даже подбирать остатки жнивья (Ла 'ни, каток пун так болех буат[43]. Вдобавок Разак был раздосадован тем, что из-за машин деньги исчезали из деревни и доставались каким-то другим людям. Деньги, которые могли получить селяне, занимавшиеся уборкой и обмолотом риса, а затем потратить их часть на местные пиры в Седаке, теперь уходили напрямую хозяевам этих дорогих машин. Как выразился Разак, «они забирают деньги, чтобы пировать самостоятельно (Бава батик кендури депа)».

Теперь селянам было не только всё труднее найти наёмную работу, но и почти невозможно найти землю, чтобы взять её в аренду. В прежние времена, утверждал Разак, землевладельцы сами хотели, чтобы крестьянин брал землю для обработки, и едва ли беспокоились об арендной плате. Сегодня же они обрабатывают всю землю сами либо сдают большие участки в долгосрочную аренду богатым китайским подрядчикам с техникой: «Они не дают [землю] своим людям… Они и пяти центов не дадут тем, кто нуждается (Лима дуит пун так баги сам оран сусах)».

А затем Разак вошёл во вкус и принялся за одну из своих любимых жалоб, которую высказывают и многие другие деревенские бедняки – на растущее высокомерие и скупость богачей. По мнению Разака, это отражается в том, как богачи относятся к благотворительности. То, что Разака должна беспокоить благотворительность, неудивительно – при его-то крошечном участке земли под выращивание риса, четырёх (а после недавних событий трёх) маленьких детях и тщедушной комплекции (а многие ещё и добавили бы – с его нежеланием трудиться). Официальный доход на грани уровня бедности для такой семьи, как у Разака, должен составлять 2 400 ринггитов[44]. Однако в предшествующем году их фактический доход без учёта поступлений от благотворительности составил менее 800 ринггитов – заведомо самый низкий показатель в его деревне. Вряд ли справедливо утверждать, что семья еле сводит концы с концами, ведь смерть Мазнах может выступать свидетельством того, что это не так. Но без небольшой благотворительной помощи, которую они получают, без постоянных поездок Азизы с детьми в деревню её родителей в Дулане, когда заканчивается еда, а возможно, и без выходок Разака, оскорбительных для всей деревни, сложно представить, как остальным их детям вообще удаётся выживать.

Когда другие винили в той ситуации, в которой оказался Разак, его собственные моральные недостатки, он отвечал им той же: «Среди малайцев много бесчестных людей[45]… Теперь малайцы, которые зарабатывают хотя бы три-четыре сотни ринггитов, стали высокомерными (сомбон)[46]… Они не помогают другим. В деревне они вам даже чашки кофе не нальют». Такое обвинение не совсем верно. Судя по тем подсчётам, которые я вёл на протяжении года, семья Разака получила в качестве подарков достаточно риса-сырца и дроблёного риса, чтобы этим можно было прокормиться в течение примерно трех месяцев. В конце Рамадана каждый мусульманин обязан выполнить фитру – религиозный дар в виде риса. Помимо обычных подарков мечети, имаму и деревенскому молитвенному дому, люди часто дарят по одному галлону [4,5 литра] риса своим бедным родственникам и соседям – в особенности тем, кто работал в сезон на крестьянина (farmer)[47], делающего такой подарок. Так вот, Разак получил в качестве фитры почти десять галлонов риса, хотя и не без неприятного осадка. Вместо того, чтобы смиренно ждать, пока его позовут за фитрой – именно так принято себя вести, – Разак ходил от дома к дому и просил отсыпать ему риса. Отказывались лишь немногие[48]: в конечном итоге, в главный мусульманский праздник возможность есть рис должна иметь каждая семья, а благотворитель рассматривает такие подарки как способ не бросать тень на собственное имущество. Правда, через месяц, во второй главный исламский праздник, Разак собрал меньше подарков[49]. Третьим поводом для таких религиозных подарков выступает время сбора урожая, когда всем мусульманам предписано отдавать закят – 10 % от урожая. Несмотря на то, что официальная ответственность за сбор этой десятины не так давно перешла к региональным властям, неформальные выплаты закята по традиционным схемам сохраняются. Этот дар, выступающий важным дополнением к доходам бедных безземельных семей, предоставляется рисом-сырцом (paddy), а не дроблёным рисом (rice). Используя свои привычные агрессивные методы, Разак получал мешок риса-сырца от жившего в городе Яне старшего брата, у которого он работал на молотьбе, и ещё четыре-пять галлонов от односельчан. Время от времени Разак также обращался к своим потенциальным заказчикам с просьбами подарить ему немного риса. Обычно он утверждал, что речь идёт об авансе за его услуги, используя выражения, маскирующие суть предлагаемой сделки, хотя налёт фикции тут был предельно тонким. Люди, которых донимает Разак, говорят, что он «просит милостыню» (минта седеках)[50].

Напористость приносит свои плоды: Разак получает гораздо больше продовольствия, чем многие другие бедняки в деревне, – больше, чем Мансур, Дуллах, Мат «Халус» (Тощий Мат), Пак Ях или Таиб. Для репутации Разака это оборачивается минимальными дополнительными издержками: его положение и так практически соответствует определению человека «на дне»[51]. С другой стороны, дела у Разака и близко не идут так же хорошо, как у его младшего брата Хамзаха, которого часто ставят в пример как достойного бедняка. Хамзах, как и его жена, имеет общепризнанную репутацию трудяги: он служит смотрителем мадрасах и неизменно приходит на помощь в приготовлении пищи во время праздников, помогает людям перемещать свои дома (усун румах)[52] и участвует в починке деревенской дороги. После сбора урожая в прошлом сезоне Хамзах получил от односельчан и родственников восемь мешков риса – отчасти в знак сочувствия к тому, что он проболел целый месяц и из-за этого не мог работать, как обычно. Басир называет его «первым по закяту» (джохан закат), противопоставляя то, что получает Хамзах, мизерным результатам более агрессивного подхода Разака: «Мы не хотим подавать милостыню Разаку – он лжец. Будем давать только честным беднякам наподобие Хамзаха (Kита тa' мау баги седеках сама Разак, диа бохон, мау баги саджа сама оран мискин ян бетул, мачхам Хамзах)». Фадзил, ещё один влиятельный житель деревни, высказывает похожее мнение: «Многие бедняки лгут, обманывают и ленятся… Они ищут тенистое дерево, чтобы под ним пристроиться… Они хотят слопать тех, у кого всё хорошо (Мау макан оран ван ада[53]. Однако, поразмыслив, Фадзил отмечает, что в этой ситуации может возникнуть замкнутый круг: «Если мы не подаём им милостыню, потому что они воруют, то, возможно, им придётся воровать и дальше». Среди всех селян, с которыми я беседовал, Фадзил наиболее близко подошёл к открытому признанию того, насколько важна благотворительность для социального контроля над деревенской беднотой.

