Апартаменты Осинских в доходном доме по нечетной стороне Старомонетного переулка состояли из пяти жилых комнат, не считая столовой и вестибюля. Знать здесь селилась нечасто, но барон в свое время пленился ценой за съем и новизной постройки.
Слева, если считать от входа, белела плотно закрытая дверь в хозяйский кабинет, спаянный арочным проемом с опочивальней. Обе комнаты пустовали уже пятый год. Справа помещалась гостиная. Там главный гость – фортепиано, вокруг него собралось общество кресел и пуфиков, стены спрятались за картинами. Самое большое полотно живописец по иронии судьбы не успел или не захотел дописать, но это не помешало баронессе отдать ему самое почетное центральное место. С него улыбалась сама хозяйка: молодая худощавая мадемуазель в фиолетовой шляпе. Завитые локоны спускались к плечам черными лентами, хотя на самом деле они рыжевато-пепельные, ни туда ни сюда. Нос вышел удачно – римский и не терпящий возражений. С возрастом он почему-то вырос на пол-лица. Глаза на портрете сияли коньячными каплями, а вот щеки у художника не задались – обвисли брылями. Он пробовал их замазать, запудрить вуалеткой, однако не завершил работы и фон тоже не дописал: вроде хотел повесить за спину зеркало, чтобы она похвастала прекрасной стройной спиной, но успел только накидать сиреневой грязи и подбелить углы.
Спальня madame[6] пряталась за поворотом. Она вышла крохотной по сравнению с апартаментами monsieur[7], зато нежилась в жарких объятиях лилового шелка. Комната самой Тамилы ненамного превосходила ее размерами, но казалась просторной и светлой по причине беленых стен.
В квартире имелись еще три бытовых помещеньица: в одном прежде жила няня, нынче – отжившее старье, во втором – экономка, третье служило чуланом. Столовая примыкала к гостиной, кухня и уборная не в счет. Небогато, но вполне сносно.
Пока с ними жил papa, жилище полнилось звуками: его вечно простуженным голосом, чиханием, шуршанием страниц. Ипполит Романович увлекался Азией, публиковал статьи, водил знакомства в Петербургской академии и верил, что будущее Российской империи смотрит не на Запад, а на Восток. С отцом Тамила никогда не ссорилась, этой привилегией владела исключительно баронесса. Большую часть времени он проводил у себя в кабинете, шагал из угла в угол по пестрому бахромчатому ковру, расставлял на полках книги с непонятными ниточками букв, на подоконниках – цветные булыжники и помятую медную посуду. Со временем сюда перекочевали из прочих комнат картины – два пустынных пейзажа и авангардное полотно с перелетными птицами. Остальные немалые площади занимали странненькие настенные украшения из свалянной шерсти, самотканые коврики с арабской вязью – кривенькие, даже грязноватые. Maman только однажды заикнулась, чтобы отдать их почистить, но papa страшно замахал на нее руками и встал грудью на оборону своих сокровищ.
В те мирные допотопные времена Аполлинария Модестовна велела прислуге и дочери не донимать барона, но маленькая Тася все равно заходила в кабинет, молча присаживалась на скрипучий кожаный диван, разглядывала что-нибудь диковинное – тисненые кожи или деревянную посудину без ручки. Отец к ней не поворачивался, горбился за столом, завороженный чужой непонятной историей. Он не гневался на нее и не прогонял, иногда рассказывал анекдот про какую-нибудь вещицу, но чаще давал в руки книжки, мол, сама читай. Брошюрки попадались неинтересные, с заумными словами и без картинок. Изредка, если Ипполит Романович видел, что дочери совсем уж неуютно, он откладывал свою писанину, брал ее на руки и бормотал сказки. Он их вычитывал в толстых недетских фолиантах, а для нее перекладывал на понятный язык. Получалось не всегда метко, чаще кривобоко, но оттого еще смешнее. Ей тогда нравилось путешествовать караваном по пустыням, лазать в подземные храмы (отец называл их мечетями), ссориться с бедуинами и дервишами, выхватывать из тандыра горячие лепешки, спать в матерчатых шатрах под открытым небом. Она сочувствовала отцу и почему-то думала, что он найдет клад. Непонятно, откуда брались подобные измышления, потому что тайники и сокровища в кабинете не упоминались. В одна тысяча девятьсот девятом году Тамиле исполнилось девять, и Осинский надолго уехал в экспедицию с Сергеем Федоровичем Ольденбургом. Связь между ним и единственным дитем оскудела, как кулич, куда прижимистая хозяйка пожалела изюма. Когда он вернулся в Москву, уже никакие сказки и караваны не нарушали глухую тишину квартиры.
