Глава 3

Аполлинария Модестовна происходила из семьи некогда очень влиятельной: ее потерявшийся в глубине веков прародитель титуловался то ли черноморским губернатором, то ли черногорским князем-перебежчиком. Вроде даже фамилия их рода в начале девятнадцатого века писалась по-русски – Черноморские. Хотя не исключено, что и Черногорские. Маленькой Полли очень нравилось думать про турецкие или кавказские корни, про невест, украденных отчаянными предками из султанского гарема. Или из горной сакли, как у Лермонтова. В более поздние времена в Российской империи прижилась мода перекраивать все по германским лекалам, так что в метрике Аполлинарии Модестовны уже стояла совсем другая фамилия – Рауль-Шварцмеер. Усыновленный то ли после Синопского сражения, то ли после битвы в Граховаце Рауль давал шанс на романтических кабальеро или сеньоров, однако в действительности дед заработал его сомнительными матримониальными подвигами, никак не батальными.

Детство Полли прошло в живописной шкатулке небольшого имения под Нижним. Летом она становилась изумрудной, осенью – золотой, а зимой – жемчужной вперемешку с бриллиантами. Обитая темно-зеленым бархатом крышка не умела закрываться, ее подпирали могучие стволы вековых дубов.

Веснами происходили чудеса: шкатулка превращалась в корабль, распускала черепичные паруса над просторной деревянной палубой и отправлялась в плавание по белопенным волнам цветущих яблонь – кружевных, воздушных, ароматных. Так вплавь и добиралась до лета, а оно распахивало объятия гиацинтами и пионами, наполняло шкатулочку рубинами малины, янтарем груш и сапфиром слив. За имением шумела небольшая, но тучная рощица, обрывавшаяся высоким берегом. Река не подпускала к себе людей, только ласточек, что нарыли в глиняной стене гнезд, сделав ее зашифрованным посланием другому берегу.

Маленькая Полли любила читать и музицировать, писать красками и придумывать сказки для своих кукол. Ее гувернантка мадемуазель Надин часто страдала мигренями и просила девочку прогуляться с ней к обрыву и обратно, такие вояжи помогали на время прогнать немочь. Они бродили по старательно натоптанной тропе, слушали птиц, придумывали названия приметным пням, лужайкам, камням или просто молчали. Потом шли над рекой, подобрав юбки, но здесь уже не получалось беседовать, разве что с рыкливыми волнами. В приветливую погоду в рощицу стекалась публика со всей округи, по большей части мечтательные барышни и такие же гувернантки с детьми. В соседнем поместье обитало графское семейство с дочерью Веселиной, плаксивой белесой мадемуазель с фарфоровыми щечками. Несмотря на многообещающее имя, с ней не получалось весело играть, но мадемуазель Надин все же поощряла совместное времяпровождение. Полли завела себе подружек поинтереснее – Арину и Марину, дочек местного учителя Олега Терентьича, с ними время бежало вприпрыжку, только башмаки и юбочки часто оказывались испачканными, на что гувернантка неизменно морщилась и зудела недовольным шмелем.

В тот год Аполлинарии исполнилось одиннадцать, она вытянулась, сильно похудела, больше походила не на маленькую очаровательную пироженку, а на неуклюжую метлу. Как назло, именно тем летом ей в руки попалась стопка бульварных романов, от которых пребывало не ума, а слезливой мечтательности и желания влюбляться. Теперь она брела рядом с Надин молча, думая о своем. Результатом становились спотыкания, ушибы и примитивные вирши в криво разлинованном альбомчике. В облюбованной рощице совершали променад не одни лишь романтичные худосочные дворяночки, но порой и обычный сельский скот – козы, овцы, коровы, лошади. Им вообще-то полагалось пастись на заливном лугу, однако не только представители рода человеческого страдали любопытством.

То утро умылось тщательней обычного. Листья блестели после ночного дождя, река пенилась и обещала чайкам сытный обед. Мох расшалился, вылез из-под деревьев, подмигивал изумрудным глазом, а над ним покачивались спелые махусенькие землянички. Полли нагнулась, сорвала ягоду, потянулась за второй.

– Му-у! – раздалось из-за куста.

Она поднялась на цыпочки и увидела толстую буренку с обломанным рогом. Ничего примечательного. Девочка опять пустилась на поиски лакомства, но кто-то довольно громко позвал ее по имени:

– Полли, Полли! Извольте спрятаться.

Зачем? Мадемуазель Надин тоже заозиралась, захлопала глазами и бесполезным зонтиком.

– Му-у-у! – тревожнее и требовательнее замычали кусты. Вероятно, там не одна корова, а мать с телятей. Да какая разница?

– Полли-и-и! – Аполлинария узнала Веселину, но путь к ее голосу преграждала могучая растительность.