На политическом фронте Разак поступил так, как должен действовать осмотрительный бедняк, стремящийся защитить свои интересы и интересы своей семьи. Четыре или пять лет назад он сделал взнос в один ринггит за возможность вступить в сельское отделение правящей партии, которая доминирует в политических вопросах и в распределении «хлебов и рыб» на деревенском уровне. По его словам, «если идти вместе со всеми, то можно многое получить. С меньшинством это будет сложно. Я думал своей головой. Я хочу быть на стороне большинства (Себелах оран рамаи, баньяк. Себелах сикит, лаги сусах. Кита пунья фикир отак, кита мау себелах оран баньяк[54]. Логика Разака, которую разделяют некоторые, хотя и далеко не все деревенские бедняки, принесла ожидаемые дивиденды. Когда в предшествующем году ирригационный сезон выращивания риса был сорван из-за засухи, правительство разработало программу помощи в трудоустройстве крестьян. При выборе работников для участия в этой программе большое значение имел политический фактор, и Разак оказался в выигрыше. Местное отделение Ассоциации земледельцев наняло его на срок 40 дней ухаживать за домашней птицей за 4,5 ринггита в день, а также ему заплатили 50 ринггитов за помощь в очистке от сорняков участка оросительного канала. Ни у кого из деревенских бедняков, оказавшихся по ту сторону политической линии фронта, дела не шли столь же хорошо. Дерево, при помощи которого был частично отремонтирован дом Разака, появилось благодаря политической влиятельности Басира. Дополнительные бесплатные дрова и тот самый унитаз, проданный Разаком, предоставлялись в рамках программы субсидирования, доступ к которой – по меньшей мере в Седаке – имели только последователи правящей партии. Можно сказать, что Разак знал, с какой стороны намазывать хлеб маслом – хотя эта идиома совершенно не соответствует малайскому рациону питания.

Поскольку Разак извлекал выгоды из местной системы патронажа и благотворительности – пусть эти услуги ему и оказывались с неохотой, – можно было бы ожидать, что он станет придерживаться благоприятного мнения о своём «социальном начальстве». Однако дело обстояло совсем не так. Помимо всего прочего, Разак ощущал, что именно эти люди говорят о нём за глаза: «Я не вхож в дома богатых людей, они не приглашают меня к себе. Они думают, что бедняки – это убогие [вульгарные] люди. Они думают, что мы собираемся просить милостыню. Они говорят, что мы ленивые, что мы не хотим работать; они наговаривают на нас»[55]. Но больше всего Разака оскорбляло то, что те же самые богатые люди не брезговали звать бедняков на помощь, когда в ней нуждались – а когда требовалось ответить взаимностью, этого не происходило: «Они обращаются к нам, когда нужно поймать их [убежавшего] буйвола или помочь перенести их дом, но не приглашают нас на свои пирушки».

От внимания Разака не ускользнуло и то, что и он сам, и многие другие ему подобные являются «людьми-невидимками»: «Богатые высокомерны. Мы здороваемся с ними, а они не здороваются в ответ. Они не разговаривают с нами – они даже не смотрят на нас! Если богатые услышат от нас такие слова, они придут в гнев»[56]. В некоторых отношениях Разак – персонаж особенный, но не уникальный. Вот для сравнения с его высказываниями такое четверостишие, сочинённое сельскими батраками из Андалусии:

Был богачом, но бедным стал —

И что им мир даёт, познал.

Теперь я вижу, что никто

Не смотрит бедняку в лицо[57].

Через неделю после похорон, вернувшись домой с рынка, я обнаружил на дорожке перед домом Хамзы внедорожник, на двери которого присутствовала эмблема министерства здравоохранения Малайзии. Вскоре из-за дома Хамзаха, где жил Разак, вышли две медсестры. По их утверждению, им было поручено проводить расследование каждого объявленного случая смерти маленького ребёнка и пытаться помогать семьям советами по питанию. Они оставили Разаку немного сухого молока, но, кажется, были глубоко обескуражены тем, что увидели и выяснили. «Что же можно поделать с такими людьми?» – задавались они риторическим вопросом, когда садились в машину, чтобы отправиться обратно в столицу.

Хаджи по прозвищу Метла

Прежде чем мы перейдём к рассмотрению значения такого персонажа как Разак, для понимания классовых отношений в Седаке стоило бы представить читателю его символического зеркального двой ника Хаджи по прозвищу Метла – столь же отверженную фигуру, но располагающуюся на противоположном конце социальной пирамиды. Всё, что будет рассказано о нём ниже, я узнал с чужих слов, поскольку этот человек умер лет за пять-шесть до моего приезда в деревню, – но историй о нём ходило много.

Вскоре после моего прибытия в Седаку её житель Лебай Хуссейн пригласил меня на торжество по случаю свадьбы его сына Тахи, который женился на женщине из деревни неподалёку от города Ян Кечил, расположенного в шести милях к югу. Чтобы разместить множество гостей, семья невесты обустроила возле своего дома крытый павильон, где сидели пришедшие на свадьбу мужчины. Основной темой их беседы были виды на предстоящий урожай основного сезона, а также говорили о том, что из-за засухи, погубившей урожай предыдущего ирригационного сезона, многие свадьбы были отложены до того момента, пока не появится возможность собрать урожай основного сезона.

Заметив вдали некий объект, напоминавший огромный новый склад, я поинтересовался у сидевшего рядом человека, что это такое. Тот сообщил мне, что это рисовая мельница, которую строят Хаджи Расид и его брат Хаджи Ани. При упоминании двух этих имён большинство других разговоров в павильоне прекратились – было ясно, что я каким-то образом затронул тему, вызывающую живой интерес. В течение примерно следующего часа мужчины рассказывали друг другу истории о двух братьях, а в особенности об их отце – Хаджи Аюбе. Вообще-то, как я быстро выяснил, имя Хаджи Аюба было беспроигрышной темой, на которую можно было перевести разговор в любой компании, – этого было достаточно, чтобы на вас хлынула небольшая лавина историй.