Между первой и второй экспедициями papa много бегал по чужим заданиям, дочь ему сопереживала, хоть и не совсем понимала, в чем суть. Но когда он уехал снова, коротко и без подлинного чувства чмокнув ее в повзрослевшую щеку, почему-то накатила обида. В тайниках невзрослой души она надеялась сопровождать его, тоже плутать по степи, собирать диковинные вещицы и интересные полузабытые истории.
Война началась через два года, как Осинский вторично уехал в Туркестан и потерялся, остался в проклятой Богом Азии. Дочь рыдала, а maman закусила губу и что-то долго писала в своем будуаре под лампой голубого бархата. Письма стаями летели в посольства и государю императору, наместникам и в военные части, но страна азартно воевала, и один потерявшийся в далеких степях человек не так много значил для казны и для престола. Дочь, порывистая, как все Осинские, поклялась, что вырастет – вот-вот, совсем скоро! – и сама поедет в Туркестан на поиски. Надо только дождаться, чтобы ей позволили возраст и банковский счет. Она не сомневалась, что papa жив, просто он захвачен в плен башибузуками или лежит, пришибленный скатившимся с горы камнем. Или ранен, но не всерьез. Или ждет денег, а пока учит китайских детишек русскому языку. Ничего, он еще оклемается и приедет в Москву разбирать свой кабинетный хлам, потому что без него в квартире, да и во всем Старомонетном переулке, стало сумрачнее, холоднее, крыши надвинулись на мансарды, как недовольные шапки на хмурые лбы, ветла под окном стала скрипеть натужнее и злее. Одна мраморная Персефона равнодушно созерцала из своего угла покривившийся мир, допотопные языческие узоры на противоположной стенке и слушала фальшивые вздохи приходящей прислуги по поводу несчастливо сгинувшего хозяина. А вскоре, в очередной раз повздорив с Тамилой, Аполлинария Модестовна заперла эти помещения на ключ и запретила туда наведываться. Странная епитимья.
Война и бродивший вдоль витрин бунтарский дух способствовали быстрому взрослению. А потом ее утащила Мирра, и все закрутилось. Да еще у нее появилась неправдоподобная и невзаимная любовь, коей maman – злейший враг.
Утро накануне Крещения одна тысяча девятьсот семнадцатого выдалось самым худшим за всю жизнь. Тамилу разбудила громогласная Олимпиада, впереди ждали новые мучения, полицейский участок, дознавательства, позор, обидные слова матери. Однако ехать почему-то никуда не пришлось – наверное, мир просто сошел с ума.
Прошедшей ночью по дороге от злодейского Голутвинского до Брандтов ей казалось, что вокруг одна бесконечная дыра, пропасть, куда затягивает всю Москву, Россию и даже Землю, а сама она – едва живая снежинка: дохни пожарче – и растает. Вернувшись на Малую Ордынку заплаканной, испуганной и не совсем чистенькой, Тася на все вопросы отвечала односложно, дескать, не знаю, не видела, не заметила. Красный, сильнее обычного вытянувшийся Михайличенко размахивал паучьими руками, большой плотоядный рот плешивого Мишеля выплевывал слова, как ядовитые ягоды, веселые глаза Николя жадничали до подробностей, Илона отчаянно ревела. Ни Степан, ни богатыри из гвардии Черномора в особняк не вернулись; наверное, и Андрей предпочел бы шататься до утра, кабы не барышни. Потом от нее отстали, все поплыло перед глазами, сил едва хватило, чтобы залезть к матери в двуколку, хоть от Брандтов и идти-то меньше получаса.