– Что стряслось? – пискнула она, но в этот миг снова замычала корова, поэтому не имелось шансов быть услышанной.

– Извольте отойти, и поскорее! Спрячьтесь на дереве! – надрывалась где-то неподалеку Веселина.

Аполлинария озадачилась: стоило ли прятаться или лучше сначала разобраться, в чем дело? На всякий случай она бросила свое вкусное занятие и начала медленно огибать кусты.

– Полли-и-и! Полли-и-и! – Веселина гневалась не на шутку.

– Му-у-у! – В коровьем мычании тоже слышалась тревога.

Очевидно, лучше все же спрятаться… Но куда? Засесть в кустарнике? Да ведь оттуда ничего не разглядеть! А вдруг Веселина удумала розыгрыш? Сейчас уйдет, чтобы Полли ее ждала, потом искала, – в общем, скукота… Или нет? Вдруг в их пасторальную рощицу пожаловал страшный зверь, волк или медведь? Правда, их давно уже не встречали вблизи жилищ, но в самом-то деле они не вымерли, продолжали существовать в лесах подремучей и побезлюдней, нападали на отбившийся скот и даже на путников. Правда, папенька говорил, что только зимой, а нынче лето, когда пищи зверью вдоволь.

Мадемуазель Надин застыла озадаченной лесной нимфой:

– Полли! Бегите скорее!

Полноте! Теперь ей предлагалось бежать. Так недолго и с ума свести! Аполлинария обогнула заросли, запыхалась и выскочила на лужайку, забыв одернуть юбочку и поправить локоны.

– Полли-и-и! – встретил ее оглушительный крик, улетавший в глухие кроны уже визгом.

На тропке обнаружились две коровы и бычок. Перед ними стоял мальчик в голубых панталонах и рубашечке, белокудрый, как Купидон на картинках, с удивленно раскрытым ртом и бесполезной палкой в руках. Самая старшая корова смотрела на него, плотоядно наклонив голову и недовольно поводя красноватым глазом. Молоденький бычок без особого интереса щипал траву. Мальчик был явно напуган, но не отступал, а размахивал своей палкой, пробуя отогнать рогатую троицу. Мадемуазель Надин тоже озадачилась поведением маленького тореадора, ее зонтик недоуменно раскрылся и снова закрылся. Веселина не показывалась, но ее голос метался по роще испуганным тетеревом. Аполлинария сочла за лучшее наперво прекратить эту сцену и затем уж хорошенько во всем разобраться. Она подошла к мальчику, взяла его за руку и повела назад, туда, где осталась недоеденная земляника.

– Довольно, сударь, не стоит злить коров, они могут после перестать доиться.

– К… как? – Мальчик поминутно оглядывался, словно боясь пропустить атаку со спины; она его удерживала, вела как маленького к спешившей навстречу гувернантке.

– Не знаю, мне наша горничная рассказывала.

– А вы кто?

– Я Аполлинария Рауль-Шварцмеер, это мадемуазель Надин. Наше имение сразу за поворотом.

– А я Ипполит Осинский. Но… вы такая смелая. Это же бык!

– Не бык, а молодой бычок-двухлетка. Он еще мал, к тому же с мамой. А вы… вы его испугались?

– Я не испугался, а приготовился обороняться. – Он надулся, но стыдливый румянец покрыл щеки, такие же фарфоровые, как у Веселины.

Ипполит оказался кузеном плаксивой и неумной графской наследницы. Аполлинария так толком и не уразумела, зачем Веселина разыграла спектакль, но искренне сочувствовала Ипполиту. Так они и подружились. В отличие от своей высокомерной кузины он яростно интересовался природой, выспрашивал у мадемуазель Надин названия цветов и растений, подружился со скотиной сначала в графском подворье, а потом и у Шварцмееров. Но больше всего его занимали предания, сказки, суеверия и древние языческие божества. Маленький барон не брезговал компанией деревенских старух и уж тем более задушевных Арины и Марины. Веселина скучала в одиночестве, а ее кузен с утра до вечера пропадал в драгоценной шкатулочке Шварцмееров. Они обращались друг к другу «Полли» и смеялись над этим. Арина с Мариной водили их к себе домой, и сельский учитель Олег Терентьич подробно и красочно расписывал историю этих мест с их кровожадными булгарскими ритуалами. Еще он много знал про бесермян с захороненными в бигер-шаях[14] помощниками-духами, пахотные обряды – Гырыны-потон[15], когда яйца разбивались в борозду и поливались пивом, Ага-парем[16], где кушанья и пиво лились уже не в землю, а в жертвенный костер, и многие прочие. Зарытые на краю пашни гусиные черепа и перья настораживали детей: а вдруг кто нечаянно откопает? Больше всего пугало и очаровывало божество Паксязыр-ава[17], которому отдавали целого быка.