Тот факт, что Хаджи Аюб в своё время стал самым крупным владельцем земли под выращивание риса, который когда-либо появлялся в штате Кедах – а возможно, и во всей стране, – вызывает мало сомнений. К тому моменту, когда он умер, ему принадлежало более 600 релонгов (426 акров [172 гектара]) рисовых полей, а кроме того, у него были и другие владения – каучуковые плантации и фруктовые сады. Масштабы свершений Хаджи Аюба необходимо рассматривать в контексте общей ситуации в сельском хозяйстве: средний размер земельного надела составляет менее трех релонгов [0,86 гектара], а крестьянин, владеющий землёй площадью 20 релонгов [5,7 гектара], считается довольно богатым человеком. Парламент Кедаха, встревоженный поразительной скоростью, с которой рисовые угодья в этом штате переходили в руки Хаджи Аюба, в какой-то момент фактически запретил ему приобретать новые земли.

Однако истории, связанные с карьерой и деяниями этого рисового барона из Кедаха, касаются не столько его баснословных владений как таковых, сколько его образа жизни и тех способов, которыми он строил свою империю. Столь популярным персонажем разговоров Хаджи Аюб сделался благодаря своей вошедшей в легенду аскетичности. Судя по народной молве, с которой я познакомился в тот день, самый богатый землевладелец Кедаха по собственному желанию вёл образ жизни, который едва ли можно было отличить от образа жизни Разака. Хаджи Аюб точно так же жил в поломанном доме, который никогда не ремонтировался и не перестраивался[58]. Вместо того чтобы покупать фабричные сигареты, он до конца жизни продолжал сам сворачивать крестьянские самокрутки с самым дешёвым табаком и гильзами из листьев нипы, которые он срезал с собственных растений[59]. Подобно беднейшим из бедных, Хаджи Аюб покупал всего один саронг в год, а человек, проходивший мимо него, мог подумать, что это деревенский нищий. Рассказывают, что питался он только сушёной рыбой, за исключением праздничных дней – в этом Хаджи Аюб оставил позади даже самого Разака. Хотя он мог позволить себе роскошный автомобиль, а рядом с его домом проходила асфальтированная дорога, передвигался он пешком или на велосипеде. В этот момент своего рассказа Хаджи Кадир заставил всех присутствующих утихнуть, изображая, как Хаджи Аюб мотался туда-сюда на своём древнем велосипеде «Рейли», сопровождая эту пантомиму громкими скрипящими звуками, которые способны издавать только самые ржавые двухколёсные колымаги. Именно в таком виде рисовый барон Кедаха выдвигался собирать арендную плату с десятков арендаторов, которые ещё не принесли ему деньги добровольно. Дух самоотречения затронул все стороны его жизни, кроме одной: он мог позволить себе иметь трех жён[60].

Шутки по поводу прижимистых повадок Хаджи Аюба, разумеется, были связаны с тем, что они контрастировали с его баснословным богатством. Этот человек определённо стал легендой, поскольку представлял собой эталон богатого скряги – недосягаемый стандарт, в сравнении с которым можно было судить обо всех остальных богатых скупердяях. В этом отношении он был полной противоположностью Разака – но если молва о Разаке не выходила за пределы его деревни, то Хаджи Аюб задавал тон во всей округе, а то и во всём штате Кедах.

Когда рассказчики дошли до описания того, как Хаджи Аюб приобрёл все свои земли, разговор оставался столь же оживлённым, но уже не был таким благодушным. Вероятно, весь этот процесс лучше всего отражало прозвище, под которым этот человек был известен всем – Хаджи Метла (Broom). В данном случае крестьяне предпочли английское слово, поскольку, надо полагать, его звучание («брум») напоминает единое энергичное и размашистое движение. Хаджи Метла в буквальном смысле сметал все земли у себя на пути. О силе этого слова говорит и его добавочное значение, когда говорят, что кто-то «зачистил» покерный стол (то есть смёл с него все фишки в свою пользу) или «очистил поляну» от своих противников[61]. Этот образ приобретает ещё большую силу именно потому, что к нему присоединяется термин хаджи, демонстрирующий уважение к тем, кто совершил паломничество в Мекку. Таким образом, прозвище Хаджи Метла обеспечивало Хаджи Аюбу примерно ту же самую репутацию, что и прозвище Тун Разак для Разака.

Имя Хаджи Метлы вскоре прозвучало вновь, когда я расспрашивал нескольких селян, собравшихся под домом Пака Яха, о предоставлении денег взаймы и практиках кредитования, существовавших до того, как стали внедряться двой ные урожаи. Когда Нор разъяснял мне смысл печально известной системы кредитования пади кунча, он начал свой рассказ с таких слов: «Именно так поступил бы Хаджи Метла». Эта система подразумевала аванс наличными примерно за шесть месяцев до сбора урожая, который нужно было погасить установленным объёмом (кунча) риса-сырца во время сбора урожая – на практике это обычно означало, что эффективная годовая процентная ставка по такой ссуде составит около 150 %. В течение по меньшей мере полувека, вплоть до 1960 года, именно так выглядела стандартная форма сезонного кредита, который предоставляли лавочники, рисовые мельницы, ростовщики и отдельные богатые землевладельцы. Практически все, кто следил за рисовым хозяйством, называли эту систему как основным фактором непреодолимой бедности рисоводов, так и причиной невозможности расплатиться по долгам, из-за чего постоянно нарастала концентрация земельных наделов[62]. Кроме того, было очевидно, что в этих местах имя Хаджи Метлы и система пади кунча означали примерно одно и то же.

Если практика пади кунча находится в опасной близости от строго запрещённого в исламе взимания процентов, то Хаджи Метла, похоже, ещё и стал ростовщиком чистой воды. Тощий Мат рассказывал, что Хаджи Метла регулярно ссужал деньги – обычно по 100 ринггитов – на шесть месяцев, требуя вернуть 130 или 140 ринггитов. По словам Мата, «его сыновья Хаджи Расид и Хаджи Ани делают то же самое. Это грешно[63]. Они занимаются этим уже семь поколений. Их заботит только этот мир». Утверждалось, что отчасти эти заёмные средства сами представляли собой кредиты – иными словами, Хаджи Метла брал деньги у крупных китайских ростовщиков под 40 %, ссужал их крестьянам под 80 %, а разницу забирал себе. В глазах этих селян тот факт, что он работал в сговоре с китайскими кредиторами, находившимися в городе, был ещё худшим проступком, чем если бы он действовал самостоятельно. С другой стороны, то, что китайцы занимаются предоставлением денег под проценты, практически не вызывает нареканий – и это ожидаемо. В конце концов, для китайцев это обычная деловая практика, на которую в их религии нет никаких запретов. Но у малайца – представителя своей общины, своей религии, а в данном случае ещё и хаджи – занятие ростовщичеством наперекор его явному осуждению в Коране вызывает самое глубокое порицание[64].