Итак, Мирру похитили, ей грозила настоящая опасность… Или все-таки ненастоящая? В последнее время вокруг нее вертелся какой-то неприемлемый ухажер то ли из цыган, то ли из горцев – черный, кудрявый, с неспокойным темным взглядом и гусарскими усищами. По некоторым признакам Тамила догадалась, что Миррино сердце неспокойно билось в его присутствии. Кавалер следовал вошедшей в моду революционности, так что двери дома Аксаковых для него оставались прочно запертыми, но разве ее пустоголовую подруженьку могло остановить такое препятствие? Чего-чего, а смелости той не занимать и дури тоже… Или все-таки опасность настоящая? В Миррином семействе никогда не водилось завидных капиталов, матушка происходила из старинного рода, а батюшка – из захудалого. Они слыли ретроградами, хоть отец и докторствовал. Если бы господин Аксаков не отправился во фронтовой госпиталь, всем пришлось бы легче… Или все-таки случившееся в Голутвинском переулке не взаправду? Горский черноус, судя по всему отъявленный сорвиголова, безоглядной Мирре такой и потребен… Но каков их расчет? После такой скандальной истории в общество все равно не войти, а, впрочем, кому нынче оно нужно?.. Интересно, смогла бы сама Тася так же безоговорочно и безвозвратно уйти?..
Для Анны Валерьяновны Аксаковой это утро началось еще хуже. Она лежала не разоблачаясь в своем будуаре и в который раз перечитывала доставленную за полночь записку. Ее принес заморыш в несоразмерном его кудлатой голове картузе.
– Пожалте на баранки, господары-ыня, – прогундосил он, протягивая одной рукой конверт, а вторую просто так, сложенную ковшиком для подаяния.
– Да-да, разумеется. – Анна Валерьяновна схватила с полки кошель для разных ненужностей, выцарапала из него алтынник, потом подумала и пошла удить снова. Через полминуты у нее в пальцах уже плясал пятиалтынный. Если бы она знала, чтó в той записке, не пожалела бы и целкового. Или, наоборот, прогнала бы разносчика с крыльца поганой метлой.
«Драгоценная моя матушка, не обессудьте. Я влюблена, и нешуточно, сердце мое более мне не принадлежит. Любя всей душой вас, и батюшку, и братьев, не нахожу в себе сил противиться иному могучему зову. Мне доподлинно известно, что избранник мой не будет встречен вашими нежнейшими объятиями, и само венчание наше невозможно и невообразимо, потому как он не христианин. Ваша бедная дочь, ваша крошка безвинно страдала последние месяцы, впрочем не подавая виду, чтобы не ранить ваше любящее сердце, однако вчера ночью все переменилось. Я не помышляла тайно бежать, но горячая кровь моего суженого велела иначе. Письмо это я пишу для того, чтобы вы не терзались и не искали меня. Со мной все благополучно, я под защитой надежного человека отныне и навсегда. Ответа от вас я ждать не буду, сейчас вам надобно время, чтобы понять меня и простить. Позже я буду иметь удовольствие затеять настоящую взрослую корреспонденцию и подробнейшим образом поведаю о себе, своем бытовании в чужом краю и своем спутнике, на чью руку буду опираться всю жизнь. Однако, если вас не затруднит, могли бы вы отправить деньгами часть моего приданого? Буду ждать его в Баку, и знайте, что вы нас очень выручите подобным вспомоществованием. Мы нынче же вечером уезжаем к нему на родину, и будь что будет. Любящая и преданная вам всей душой дочь Мирра».