– Вот бы повстречаться с этой Паксязыр-авой. – Ипполит говорил вбок, будто про себя, но Аполлинария прекрасно знала, что он ждал от нее ответа.

– Вы думаете, что оно… они еще не вымерли?

– Кто? Боги? Нет, конечно. Они же бессмертные. По-моему, они так же сидят в камнях, реках и лесах, сторожат свои сокровища.

– А по-моему, христианину не пристали подобные речи. – Она смеялась и он тоже.

Юный Осинский прежде не покидал Москвы, ну, может статься, только в самые ранние беспамятные лета, поэтому влюблялся во все подряд: в березы, в ласточкины гнезда, в кур и гусей. Влюбился он и в Аполлинарию. Там же, на берегу мудрой реки, состоялись их короткое объяснение и жаркая клятва навсегда соединить свои судьбы. Звучало это, разумеется, не всерьез и кишело сослагательными наклонениями, но тем не менее поселило в душе мадемуазель Рауль-Шварцмеер уютное тепло, как будто ее и вправду засватал горячо любимый жених, ее суженый. Она ничего не говорила ни маменьке, ни мадемуазель Надин, но те и так все видели по ярко горевшим глазам, по похорошевшему личику, по долгому задумчивому одиночеству с книжкой на коленях, когда она не читала, а мечтала, улыбаясь сочиненному будущему. Очевидно, оно выглядело привлекательнее, чем в романах.

В следующем году Шварцмееры поехали погостить к родне на берег Черного моря, а Осинские – за границу. Еще через год встреча почему-то тоже не состоялась. Молодые люди увиделись снова, когда обоим исполнилось по пятнадцать. Аполлинария стала привлекательной, томной и тонкой барышней с длинными ресницами, обязательным романом в руках и постаревшей мадемуазель Надин, которую у maman не поднималась рука отослать обратно в Бретань. Ипполит потемнел волосами, отчего лицо смотрелось бледным, без поцелуев детского румянца. Он принес ей цветы и склонился к руке, она покраснела и не знала, что сказать в ответ на его робкий комплимент. Про глупое объяснение на волжском берегу он забыл, оно уплыло и теперь носилось по океанским просторам, распугивая косаток. Они снова стояли на высоком берегу и любовались волнами.

– Как вы думаете, у воды есть память? – спросил Ипполит.

– Память? Наверное, да. Но в любом случае эти волны не помнят нас маленькими, те уже убежали в море, а эти совсем новые, они помнят только горы и степи, по которым текли ручьями.

– А может быть, память воды все-таки пошире? И речь не о нас, вернее, не только о нас, а о давно сгинувших путешественниках, о пустынях и верблюдах, об океане и саваннах?

– Ну разве что так… – Ее больше волновали они вдвоем, чем верблюды и саванны, но сказать об этом не удавалось.

– А я мечтаю увидеть столько же, сколько эти волны, поехать на Восток, на край света.

– Весьма похвальные мечты. – Аполлинария надула губки.

– Я вас чем-то огорчил?

– Да нет же! Просто зябко.

Детская дружба – плохой фундамент для взрослой. Она дала трещину, из которой во все стороны чертополохами полезла неудержимая юношеская влюбленность. Аполлинария мечтала о красивой любви, признаниях, вечерах у камина с книгами и письмами, долгих прогулках по цветущим полям и нарядном чайном сервизе на обеденном столе. Ее чаяния выходили совсем мещанскими по сравнению с его.

В то лето никто не признался, что между ними незримо витало нечто больше простой привязанности. Ипполит возвратился в Москву, Аполлинария долго стояла на берегу притихшей к осени реки и думала, есть ли память у воды. Если так, то каждая волна помнила чью-то судьбу, несла чьи-то молитвы с палубы давно затонувшего фрегата. Значит, какая-то из них видела занесенные песком обломки древних кораблей, полные сокровищ, тайн и обглоданных рыбами скелетов. А другая стала свидетелем романтического объяснения под старым парусом, окрашенным закатом в огненный цвет. А третья сохранила длинный перечень товаров, которыми исповедовался перед морем тучный купец. А четвертая – изголодавшихся пиратов, тихо угасавших на проломленной палубе. Пятая – неунывающих исследователей затерянных островов. А какие-то волны запомнят и грустную Полли в шляпке набекрень, потом расскажут о ней своим товаркам где-то за горизонтом и вместе посмеются над такой смешной, суетливой и скоротечной человеческой жизнью.