Однако краеугольным камнем состояния Хаджи Метлы, тем способом, при помощи которого большинство земель попали ему в руки, была практика джуал джанджи (буквально: обещанная продажа)[65]. Нор, Пак Ях и Тощий Мат могут с лёгкостью назвать имена семей в окрестностях, чьи земли при помощи этой практики достались Хаджи Метле. Работала она следующим образом: Хаджи Метла давал человеку в долг значительную сумму, а взамен право собственности на всю или часть земли заёмщика переходило к нему. Письменный договор предусматривал, что если к определённой дате заёмщик отдаст исходную сумму (почти всегда меньшую, чем рыночная стоимость земли), то он сможет вернуть и свою землю[66]. Для заёмщика потеря земли – по меньшей мере в принципе – не была безвозвратной. Но на практике, конечно, займы часто не возвращались, и большинство крупных земельных наделов в Кедахе были приобретены именно по этой схеме. Хаджи Метла и ещё несколько человек, добавляет Нор, изобрели в описанной процедуре новый хитрый ход. За несколько дней до окончательной даты расчётов Хаджи Метла куда-то исчезал, чтобы крестьянин, которому посчастливилось скопить денег для выкупа земли, не смог его найти. А как только срок истекал, он сразу же обращался в суд с требованием передать ему землю неплательщика[67]. С помощью таких ухищрений Хаджи Метла превратил почти все свои займы типа джуал джанджи в сделки по продаже земли. Если вы получали заём от Хади Метлы, вы прощались со своей землёй – чтобы драматически подчеркнуть этот момент, Пак Ях заметил, что посетитель дома земельного магната мог застать его сидящим перед большим шкафом, который сверху донизу был заполнен земельными сертификатами.

Далее три рассказчика принялись за нечто вроде легкомысленного соревнования: кто из них поведает самые вопиющие истории о Хаджи Метле? Последним выступал Нор, описавший, как тот обращался с собственными сыновьями. По словам Нора, Хаджи Метла обычно приходил навестить своего сына Хаджи Ани с мешком, где находилась сотня плодов саподиллы (недорогой коричневатый плод того же вечнозелёного тропического растения, из которого делают натуральный каучук) – якобы в качестве подарка. Но перед уходом он просил Хаджи Ани дать ему взамен сотню утиных яиц. «Что из этого дороже?» – обратился ко мне Нор с риторическим вопросом. Это была не просто очередная история о делишках Хаджи Метлы. В данном случае он нарушил дух дара, чтобы получить барыш, фактически попросил дать ему что-то взамен, а главное – использовал собственную семью в корыстных целях. Итог подвёл Тощий Мат, назвав поведение Хаджи Метлы «политикой достижения успеха (политик хидуп[68].

Когда я заметил, что никогда не слышал о настолько «скупом» человеке, Пак Ях поправил: «Не скупой, а жадный» (Букан локек, халоба), тем самым подчеркнув, что Хаджи Метла не столько экономит то, что у него уже есть, сколько грабит других – он «бесстыжий». В некотором смысле это последнее обвинение совпадало с тем, что я слышал и в адрес Разака. Ведь именно стыд, забота о хорошем мнении соседей и друзей и держат поведение людей в рамках моральных границ, созданных общими ценностями. Человек, лишённый стыда, по определению способен на всё что угодно[69].

В конце концов Нор дал понять, что оскорбительно не богатство Хаджи Метлы само по себе, а то, как он его приобрёл и как им впоследствии распорядился: «Неважно, богат ли человек – если это хороший человек, селяне будут ему помогать. Если он устраивает пир, люди принесут ему в дар рис, даже если у него в амбаре уже есть сто мешков. Но если он не добросердечный человек, мы вообще не захотим ему помогать»[70]. Ни богатство Хаджи Метлы, ни бедность Разака не получили бы столь печальную известность, если бы не их бесстыдное поведение – это бесстыдство нарушало любые правила и фактически делало их изгоями: один становился символом жадных богачей, другой – символом цепких бедняков.

Правда, лишь в случае с Хаджи Метлой осуждение приобретает в чём-то мифическое и религиозное измерение. Мне не раз рассказывали, что, когда он заболел, его тело было настолько горячим, что его пришлось перенести в подвал, где было прохладнее. А ещё утверждалось, что в момент, когда его тело несли на кладбище, из свежевырытой могилы уже поднимался дым – а кое-кто говорил, что и огонь. Когда я однажды с нарочитой наивностью спросил у Газали, было ли это на самом деле, тот ответил: «Возможно. Но это могло быть и сказкой (донген[71]. Дело, конечно, не в том, насколько правдивы подобные рассказы, а в том, что жители деревни вызывали в своём воображении адское пламя, которое поджидало Хаджи Метлу, чтобы поглотить его ещё до того, как он окончательно отправится в мир иной.

Большинство представителей того класса богатых землевладельцев, среди которых Хаджи Метла был попросту наиболее откровенным, а следовательно, самым уместным примером, также имели в своём имени элемент «Хаджи». Иными словами, эти люди тоже исполнили пятый «столп» ислама, совершив паломничество в Мекку. Некоторые из них на деле совершили даже не одно паломничество. Эта модель связи между религиозным статусом и богатством землевладельцев явным образом возникла в конце XIX века, когда значительная часть рисовой равнины Кедаха была заселена мигрантами во главе с уважаемыми религиозными учителями. Пожалования земли, добровольные дары и исламская десятина позволили значительной части этого класса стать чем-то вроде мелкого земельного дворянства (gentry), а стратегические брачные союзы с чиновниками и низшей аристократией укрепляли их положение[72]. К 1916 году исполняющий обязанности британского советника жаловался на мошенничество со стороны крупных землевладельцев, которые подавали заявки на ряд относительно небольших земельных пожалований, используя подставные имена, чтобы избежать рисков открытого обращения в Государственный совет за предоставлением крупных участков[73]. Тем не менее, как демонстрирует история Хаджи Аюба, классовые барьеры остаются довольно проницаемыми, и многие богатые хаджи в этом регионе появились сравнительно недавно.