Анна Валерьяновна прочитала три или четыре раза, потом сложила листок, посидела с ним, как с горячей чашкой чая, боясь обжечься, снова развернула и еще пару раз пробежала по строчкам. Буквы не поменялись, смысл слов оставался прежним. Ее преступная шестнадцатилетняя дочь сбежала с нехристем. Теперь их ославят на всю Москву, хоть святых выноси.
Так она и провалялась всю ночь, измяла платье, и теперь красные глаза смотрели зло на весь непроснувшийся мир. Дверной молоток дал оплеуху больной голове. Мадам не стала дожидаться засони горничной и сама распахнула дверь. В утренних сумерках переминалась лошадь, фыркала и роняла на мостовую дымящиеся кругляки навоза. Это пожаловал полицмейстер, и с ним предстояло объясниться. Нет! Только не сейчас!.. Его удалось выпроводить… Как теперь жить? Чем спасаться? Куда стремиться? Она вздохнула и уселась писать подробное изложение событий для супруга. Лучшее в создавшейся ситуации – никуда не спешить, не бежать и не топать ногами, а хорошенько посоветоваться и найти правильный выход. К Осинским она отправила записку, дескать, все отменяется, погони и перестрелки не будет.
Между второй и третьей страницами Анна Валерьяновна проголодалась и расценила это как добрый знак. Она велела накрыть le petit déjeuner[8] и уже за кофеем поняла: прежде всего следовало порадоваться, что Миррочка жива, цела и невредима. А все прочее – луковая шелуха.
Тамила безуспешно прождала новых мучений. Когда извозчик передал записку, Аполлинария Модестовна молча удалилась к себе, не сказав дочери ни слова. У Таси не случилось подруг ближе Мирры, потому переживания выпали нешуточные. Вдруг Анна Валерьяновна не едет за ней, потому как нашелся хладный труп? Или, наоборот, ее дочка вернулась домой целешенька и теперь отсыпается? Сердечная конфидентка то представлялась избитой, испоганенной, изуродованной, даже мертвой, то совсем иначе – довольной и счастливой, сумевшей всех провести и сбежать с желанным цыганом. Эти терзания за одно утро вытянули Тасино личико, смыли с него краски, изогнули подковкой пухлые губы, превратили глаза в пустые плошки. Она посмотрела в зеркало: дурнушка! На такую никто не польстится, даже самый захудалый кавалер, не то что непохожий на прочих Степан. Да, воспоминания про господина Чумкова не получалось выкинуть из головы при любом, даже самом печальном ходе размышлений.
После полудня Аполлинария Модестовна наконец соизволила пригласить дочь на беседу. Тамила вошла с опущенными плечами, бледнее прошлогоднего снега, серее пасмурного января. Она боялась услышать страшное.
– Как вы изволите это понимать? – Maman мешала серебряной ложечкой чай в нежно-голубой чашке дорогого кузнецовского фарфора, звенело так, словно в соседнем монастыре били в набат.
– Что… что именно?
– Ваша cher ami[9] барышня Аксакова сбежала с неизвестным женихом, сделав всем неловкость. Вы, как я смею полагать, были в курсе и лгали в глаза всему обществу, едва не доведя нас до удара. И господин Брандт после вчерашнего слег. И Евдокия Ксаверьевна сетует на головную боль. Я не удивлюсь, если после подобного происшествия перед нами закроются двери всех приличных домов. – Она говорила еще что-то, укоряла, винила, обличала, но во всем этом бесконечном клубке Тамила уцепилась за одну спасительную ниточку: Мирра жива, она-таки сбежала со своим возлюбленным.
– Ай, как это замечательно! – Внутренняя пружина, с самой ночи сдавливавшая нутро, распустилась вполне безобидным стебельком, Тамиле будто задышалось легче, и тут же серые щеки начали затягиваться румянцем, как будто из дома напротив выглянуло наконец солнце и теперь спешило расцветить скучный мир.
– Что, позвольте?
– Я говорю, очень славно, что разбойники оказались… не злодеями, что Мирра невредима. Она ведь невредима?