Следующей весной Рауль-Шварцмееры отправились в Санкт-Петербург, а оттуда в Европу. Где-то между Люцерном и Лозанной Аполлинария познакомилась с приличным, хоть и небогатым Викентием Папочкиным – студентом, сыном профессора Казанского университета. Его привлекли в ней начитанность и обольстительно тонкий стан. Господин студиозус стал захаживать на вечерние чаепития и регулярно вызывался сопровождать их с матушкой по лавкам и колодцам с целебной водой. Мадам Рауль-Шварцмеер находила воздыхателя дочери скучноватым, слишком увлеченным учебой, ей самой в прежние годы нравились молодые люди поярче и погромче, любители острого словца и бренчания шпор. Однако барышнин возраст уже подходил к тому самому, когда не следовало отворачиваться от женихов. Сама же Полли не могла ответить, пригож ли Викентий, умен ли он, сумеет ли она заботиться о нем и рожать ему детишек. Он неизменно проигрывал в сравнении с Ипполитом, а меньшего она не хотела.

На Рождество одна тысяча восемьсот девяносто восьмого года Викентий уехал в Россию и целых полгода не возвращался, супруги Рауль-Шварцмеер решили про себя, что обознались. Финансовые дела семейства не благоухали тропическими орхидеями, отец отправился в Европу в надежде получить место при каком-нибудь посольстве, но пока ничего завлекательного не подворачивалось, поэтому они просто проедали состояние. Их старший сын женился по любви, что означало без достойного приданого. Он жил отдельно и тоже не имел доходного места. По этой причине в женихи Аполлинарии требовался жирный калач или даже политый праздничной глазурью кулич.

Осенью пришлось возвращаться домой, Полли уже отпраздновала восемнадцатилетие. Маман настороженно цеплялась взглядом за каждый титулованный фрак, сама же мадемуазель по-прежнему вздыхала по барону Осинскому.

Любимая шкатулка встретила ее обветшалой и запущенной, ежевика распоясалась и прогнала со своих угодий болезненные пионы, яблоня поженилась с диким виноградом, и теперь у них бушевала одна непричесанная крона на двоих. Дни без гувернантки Надин, отвалившейся наконец от семейства, тянулись долго и скучно, местная публика разъехалась, Веселина вступила в брак по расчету, то есть со старым плешивым промышленником, зато при деньгах. Привычные и любимые с детства места теперь стали для Полли сродни чердаку с игрушками, где взрослому хотелось и повспоминать, и помечтать, и всплакнуть, но не оставаться навсегда.

К следующему Рождеству к ним в имение нежданно нагрянул Викентий Папочкин. Он схоронил отца и теперь намеревался стартовать в том же Казанском университете с ученой карьерой. Господин Папочкин немножко повзрослел или просто отпустил бородку, разговаривал размеренно, видимо, привыкал менторствовать.

После долгого чаевничания, от которого даже заломило спину, мсье Папочкин соизволил отвести мадемуазель Полли в угол гостиной и полюбопытствовать ее успехами в стихосложении. Она протянула свой выбеленный альбомчик, куда попадали далеко не все экзерсисы, а только самые успешные, гладко причесанные и сверенные с общепринятым камертоном. Он полистал, приподнял тонкую бровь, повел ноздрями, как застоявшийся конь, и вскользь похвалил, мол, недурно. Аполлинария обиделась.

– Но говорить я с вами намерен об ином. – Викентий принял академическую позу, как будто поверял ученому сообществу грандиозное открытие. – Мне угодно обзавестись семьей, батюшки больше нет, пора осесть и остепениться. Как вы лицезреете вероятность заполучить мою руку? Примете ли?

– Я?! – От неожиданности Аполлинария осипла. – Позвольте! Мне надобно время обдумать.

– Понимаю вас. – Папочкин кивнул. Даже если он огорчился, то не подал виду. – Юным барышням, да и вообще всем человекам надлежит прежде хорошенько обдумывать и взвешивать свои решения. Я буду ждать. Вы должны знать одно: я ваш преданный слуга на веки вечные и, кроме вас, иной спутницы рядом не представляю и не желаю даже помыслить.

Такие сухие и протокольные слова не смогли разжечь притушенный уголек в сердце Полли. Если год назад она и задумывалась о достоинствах господина Папочкина, то нынче – увы! – он безнадежно потускнел и вовсе исчез из ее помыслов. Она все честно рассказала матери, та осудила наметившийся отказ. Годы подпирали, в соседних поместьях поспевали новые невесты. Засидеться старой девой – что могло быть хуже? Аполлинария всю ночь ворочалась, задавая себе те же вопросы. Что хуже: мыкать скуку с нелюбимым или вековать в стародевстве? Утром она решила дать свое согласие. Пусть сватается, и с концом. А к обеду уже передумала: нет, она не выдержит, она не Веселина, что могла из расчета ублажать плешивого старикана. К вечеру стало совсем невмоготу и полились стихи, правда не вышколенные, а из самых потаенных глубин души, бурливые, часто без рифмы, такие, что не показывают всяким Папочкиным, а только читают про себя. Исписав десять листов лирических бессонных откровений, Аполлинария перешла к прозе, вернее, к эпистолярному жанру. Она надумала пройти несчастливым путем Татьяны Лариной и отправить письмо Ипполиту.