Тот факт, что большинство относительно крупных малайских землевладельцев, торговцев рисом, владельцев мельниц и сельскохозяйственной техники также обзавелись титулом хаджи[74], накопив достаточно средств для совершения паломничества в Мекку, придаёт ему весьма двусмысленный статус. С одной стороны, присутствует неподдельное почитание самого акта паломничества и той религиозной харизмы, которую паломники приобретают с его помощью. С другой стороны, не так уж и мало кто из этих паломников накопил необходимый для хаджа капитал лишь благодаря тому, что они десятилетиями использовали сомнительные методы ведения дел, такие как ростовщичество, изъятие земель, заложенных по схеме джуал джанджи, сдача земли в аренду по максимально высоким ставкам, скупость по отношению к родственникам и соседям, минимизация церемониальных обязательств, – у большей части местного сообщества всё это вызывает отвращение. Поэтому неудивительно, что селяне не станут безоговорочно почитать человека, вернувшегося из хаджа, чья поездка в Мекку была оплачена за счёт их земли, труда и арендной платы.

Возможно, именно поэтому слово «хаджи» в просторечии часто сочетается с далеко не благожелательными прилагательными. Например, формулировка хаджи санкут[75] буквально относится к человеку, который носит головной убор и одеяние, подобающее хаджи, не совершив паломничества. Однако этим же выражением за глаза называют тех, кто действительно побывал в хадже, но затем снова ведёт себя так, что его действия нарушают ожидания, которые сообщество возлагает на религиозного человека. Выражения хаджи мердук и хаджи карут[76] обозначают «ложных» или «фальшивых» хаджи, которые совершили путешествие в Мекку, но их поведение не имеет ничего общего со святостью. Поскольку одной из главных целей хаджа, с точки зрения селян, является очищение от греха и подготовка к суду Аллаха, упорство в греховном пути выступает особенно тяжким прегрешением – признаком вероломства. По словам Басира, «Бог не примет таких хаджи. Они просто зря потратили свои деньги. От этого не будет никакой выгоды. Это бесполезно». Грехи такого хаджи более тяжкие, чем у простых мусульман, добавляет Фадзил, давая следующее пояснение: «Он знает, что поступает неправильно, но всё равно так делает. Ложный хаджи – самый худший (Хаджи карут ян терук секали). Он направляется в Мекку, чтобы смыть свои грехи, но тут… Богу не нравятся такие вещи».

Однажды, когда мы сидели компанией из нескольких человек возле небольшой деревенской лавки, принадлежавшей Самату, я спросил Тока Касима, похож ли Хаджи Ани на своего отца. Мы только что поговорили об одном известном чиновнике, который был смещён в связи с подозрениями в коррупции, и Ток Касим решил провести параллель: «Хаджи, который мошенничает и ворует, напоминает чиновника, который делает то же самое. Наказание по исламу более суровое [чем в светском праве] (Хукуман мелаю лаги терук)[77]. Оно хуже, потому что богатым предписано помогать бедным. Те, кто этого не делает, не боятся Бога, они хотят лишь брать [а не отдавать]. Когда мусульманин так поступает, это самое худшее, что может быть».

Титул хаджи может часто употребляться в сочетании с другими прилагательными, большинство из которых имеют отношение к скупости. Это во многом напоминает известную историю о том, что у эскимосов есть огромное количество слов для описания разных видов снега, которые останутся незамеченными в других культурах. В малайском языке точно так же присутствует роскошное лингвистическое пиршество понятий для описания любых возможных масштабов и разновидностей скупости[78]. Почти все эти слова, которые мне время от времени доводилось слышать, употреблялись как меняющие значение существительного «хаджи». Наиболее ходовыми среди таких выражений являются хаджи кедекут и хаджи бахил, обозначающие прижимистого или скаредного хаджи. Одна малайская писательница вспоминала такую частушку, которой в детстве она вместе с друзьями дразнила одного скупого хаджи:

Скупой хаджипроснулся ночью

И деньги стал тайком считать.

Он в рис кладет одну лишь соль

И на полу спит без циновки[79].

Что же касается Хаджи Кадира – зажиточного землевладельца, в чьём доме я остановился, – то я лишь через некоторое время понял, что и он стал объектом подобных шуток, оказавшись в народной молве в той же самой категории. Однажды, когда я отправился в соседнюю деревню вместе с собравшейся на скорую руку футбольной командой Седаки[80], после матча кое-кто из тамошних жителей спросил, у кого я квартирую. Ответив, что мы остановились напротив дома «Пака» Хаджи Кадира, по недоуменным взглядам собеседников я понял, что они не опознают этого человека. Затем я попытался описать местонахождение дома, полагая, что он наверняка хорошо известен в этих краях. Путаница продолжалась до тех пор, пока один человек не сказал: «О, да это же, должно быть, Кадир Чети», – и тогда на лицах моих собеседников появились улыбки, признательные и несколько смущённые. Дело в том, что слово чети обозначает печально известную касту четтиаров из Южной Индии, которая с 1900 года до Второй мировой войны предоставляла значительную часть финансового капитала для сельскохозяйственного производства в Малайе и других территориях Юго-Восточной Азии. Поскольку эта каста всецело специализировалась на профессии, запрещённой Кораном, она превратилась в символ ростовщической эксплуатации и долгового рабства – и по-прежнему так воспринимается.

Хотя в Седаке Хаджи Кадир был единственным человеком, имевшим прозвище Пак Чети, в других деревнях в округе тоже были его обладатели – достаточно упомянуть лишь таких людей, как Хаджи Лах Чети и Пак Али Чети[81]. Как только выяснилось, что теперь я узнал прозвище моего домовладельца, лёд тронулся, и истории о нём посыпались одна за другой. Значительная часть из почти 20 релонгов рисовых полей, которыми Хаджи Кадир владел в окрестностях, была приобретена по схеме джуал джанджи: он давал деньги взаймы, а в назначенный срок не получал их обратно. Именно так потерял свои три релонга, доставшиеся Паку Хаджи Кадиру, отец Абу Хасана – именно поэтому он время от времени просил сдать этот участок ему в аренду, но безрезультатно. Селяне рассказывали, что Хаджи Кадир, как и Хаджи Метла, занимал деньги у одного богатого китайского лавочника в Кепала-Батасе, а затем ссужал их другим людям. Хамзах, его бедный сосед, жаловался, что Хаджи Кадир просит 20 центов за кокос со своего двора, а не просто дарит его, как делают другие. Была у Хамзаха и ещё одна жалоба. В прошлом сезоне он чаще батрачил на Хаджи Кадира, чем на кого-либо ещё из односельчан, и поэтому ожидал, что получит подарок в виде риса (закят) после сбора урожая. Однако он не получил абсолютно ничего, хотя гораздо более бедные фермеры, на которых он также работал, были весьма щедры.