– Остается надеяться. Анна Валерьяновна не изволили сообщить подробности. Надо полагать, наше семейство нынче у Аксаковых не в чести, и мне ведомо, кого в этом винить.
– Ах, maman, ради бога! Если Мирре угодно сбежать с женихом, при чем тут ваша дочь? Я-то решительно никуда не сбегала.
– Потому как никто не позвал, надо полагать. – Аполлинария Модестовна ехидно усмехнулась.
– А вам угодно, чтобы позвал? – Злоязычие сочинилось само собой.
– Позволю себе заметить, меня бы это не удивило. Однако оставим. Будьте любезны сесть напротив и подробно рассказать, что вам известно о похитителе мадемуазель Аксаковой. Кто он по происхождению? Отчего не посватался, как порядочный соискатель? Что вы вообще о нем знаете?
– Простите, мадам, я не осведомлена. А… а зачем вам?
– Как зачем? Чтобы выстроить дальнейшее… дальнейшее сосуществование с обществом. Вам надлежит понимать: нынче все уверены, что вы сопричастны этому преступлению. И я, кстати, тоже уверена. Однако мы с вами носим одну и ту же фамилию, – здесь она перекрестилась, – потому надо ее отмывать, очищать от ваших… ваших неслыханных поступков.
– Мадам, вы изволите заблуждаться, – твердо произнесла Тамила. – Я ни сном ни духом не ведала, что у Мирры на уме. Ночное нападение стало для меня неожиданностью, la désolation[10]. – Она подняла глаза на мать – на лице у той восседали недоверие и брезгливость. – Как мне доказать вам, что я не лгу?
– Как доказать? Никак! – Аполлинария Модестовна хохотнула и, к огромному облегчению Таси, вытащила-таки ложечку из чашки. В комнате стало тихо и оттого совсем неспокойно. – Не я одна убеждена, что без вас в этом конфузе не обошлось. Так полагают все.
– Все? Какое касательство я имею до всех? А вы? Мы мать и дочь, больше у нас решительно никого нет. Почему вы оскорбляете меня недоверием?
– Да, больше у нас никого нет. Был бы жив Ипполит Романович, он помог бы воспитать вас selon l’étiquette et vous apprendre des bonnes manières[11] и привить правильные принципы. Без господина барона вы совсем распоясались. Повторяю: я не удивлюсь, если вы завтра тоже сбежите с кем-нибудь, стоит только позвать. Кстати, вы осведомлены, что вчерашний господин Музаффар никакой не восточный князь? Он какой-то прощелыга социалист, коих нынче с избытком в кругу молодых людей из общества. Андрей Эммануилыч постеснялся привести его запросто, вот и разыграл спектакль. – Аполлинария Модестовна сделала несколько глотков, посмотрела в окно, и ее лицо исказилось сомнением. – А почему вы изволите молчать, Тамила Ипполитовна? Так вам изначально было известно, кто он таков?
– Ну и что, maman? Это ведь не он украл Мирру.
– Отчего вы в этом так уверены? Вам не приходило в голову, что вас не случайно оставили одних, вдвоем? У молодых господ имелось соглашение с похитителем. И этот плебей тому подрядчик.
– Вам бы романы писать, – хмыкнула Тася, но сама призадумалась. В словах баронессы имелся резон. Все эти социалисты вращались в одной воронке, вполне вероятно, что Андрея с Николя и Степаном тоже попросили подыграть, подстроить, чтобы разбойнику вышло сподручнее. А тут еще Святки, гулянья, игривые частушки, гадалки и подвыпившие солдаты – все один к одному. Она всхлипнула и тоненько попросила: – Простите, мадам, у меня разболелась голова, позвольте я лягу?
Аполлинария Модестовна кивнула.