«Я беспрестанно опасаюсь выглядеть смешной и глупой, но мне не у кого спросить совета, потому и обращаюсь к вам, памятуя о нашей светлой и бескорыстной детской дружбе. Господин Папочкин соизволил сделать мне предложение, он весьма целеустремленный и неглупый человек, любая из благородных девиц почтет за счастье назваться его спутницей, но только не я».

Дальше следовало длинное и подробное описание Викентия, начиная от бородки и заканчивая научными потугами, анекдотами, которые он рассказывал, музыкой, что он любил, местами, где, по его рассказам, он бывал счастлив. Потом, уже на третьей странице, повествование возвращалось снова к ней самой и эмоциональность набирала обороты.

«Мне тускло с ним, душно, я не смею смеяться или плакать, я невольно озираюсь, не протыкает ли он меня взглядом сзади и не оторвалась ли у меня ненароком пуговица. Мне страшно, что, оказавшись за ним, я попросту занемогу и зачахну, как цветник без ухода. Но и оставаться долее с маменькой и папенькой невозможно, у них недостает средств на мое образование, как мечталось бы, и на мои развлечения, чтобы подыскивать женихов полюбезнее сердцу.

Я прекрасно осведомлена, что письмо мое окрашено в скандальные цвета и вызовет вашу насмешку, как слабое подражание Татьяне в ее признании Онегину, но теперь мне уже все равно. После того детского обещания в нашей рощице, на берегу нашей реки, над волнами, которые помнят все, я так и не переставала о вас думать. Теперь я не ищу вашей руки или нового обещания. Просто, зная меня так хорошо с самых искренних лет, кому как не вам решать, что станет для меня счастьем или непосильным испытанием? Как велите, так и поступит несчастная, но преданная вам всей душой». И подпись.

Назавтра снова явился Викентий за ответом, но Полли сказалась нездоровой, а маменька изо всех сил потчевала его копченым окороком и зазывала на зимнюю охоту, приукрашивая ее литературщиной: «Чтобы кони летели по снегу, высекая алмазы из-под копыт». Папочкин не прельстился и отбыл в Казань, обещая явиться через месяц.

Спустя две недели приехал Ипполит, остановился, как всегда, в соседнем имении у дядюшки-графа и, не распаковывая багажа, ринулся сквозь рощу и пургу к Шварцмеерам. Он возник на пороге как мрачный демон из ночи: шляпа в руке, кудри запорошены снегом, в глазах всполохи, на устах кровь.

– Что с вами? – всплеснула руками мадам Шварцмеер.

– Споткнулся… упал… рассек губу… А, чепуха!

– Проходите скорее да снимите пальто. И сюртук, он тоже измок.

Аполлинария металась по своим покоям истекающим агонией подранком. Он приехал к ней! Не может быть! Что же теперь будет? Как себя вести после того письма? Неужели он здесь, только чтобы произнести роковое «учитесь властвовать собою, не каждый вас, как я, поймет, к беде неопытность ведет»? Лучше упасть замертво, чем такие муки! Но Осинский явился вовсе не за этим. Он не стал читать ее сумбурных стихов, а заявил, едва они остались вдвоем, что мужчина не имеет права на детские обещания. Раз он сказал, что женится на ней, так тому и быть.

К лету одна тысяча восемьсот девяносто девятого она стала госпожой баронессой Осинской, как тогда казалось, самой счастливой молодой дамой во всей огромной империи… А спустя восемнадцать лет, в сентябре одна тысяча девятьсот семнадцатого, она считала себя самой несчастной старой гусыней.

* * *

Аполлинария Модестовна провожала сумбурное лето, лежа в своей постели. Заботливая Олимпиада приносила притирки и микстуры, варила жидкие каши и готовила травяной настой, как велел доктор. Барыне категорически воспрещалось умирать – нынче не те времена. Сама баронесса тоже так думала, поэтому упрямо вставала каждый день на костыли, брела до двери, возвращалась к окну, не обращая внимания на бегавшие по спине ледяные лапки недужного пота и застрявший в черепе раскаленный докрасна топор.

Всего год назад она планировала этим летом вместе с дочерью отправиться в Туркестан по следам мужа, а вышло вот что – немощь, страх, одиночество. Теперь уже непонятно, может быть, выигрышем как раз стал бы отъезд в далекое далеко с вредной Тамилой под мышкой. В той несостоявшейся будущности она сохранила бы дочь, а в этой – только вороватую Липку, притворявшуюся сердобольной, а на самом деле нагло таскавшую хозяйское серебро, муфты и шали.