Рацион питания Кадира Чети, как и у Хаджи Кедекута из приведённой выше частушки, в народе был предметом насмешек. Вместо того, чтобы покупать рыбу на рынке, он по собственной воле питался той же самой крошечной и костлявой рыбой с рисовых полей, которую беднейшие жители деревни ели из нужды. Даже его зять Пак Касим не был уверен, что Хаджи Кедекут изменился с тех пор, как совершил паломничество: «Даже китайцы в городе зовут его Чети. Он всегда сидит на одном и том же стуле. Как же он мог измениться?»

Несмотря на то, что в Седаке Хаджи Метла и Кадир Чети были основными персонажами разговоров о скупых хаджи, недостатка в историях о других хаджи из этих мест – как живых, так и уже мёртвых – не было. Хулительные рассказы об этих людях хлынули на меня таким потоком, что в конце концов я от них устал, хотя жители деревни предавались им неустанно. Среди хаджи, ставших героями этих историй, были такие, кто воровал буйволов, безбоязненно брал товар из лавок, не заплатив, собирал для себя урожай, добросовестно выращенный их арендаторами, сдавал всю свою землю в аренду китайцам, а не соплеменникам-малайцам, настаивал на том, чтобы арендаторы платили закят им (хотя обычно в случае благотворительности дело обстоит с точностью до наоборот) – и ещё был по меньшей мере один хаджи, о котором рассказывали, что он ударил ногой женщину, когда та молилась. Разумеется, было и много – возможно, даже большинство – порядочных, набожных и скромных хаджи, чьё паломничество и поведение делали большую честь исламу. Однако факт остаётся фактом: подавляющее большинство богатых землевладельцев, заслуживших враждебное отношение со стороны общества, также относились к этой категории. Был ли этот каскад сюжетов связан просто с неизбежным обилием исходного материала или же с его социальной ценностью в качестве назидательной истории для богачей – как уже состоявшихся, так и будущих, – утверждать невозможно. Подозреваю, что играли свою роль оба эти момента.

Впрочем, были очевидны две вещи. Во-первых, почти все считали, что бесстыдство и жадность – как среди богатых в целом, так и среди богатых хаджи в частности – сейчас проявляются хуже, чем в прошлом. С этим соглашались даже богатые хаджи, хотя они и снимали с себя обвинения. Вот слова Сукура, выражавшие мнение большинства: «В былые времена хаджи были настоящими, а сегодня это уже не так. Они просто носят свои одеяния. Они всего лишь побывали в Мекке [но не совершили настоящее паломничество]. После возвращения они должны вести себя как праведники, а на деле они даже проворачивают схемы пади-чунка. Им просто хочется больше денег. Никаких пределов тут нет»[82]. Во-вторых, очевидно, что после смерти таких хаджи их прегрешения навлекут на себя самые изощренные божьи кары. В чём именно будет заключаться наказание, можно только гадать, но вот слова Абдула Рахмана, представившего это допущение в конкретных подробностях: «Когда они попадут в ад, они будут плавать в крови».

Символический баланс власти

Ценность достаточно приукрашенных, изобилующих деталями и передаваемых из уст в уста рассказов о Разаке и Хаджи Метле гораздо больше, чем просто развлечение. В совокупности они превращаются в перестрелку из малокалиберного оружия, в небольшое боестолкновение в той холодной вой не символов, которая идёт в Седаке между богатыми и бедными. Боевые действия в этой вой не – как и в большинстве других – ведутся на неустойчивой местности, где присутствует множество нейтральных фигур, посторонних лиц и не особо желающих сражаться участников, которые симпатизируют и одной, и другой стороне. Эта вой на – по меньшей мере на данный момент – остаётся холодной как потому, что у многих из её потенциальных участников имеются важные общие интересы, которые могут оказаться под угрозой в случае тотальной конфронтации, так и потому, что одна из сторон – бедняки – не питает иллюзий относительно исхода прямого нападения на другую. Таким образом, «вести с войны» почти целиком состоят из слов, взаимных ложных выпадов, угроз, одной-двух потасовок – а главное, пропагандистских действий.

Истории, циркулирующие о Разаке и Хаджи Метле, возможно, понимаются именно в этом смысле – как пропаганда. Подобно эффективной пропаганде, они выражают – и воплощают собой – целостное высказывание о том, что именно происходит в этом небольшом местечке. Достаточно одного упоминания имени Разака богатыми жителями деревни, как в воображении появляется картина цепких и бесчестных бедняков, которые нарушают общепринятые стандарты подобающего для селян поведения. По мнению состоятельных жителей Седаки, Разак воплощает собой отрицательный образец, в направлении которого, увы, движутся бедняки в целом. А когда бедные селяне просто упоминают имя Хаджи Метлы, в воображении возникает картина жадных и прижимистых богачей, которые точно так же нарушают общепринятые стандарты деревенского поведения. По их мнению, Хаджи Метла – это отрицательный образец, к которому стремятся богатые в целом.

Значительную часть своей символической силы Хаджи Метла и Разак обретают благодаря тому, что это реальные люди, выступающие конкретными человеческими примерами поведения, которое они стали воплощать. За Разаком, ежедневно пополняющим собственную легенду новыми эпизодами, может наблюдать каждый житель деревни. В случае Хаджи Метлы этот опыт не настолько прямой, но лишь в небольшой степени. Его видели или встречали почти все, а истории о том, как он захватывал земли и занимался ростовщичеством, слышал из первых уст каждый взрослый. Учитывая наличие ощутимых почти на физическом уровне местных легенд, которые селяне могут проверить на собственном опыте, подобной пропаганде для изложения своей позиции не приходится полагаться на простую доверчивость. Другой вопрос, конечно, в том, как вы будете понимать эти живые легенды – в чём именно заключается их смысл. Тем не менее исходным материалом для них выступают социальные факты.

Между тем ценность Разака и Хаджи Метлы как социальных символов проистекает как из того, что они даны в ощущениях, так и из их экстравагантности. Именно эта экстравагантность не только обеспечивает историям об этих персонажах увлекательность[83], но и превращает их в эффективные средства пропаганды. В Седаке даже бедняки соглашаются с тем, что Разак из-за своих выходок выходит за рамки приличий. А что касается Хаджи Метлы, то даже Кадир Чети согласится, что он приобрёл своё состояние, нарушая повеления Аллаха и деревенского общества. И богатые, и бедные пользуются именно теми крайними примерами, которые лучше всего пойдут им на руку – примерами, которые придётся признать «другой стороне».