Следующие два дня Тася ждала объяснений с мадам Аксаковой или другими, загодя робела и тренировала всуе красноречие. Ей хотелось получить подробное письмо от Мирры, чтобы оправдать ее в собственных глазах, еще лучше – обзавестись recommеndation[12], что и как преподносить обществу. Однако письмоносцы ее не тревожили. На третий день Аполлинария Модестовна объявила, что они отбывают к бабушке Осинской в Кострому. Август Романович, младший брат papa, получил в тех краях завидный чин при городской думе, поэтому, овдовев, престарелая Исидора Альбертовна переехала к нему и к примерной провинциальной невестке родом из тех же мест.
Решение показалось очень выгодным: не придется лишний раз краснеть и выпутываться. Они наскоро собрались и послезавтра уже ждали поезда на подпирающем Каланчевскую площадь Ярославском вокзале. Под его шоколадным гребнем на толстобоком безе серые солдатские шинели перекликались с красно-белыми арками в мотивах древнерусского зодчества, а чесночно-ливерные запахи – с паровозными гудками. Среди мушиного роя встречавших они издали увидели Анну Валерьяновну. Тинь-цинь-линь-динь! Неужто Мирра надумала вернуться? Та вроде бы их заметила и быстренько отвернулась. Maman тоже скоро-наскоро притворилась невнимательной. Тасе стало зябко, чесноком завоняло дурнее прежнего. Госпожа Аксакова старательно смотрела в противоположную сторону. Все это донельзя печалило. Опять же злыдень Степан не шел прочь из головы, приходилось корить себя за безрассудную влюбчивость, за пустые, бестолковые фантазии.
Кострома встретила путешественниц холодным волжским ветром и новопостроенным Романовским музеем. Здание понравилось: неорусский стиль, теремок со сложным фасадом и башенками по краям. А от ветра только краснее щеки да ярче искрящиеся слезами глаза. Август Романович укутал невестку и племянницу примерным гостеприимством, оснастил заботой и комплиментами, отвел чудесные сатиновые покои и вверил заботам вышколенной прислуги. Тамила раньше часто навещала бабушку, пока та с дедом жила в Москве, и papa еженедельно обедал или ужинал у родителей. Тем обедам минуло десять лет. В Кострому же они наведывались нечасто, а после исчезновения Ипполита Романовича всего трижды – на поминальные торжества, на крестины и по случаю серьезной бабушкиной болезни. Этот раз стал четвертым.
Похоронив супруга, Исидора Альбертовна медленно угасала. Ничего не сохранилось от наивной розовощекой пианистки, что без памяти влюбилась в молодого Романа Осинского и радовалась подаренной на обручение Персефоне. Афронт с Ипполитом отнял большую часть оставшихся для жизни сил. Старая баронесса уже подобралась к тонкой черте небытия и вовсе не цеплялась за эту колготливую сторону – покой казался милее.
– Вы ладно ли живете с матушкой, Тася? – скрипела она, не поднимаясь с постели.
– Все в порядке, мадам, не стоит беспокоиться. – Тамила соврала с легким сердцем, резонно рассудив, что старенькой бабушке ни к чему слишком много знать. – Вы поскорее поправляйтесь и немедля приезжайте нас проведать. Москва по вам решительно соскучилась. Да я полагаю, что и вы по ней тоже. – Она лукавила: достаточно было взгляда на пергаментную маску лица, на высохшие, беспокойно теребившие одеяло руки, чтобы утратить все надежды.
Жизнь в доме Августа Романовича текла медленно, совсем иначе, нежели в Москве. Долгий завтрак сменялся приготовлениями к обеду, обсуждались по большей части пироги и студни. Тамила проводила дни в обнимку с книгами, много гуляла по патриархальным костромским улочкам, любовалась образцовым ансамблем Сусанинской площади, старинным Ипатьевским монастырем, кормила котов, играла с маленькой кузиной – одним словом, ждала, когда хлопоты затрут пересуды про Мирру или пока она сама не даст о себе знать.
Тусклые зимние недели ползли, как скучные студии в гимназии, и тут случилось нечто, обещавшее Мирриным подвигам скорое и легкое забвение: в конце февраля без приветствий, рукопожатий и книксенов в сердце Российской империи постучалась революция.