Тот день, когда Аполлинария Модестовна гневно бросила дочери «Ступайте прямо сейчас и больше не возвращайтесь», для нее самой еще не закончился. Она думала, что Тамила заплачет, расскандалится, запрется у себя, но никуда не уйдет. Вроде неглупая, а на улицах содом и смута. Поэтому мать смело швырялась проклятиями наподобие «Ваш неуместный бунт позорит достойную фамилию» или «Прошу освободить квартиру от вашего очаровательного присутствия». На самом деле это все были воспитательные фокусы: материнское сердце любило любую дочь. Услышав хлопок входной двери, баронесса пропустила выдох, захлебнулась застрявшей в груди злостью, но справилась: ничего, посидит немножко у подъезда, потыкается своим замечательным курносым носиком в неприветливые перспективы и нашкодившим кутенком поскребется назад.

Она не стала подходить к окну: пусть бесстыжая не думает, что все произошедшее просто пьеса в гимназическом театре, даже не пьеса, а репетиция, за которой следят заботливые глаза. Так прошло полчаса. Хозяйка хотела выслать Липу на разведку, но передумала: эти две о чем-то шептались между собой, продаст ее прислуга за какую-нибудь нарядную барышнину кофточку. Потрепанные в частых переездах часы пробили шесть, потом семь. Дочь не появлялась. Ясно: пересидит дотемна, чтобы мать забеспокоилась всерьез. Надо ждать, выдерживать характер. Детей надлежит воспитывать, а не поливать щедротами, это же не садовые растения. Тем более дворянских отпрысков, кому по рождению полагалось демонстрировать всем прочим отменные манеры и вкус. Правильный выбор взглядов – это тоже вкус.

Топор в голове все шевелился, раскочегаривал угольки застарелой боли. Она посмотрела на часы: уже прошло достаточно с последнего променада на костылях, надо повторить. Кровать со скрипом отозвалась на ее потуги присесть, в сломанной ноге что-то харкнуло, чихнуло, мозоль под мышкой предупреждающе заныла. И все равно она пойдет, будет скрипеть, потому что ползком дочь не найти и не вызволить.

В ту ночь Тамила так и не пришла, баронесса обезумела. Бежать! Догонять! Вызволять из грязных похотливых лап!.. Но куда? Назавтра верная сплетница Олимпиада сообщила вести от соседской горничной: та накануне подглядела барышню в сопровождении высокого молодца в картузе, по виду из письмоводителей. Аполлинария Модестовна поняла, что ее ласточка попала в когти коварного Чумкова, не иначе. Неужели у них имелся сговор? Да нет же! Кто мог предугадать, что мать укажет на дверь именно в тот день и час? Она сама не ведала, какие слова вылетят из ее уст… Зашить бы эту проклятущую пропасть навсегда! Что мужу роняла, не обдумав, что вот теперь Тасе. Оглашенная глотка у нее, ненасытная, палит в колокола, как на пожаре, а потом за эту пальбу сердце в слезах и седина в волосах. И ведь помощи просить не у кого: сама прогнала – сама ищи.

Наутро после той бессонной ночи Аполлинария Модестовна поступила согласно правилам – обратилась в полицию. Прежних чинов там уже не водилось, но червонцы-то пользовались ого-го каким успехом. Она вышла из дома ближе к полудню в салатовом платье попроще, не по фигуре, и обыкновенной, напрочь лишенной кокетства соломенной шляпке. Так ходили мещанки и купчихи, так можно. До Казанского переулка она шла медленно, ощупывая глазами прохожих и заглядывая в подворотни. Надежда встретить возвращавшуюся домой Тамилу таяла с каждым шагом. Здание полицейской части размещалось в квартале между Казанским тупиком и Житной улицей, внутри нестерпимо воняло потом и прокисшими щами, хмурые морды арестантов мало отличались от недовольных полицейских рях. Прождав битый час, баронесса совершенно отчаялась и уже надумала убираться восвояси, но тут какой-то белобрысый толстячок грубо схватил ее за рукав и потащил за собой.

– Что у вас сперли, барынька? – Он положил перед собой чистый лист бумаги и с ходу набросился на нее, не дав толком усесться на хромой стул.

– Как? – Осинская растерялась.

– Украли, говорю, что?

– Ничего… У меня дочь пропала.

– Мала?

– Шест… семнадцать.

– Где пропала? Напал кто?

– Нет. Ушла из дома и не вернулась.

– Зачем пошла?

– Поймите, это непросто объяснить… Мы повздорили, и она ушла, вышла на мостовую. А потом я ее не видела.

– Так, выходит, не пропала она, а самодеятельно ушла. – Белобрысый отложил в сторону мятый листок, так и не испачкав его.

– Да нет же! Я прошу содействия. – Аполлинария Модестовна полезла за червонцем, правоохранительная телега грозила застрять без этого существенного аргумента.