Истории, которые связаны с двумя этими людьми, также следует признать краеугольными камнями некоей выстраиваемой идеологической доктрины. В качестве идеологии эти сюжеты воплощают критику вещей в том виде, как они есть, равно как и представление о вещах в том виде, какими они должны быть. Они представляют собой попытку создания и поддержания определённого представления о том, каким должно быть достойное и приемлемое человеческое поведение. В качестве негативных примеров совершенно неприемлемого поведения истории о Разаке и Хаджи Метле достигают своей цели точно так же, как любая социально санкционированная оценка девиаций помогает установить, какое поведение является нормальным, корректным и предпочтительным. Таким образом, подобные истории можно рассматривать как своего рода социальный текст на тему человеческой порядочности. Они необходимы именно потому, что поддержание того или иного символического порядка всегда столь же проблематично, как и его изменение. Идеологическая работа по восстановлению (repair)[84] и обновлению никогда не завершается.

Имплицитная цель этих конкурирующих идеологий заключается не просто в убеждении, но и в контроле – точнее сказать, они стремятся контролировать путём убеждения. В той мере, в какой им удаётся сформировать поведение людей, они достигают и классовых целей. Если бы истории о Хаджи Метле вразумляли богатых, то они не стали бы ссужать деньги под высокий процент, не стали бы строить планы на чужие земли, были бы более щедрыми в религиозной благотворительности и пирах, нанимали бы больше арендаторов и работников. Для бедняков выгоды от такого расклада очевидны. С другой стороны, если бы они как следует обдумали бесславный пример Разака, то не стали бы назойливо домогаться от богачей подарков, не приходили бы на пиры без приглашения, были бы верными работниками и держали бы своё слово. Для богатых преимущества такого расклада столь же очевидны. В данном случае перед нами нечто вроде символического равновесия. Посыл для богачей звучит так: будете вести себя как Хаджи Метла – можете рассчитывать на то, что окажетесь людьми с такой же запятнанной репутацией, как и у него. А посыл для бедных таков: будете вести себя, как Разак – заслужите такое же презрение, как и он. И если бы желания становились делами, а идеология превращалась в практику, то Седака превратилась бы в маленькую утопию, населённую великодушными и проявляющими сострадание землевладельцами и честными и усердными арендаторами и работниками.

Увы, равновесие здесь лишь символическое. В конечном итоге, эти предостерегающие истории заклинают богатых и бедных отказаться от своих непосредственных материальных интересов ради защиты своей репутации. Но насколько важно иметь доброе имя? Или, наоборот, какова цена плохой репутации? К сожалению, ответ на эти вопросы во многом зависит от того, кем вы являетесь, поскольку цена плохой репутации является прямой производной от тех социальных и экономических санкций, которые могут быть применены для наказания её обладателя. С классовой точки зрения, необходимо задаться вопросом о том, насколько бедные зависят от хорошего мнения богатых и наоборот. В этом отношении репутационная политика является чем-то вроде односторонних отношений[85]. Выходит так, что богатые обладают социальной властью, позволяющей им навязывать своё представление о достойном поведении бедным, тогда как бедные редко в состоянии навязать своё видение богатым. Для бедняков доб рое имя представляет собой нечто вроде полиса социального страхования от тысяч случайностей жизни на земле. Оно складывается из почтительного поведения, прислуживания на пирах и помощи при перемещении домов, готовности работать без особых препирательств по поводу оплаты и молчаливой поддержки деревенских лидеров. Это приносит ощутимые выгоды в части трудоустройства, благотворительности, помощи в случае смерти или болезни, а также доступа к всевозможным субсидиям, которые должна распределять в деревне правящая партия. А выгоды нематериального характера заключается в том, что вам открыт доступ как к неформальным любезностям, так и к ритуалам деревенской жизни. Разак, лишившись своего доброго имени, тем самым приобрёл известную меру свободы нарушать этикет деревенской жизни[86]. Но за эту свободу он платит высокую цену как в труде, так и в плане общественного презрения. Единственная уступка Разака общепринятым формальностям состоит в том, что он расчётливо вступил в правящую партию. Хамзах, напротив, заработал себе доброе имя и сохранил его. Это стоит ему времени и труда, которые он посвящает разным деревенским начинаниям, приготовлению пищи на пирах и уходу за деревенским молитвенным домом (сурау) и помещением для собраний (балай). Как будет показано ниже, ему также стоит определённых неприятных усилий наигранное уважение к своим социальным благодетелям, которое он не всегда испытывает. Однако репутация Хамзаха приносит ему дивиденды в виде обеспеченности работой, подарков в виде закята, помощи, когда он болеет, а также публичного проявления уважения и внимания. Это существенные вознаграждения: их достаточно, чтобы гарантировать, что все бедняки в Седаке – за исключением трех или четырёх человек – решат во многих отношениях соответствовать стандарту достойного поведения, который определяется и навязывается деревенской элитой.

Люди наподобие Хаджи Метлы и Кадира Чети в этом мирке надёжно изолированы от последствий дурной репутации. От бедняков им нужно мало, или ничего не нужно вовсе. Ирония заключается в том, что их изоляция – земля, а также доходы и власть, которые она обеспечивает, – была приобретена лишь при помощи нарушения именно тех правил щедрости и внимания к другим[87], которые могли бы принести им доброе имя. Теперь же они практически не подвержены санкциям.

Впрочем, имеется одно исключение. Пусть богачи могут быть относительно невосприимчивыми к материальным санкциям, но они не могут избежать санкций символических – клеветы, сплетен, очернительства. Но даже на этой небольшой территории борьба идёт неравными силами. Ни в чём это не проявляется столь же очевидно, как в том обстоятельстве, что Разака унижают в лицо, тогда как Хаджи Метлу и Кадира Чети неизменно унижают за глаза. Иными словами, к Кадиру Чети в лицо всегда обращаются как «Пак Хаджи», и я бы удивился, если он вообще знал своё расхожее прозвище. Презрению, которое за ним закрепилось, вообще не требуется достигать его ушей и беспокоить его сон.