– Ни! – Ее собеседник предупредительным жестом поднял руку. – Не сметь тут реветь!.. Вы вот что: поспрошайте у наперсниц – хахаль, можа, есть.

– Есть, есть, – обрадовалась баронесса. – К нему-то она и ушла!

В открытую дверь просунулась сердитая смоляная башка и грозно рыкнула:

– Васильев! Чаво расселся? Там в Толмачевском буза, всем в ружье.

Голова исчезла, а белобрысый начал собираться: поискал фуражку, вытащил из-за голенища нечищеного сапога свернутый в трубочку кисет и засунул на его место плеть.

– Вот видите. – Он встал, приглашая Аполлинарию Модестовну покинуть помещение. – Сами знаете, где она, а говорите, что пропала. Идите к тому хахалю и потолкуйте с им за здоровье. А нам недосуг.

– Но…

– Давайте, барынька, прощевайте… Тут полицейская… то есть милицейская управа, а вовсе не ярмарка.

Она снова оказалась в приемной, дурной запах не выветрился, наоборот, стал еще тошнотворней. Осинская попробовала сунуться к другим околоточным, но попались только спешащие на бузу злюки. Очевидно, в Толмачевском нешуточно заполыхало. После бестолкового получаса под липкими взглядами жуликов она сочла за лучшее уйти. Правильно сказал белобрысый: надо договариваться миром. Ну что сделает квартальный в эти лихие времена? В острог этого проклятого Степана не засадит, даже не пригрозит толком, потому как уже нечем стращать, все фундаменты лопнули и разошлись. Полиция – оплот власти, пока та в силе. При безвластии от правохранительности никакого проку.

Итак, следовало срочно разыскать бессовестного Чумкова. Липке удалось разведать, что он пресмыкался где-то на Подобедовских заводах, значит, там могли подсказать адрес, или выдать его самого для неприятного рандеву, или даже посодействовать, уломать, чтобы вернул ее девочку. Ее изнеженная кошечка не станет кашеварить и стирать портков, зачем ему такая? Да им и поговорить не о чем, потому как «в одну телегу впрячь не можно» и так далее. Решено: срочно нанять извозчика и катить на завод.

Сначала не задалось с транспортом: ваньки ломили несусветную цену и не желали сторговываться. У Аполлинарии Модестовны просто не имелось с собой столько бумажных рублей, не вытаскивать же припасенный для полицмейстера золотой червонец. Она сдалась и потопала на конку. Там случилась обычная давка, баронессе едва не оторвали подол, а сумочку пришлось, как новорожденного, прижимать руками к груди. Наконец она оказалась на Таганской площади и вздохнула с облегчением: теперь уже скоро, надо только подобрать самые верные, подходящие слова. Ведь на самом деле она желала своей звездочке только добра. Где сыскать мать, что не мечтала бы о счастье для своего чада? Любовь – это хорошо, но лишь бы не обжечься. Она же не от любви хотела оберечь Тасеньку, а от глупостей. Степан ей не пара, это видно без пенсне или лорнета. Ну поиграются они, барышня примерит на себя мещанское платье, обожжется чугунным утюгом, спалит овсяные котлеты и устанет, захочет к привычным экзерсисам на фортепиано и романсам, ложам и накрахмаленным панталонам. Что тогда этот распроклятый Степан будет с ней делать? Как ублажать? Чем потчевать? А если его завтра убьют или закатают в каземат? Чем тогда станет кормиться ее неприспособленное дитя?

Все эти чудачки, социалистки и эмансипе, – малые дети, не умеют глядеть вдаль. Для того родители и опекают незрелых, не позволяют наглупить. Юная Полли и сама такой была, еще память свежа… Да не стоит об этом. А то опять Тася ее укорит, дескать, вы, maman, только о себе горазды говорить, других для вас словно бы вовсе нет. А они есть: и доченька-голубушка, и ее судьба, и пропащий муженек Ипполит Романович. Аполлинария Модестовна обо всех кручинится, за всех молится. Вот только про всякие бунты слушать – это увольте. Бунтарей у них в роду не водилось, и впредь им не место. Если самодержец оказался неугоден – вот, пожалуйста, посмотрите за окно: нет никакого государя императора, власть оккупировало Временное правительство. И что? Лучше стала жизнь? Разбогател народ, наелся от пуза? Всякому даже стороннему явственно, что ярмо лишь потяжелело, голодных и увечных приумножилось, порядок оскудел. И к чему же привела эта неуемная тяга к переменам? К нищете и бардаку, к безобразиям и кровопролитиям. Не довольно ли? Именно из-за этой треклятой революции она не смогла поехать на розыски своего Ипполита, не разузнала, где захоронена его многомудрая головушка. А как они обеднели за один только семнадцатый! Где гостиный ковер, где серебряный оклад, где вазочки витой золоченой проволоки? Все это и еще много чего Олимпиада утащила на рынок, потому что из имения давно не приходили переводы, и, ведомо, что не просто так, а по причине бедственного положения пейзан. Вот и революция, вот и путь к лучшей жизни!

Аполлинария Модестовна наконец оказалась на Швивской горке, или Швивой, или Вшивой, что больше подходило и по словесным законам, и по смыслам. Она стояла потная, озиралась по сторонам с видом победившего полководца, только вот за ее плечами не полоскались хоругви и не топталось никакой армии. Горка на самом деле не являлась таковой, не пускалась сгоряча вниз по склонам и не падала лицом в шелковую траву, а по зиме – в сдобный сугроб. Так называли высокий берег Яузы. На северо-востоке ее подпоясывала древняя дорога на Владимир, где Василий Шуйский снискал себе то ли славу, то ли проклятия, усмирив крестьян Ивана Болотникова. Юго-восток отгородила Яузская улица. На самую вершину залезла Гончарная, которую держала за руку Таганская площадь. Пару веков назад здесь стоял Петровский дворец, а теперь богачи из купцов и заводчиков тешили себя живописными видами крутобедрой реки. Москва отсюда представлялась необъятной красавицей в ожерелье из колоколен, в орнаментах дворцов, в кружеве улиц. Наперстками блестели пруды, обручами вились бесконечные каменные заборы. На шее у нее висела царская цепь Кремля с нательным крестом Василия Блаженного, рукава-речушки убегали за отворот камзола и прятались в лесных складках богатой юбки.

Баронесса полюбовалась роскошным видом, раз уж выпал случай, и отошла от широкой Яузской в сторону Вагина переулка. Она остановилась за безлошадной пролеткой, подбирая умные доводы. Сейчас пойдет и уговорит, образумит, чтобы отступился пройдоха Степан от их фамилии, не портил судьбу ни им, ни себе.

Солнце высунулось из-за колокольни и принялось немилосердно жарить, Аполлинария Модестовна оглянулась в поисках защиты или хотя бы лимонада. На противоположной стороне улицы показалась парочка: он – подвыпивший, она – в белом атласном цилиндре. Вот каковы оказались здешние монтаньяры… Занимательная композиция. Удивительно, что чистая публика все так же гуляла по бульварам, пила кофей в «Метрополе» и «Англетере», посещала театры и безудержно флиртовала. Казалось, сейчас всем не до легкомысленностей.

Она в четвертый и в пятый раз придумывала правильные слова для Степана, но непривычные к нудным занятиям мысли все время соскакивали на какой-нибудь предмет поинтереснее. Парочка миновала ее, дама с усмешкой покосилась – наверное, приняла за мещанку. Из-за угла вывернул велосипед с пацаненком в расхристанной рубашке цвета летней лужи – сизой и радостной. Едва не под колеса ему кинулась рыжая шавка, облаяла и заложила вираж в сторону запертой булочной. Баронесса сбилась с придумывания и начала вить ниточку с самого начала. Ногам надоело стоять на одном месте, и они медленно отодвинулись от Николоямской в глубь безымянного переулка, обещавшего качественную, не тронутую солнечными проплешинами тень. Она миновала неказистый дом с пузатой мансардой, прошла мимо открытого окна, где бухтели чугунными голосами сковороды и кастрюли, подобралась к длинному срубу на стыке Большого Ватина с Яузой и повернула назад в сторону Таганки. Времени оставалось немного, а ей еще додумывать, потом искать Степана, беседовать с его начальством, уламывать, умащивать приторными словами, – в общем, суеты полные короба. Ладно, нужное как-нибудь само подберется. Да баронессе вообще сподручнее бы просто добраться до Тасеньки и беседовать уже с ней, а не с ним. Из куститого пучка сорной травы выскочила кошка, напугала. Вместе с ней оформилась новая тревога: а вдруг дочь обреталась вовсе не у Чумкова? Может, сидела себе спокойно у какой-нибудь курсистки из новых знакомств, кушала тарталетки? Она ведь не дурочка, должна понимать, что небезопасно идти к мужику, к баклану. Она ведь барышня, ей надлежало себя блюсти. От таких мыслей по спине побежал пот: а что, если страшное уже случилось и ее девочка стала распутной разменной монетой?.. Нет, такого допустить невозможно! Сзади кто-то отворил калитку, но любопытничать не хотелось. В этих краях вряд ли подыщется достойная компания. Надо просто додумать свое и побыстрее идти на завод. Равнодушные шаги стихли, не успев надоесть. Баронесса все же обернулась, чтобы посмотреть на прохожего, может, спросить, кто из местных сведущ в заводских привычках.

…Хрямс! – голову расколол удар невиданной силы, хрустнули шейные позвонки, подогнулись колени, и Осинская упала прямо в пыль…

Загрузка...