Общественное почтение, демонстрируемое по отношению к Хаджи Кадиру, по большей части, конечно же, является «ложным»[88]. Бедные селяне, да и не только они, предпочитают кривить душой, полностью осознавая, к каким негативным последствиям приведёт любой иной образ действий. Например, когда деревенский старик Исхак осмеливается пренебрежительно говорить со мной о Хаджи Метле, в конце он просит меня никому не говорить об этом ни слова в Яне или Менкуане, опасаясь возмездия. Здесь перед нами разница между поведением «на сцене» и «за кулисами»: поскольку почтительность, выражаемая в публичных, наполненных властными отношениями ситуациях, сводится на нет в сравнительной безопасности закулисной частной жизни, постольку можно однозначно говорить о ложном почтении.

Но даже ложное почтение выступает безошибочной демонстрацией социальной власти состоятельных людей. Немаловажный момент заключается в том, что сельская элита продолжает контролировать публичную сцену. Публичный символический порядок поддерживается благодаря внешнему почтению, которому никто не бросает открытый вызов. Таким образом, на этом во многом символическом уровне точно так же, как и в сфере материального обмена, социальный дисбаланс сил дозволяет публичные оскорбления Разака, но не допускает публичных оскорблений Хаджи Кадира или Хаджи Метлы.

Однако лица, облечённые властью в деревне, не обладают тотальным контролем над сценой. Их авторству может принадлежать основной сценарий пьесы, но в его пределах склонные к конфликтам или недовольные актёры находят достаточно пространства для манёвра, чтобы тонкими способами выразить своё пренебрежение к происходящему. Могут произноситься предусмотренные сценарием реплики, делаться соответствующие жесты, но очевидно, что многие актёры попросту отбывают номер и не вкладывают в исполнение своё сердце. Этот тип поведения можно проиллюстрировать банальным примером, знакомым любому автомобилисту или пешеходу. Представьте, что сигнал светофора меняется, когда идущий через перекрёсток пешеход пересёк его наполовину. Пока пешеходу не угрожает непосредственная опасность от встречного движения транспорта, существует вероятность, что за этим последует небольшая драматизация. Один или два шага он поднимает колени чуть выше, имитируя спешку и тем самым по умолчанию признавая приоритет на проезд автомобилиста. Но на самом деле почти во всех случаях – если моё впечатление корректно, – реальное продвижение пешехода через перекрёсток происходит не быстрее, чем если бы он просто двигался в своём исходном темпе. Тем самым возникает впечатление соблюдения правил, но отсутствует его суть. Однако при этом символический порядок – право автомобилиста на дорогу – не оспаривается напрямую – более того, он подтверждается видимостью поспешности[89]. Отсюда совсем немного до ситуации, когда символическое соблюдение правил максимизируется в точности для того, чтобы минимизировать их соблюдение на уровне актуального поведения.

Именно с помощью аналогичных форм минимального соблюдения правил бедные селяне способны незаметно дать понять, что их образ действий (performance) не является искренним. Они могут прийти на пир к богатому односельчанину, но пробыть там ровно столько времени, чтобы быстро поесть и уйти. Они соблюдают обычай принимать приглашение, но это соблюдение граничит с нарушением этикета. Кроме того, они могут принести подарок – деньги или какую-то вещь, – который меньше ожидаемого, но не настолько мал, чтобы его сочли прямым оскорблением хозяина. Они могут поприветствовать крупного землевладельца на сельской дороге, потому что так «положено», но приветствие будет кратким и не настолько тёплым, каким могло бы быть. Все эти и прочие формы неохотного соблюдения правил не доходят до открытого неповиновения и по меньшей мере соответствуют минимальным стандартам вежливости и почтения, которых в обычной ситуации могут потребовать богачи. Тем не менее они заодно сигнализируют о вторжении – пусть и незначительном – «внесценического» отношения в само действо, о вторжении, достаточном для того, чтобы донести его смысл до режиссёров, но не настолько отъявленном, чтобы возник риск конфронтации[90].

Та разновидность конфликта, которую мы рассматриваем, необычайно недраматична. На одном из уровней этот конфликт представляет собой спор за определение справедливости, борьбу за контроль над понятиями и символами, при помощи которых производится оценка текущего опыта. На другом уровне ведётся борьба за уместность того или иного определения справедливости применительно к конкретному случаю, конкретному набору фактов и конкретному поведению. Например, если допустить, что богатым положено быть щедрыми, то является ли отказ конкретного землевладельца сделать подарок нарушением этого принципа – или же это законный отпор человеку, который лишь прибедняется или же благодаря своим неподобающим манерам утратил право на благотворительность? Наконец, на третьем уровне это, конечно же, борьба за землю, труд, доходы и власть в условиях масштабных перемен, вызванных сельскохозяйственной революцией.

Ресурсы, которые привносятся в это соревнование разными его участниками, едва ли выдерживают сравнение. У местной элиты почти всегда имеется собственный способ контролировать экономическую жизнь деревни. Учитывая власть элиты над ресурсами, она заодно может в значительной степени контролировать публичную ритуальную жизнь, то есть поведение большинства бедных представителей общины «на сцене». Контроль элиты ослабевает лишь «за кулисами», где сплетни, байки, клевета и анонимный саботаж высмеивают и отрицают публичный ритуальный порядок. Если вернуться к приведённой выше военной метафоре, то лишь здесь местность относительно благоприятна для непритязательного арсенала обездоленных.

Можно легко задаться вопросом: почему именно здесь, в какой-то деревне, не имеющей особого значения, мы рассматриваем борьбу горстки людей, потерпевших поражение в истории? Последняя формулировка в самом деле вызывает мало сомнений. Бедняки Седаки почти наверняка являются представителями «того класса, по которому прошёлся локомотив исторического прогресса», как выразился Баррингтон Мур[91]. При этом против них выстроились большие батальоны государства, капиталистических отношений в сельском хозяйстве и самой демографии. Оснований для уверенности в том, что они смогут существенно улучшить свои материальные перспективы в деревне, мало, зато есть все основания рассчитывать на то, что эти люди – по меньшей мере в краткосрочной перспективе – окажутся проигравшими, как и миллионы крестьян до них.

Обоснование подобного предприятия должно заключаться именно в его банальности – в том, что указанные обстоятельства выступают нормальным контекстом, в котором исторически происходил классовый конфликт. Внимательно исследовав эти обстоятельства, возможно утверждать нечто значимое о нормальном классовом сознании, о повседневном сопротивлении, о непримечательных классовых отношениях в ситуациях, когда, как это чаще всего бывает, ни открытое коллективное неповиновение, ни восстание не являются вероятными или возможными.

Загрузка...