В первых числах марта его величество Николай Второй отрекся от престола в пользу великого князя Михаила Александровича. Это известие несколько запоздало в Кострому, его донесли в один день с отказом Михаила Романова от восприятия верховной власти. Началась эпохальная кутерьма: арестовали губернатора Хозикова, по улицам с музыкой прошагали расквартированные в Костроме 88-й и 202-й полки, городской голова Шевалдышев огласил с думского балкона телеграмму Родзянко о свержении и аресте членов прежнего правительства и назначении Временного комитета Государственной думы. Жизнь повернулась новым боком, с этой стороны Тамила ее доселе не рассматривала. Справедливость, общественные выгоды, равные права – от всего этого кружилась голова и непременно хотелось во всем этом поучаствовать. Читать газеты стало интереснее, чем любовные романы, ходить на митинги волнительнее, чем на балы. Август Романович проявил редкую предприимчивость и сумел занять место в новообразованном Комитете общественной безопасности. Он много растолковывал своему семейству и дорогим гостьям про грядущие реформы, про несостоятельность павшего самодержавия и потребность в решительных шагах по оздоровлению Отечества. Тамила слушала его, как ту несносную цыганку на Замоскворецкой набережной, только на этот раз она точно верила предсказаниям.
Лежачую Исидору Альбертовну не тревожили новостями. Тася старательно читала ей вслух Радищева и Баратынского, Гоголя и Сологуба. Старая баронесса делала вид, что слушала, но на самом деле ее мысли уже витали в другом царстве, где сладкозвучные строфы складывались не земными существами, а ангелами. В апреле она тихо угасла, ее отпел толстый протоиерей Лаврентий, на поминальный стол поставили кутью и блины, над могилкой водрузили каменный крест. Вот и все – больше у Тамилы нет бабушки. Жаль, что мало пришлось с ней побыть. Москвички задержались до сороковин и в начале июня отправились домой.
В окна только-только постучалось лето, сирень пахла грезами, мальчишки ее не обрывали и не продавали букетики на Цветном. Дворники перестали чинить жердяные подпорки для темно-зеленых плетей с огромными фанфаронскими цветами, потому что их все равно ломали. Москва одна тысяча девятьсот семнадцатого походила на пестрый, страшный и веселый карнавал. Исхоженный вдоль и поперек мир дал трещину, даже не одну, а сразу десять, из них вместе с лавой недовольства выглянуло новое лицо – раненое, злое, решительное. Как будто нарядная Россия приподняла свой тяжелый, шитый золотом и жемчугами подол и показала истасканные грязные сапоги с налипшими на них комьями недовольных – солью земли Русской. Новые москвичи вели себя как сварливые петроградцы, забыли о купеческом укладе и патриархальной чинности, без лести отзывались об отставном государе императоре и матушке-императрице, о фрейлинах и генералах, иногда говорили такое, что щеки воспламенялись не хуже революционного знамени. Госпожа Соколовская потеряла мужа: тот ушел чинить старую власть, а госпожа Брандт тревожилась за сына: он отправился помогать новой и попал под каблук Временного правительства. Мирра и ее скандальный побег больше никого не интересовали.
Степана она увидела на следующий день по приезде. Он ждал ее, прислонясь к арке ворот соседнего двора, усталый, грустный, совсем не похожий на зеленоглазого весельчака и тем паче на восточного князя.
– Как вы узнали о нашем возвращении? – Ее голос дал осечку – не звенел, а шуршал нервным шелком.
– Я не знал. Я просто ждал вас возле дома.
– Позвольте полюбопытствовать зачем?
Он пожал плечами, посмотрел поверх ее головы в сторону распоясавшейся сирени, потом нехотя промолвил:
– Нам, пожалуй, следовало бы объясниться.
Сбоку с треском распахнулось окно, гнусавый голос позвал кошку, в ответ замяукали соседние кусты. Они так и не объяснились, но этого уже не требовалось.
Тамила плюнула на все прежние знакомства и отчаянно кинулась заводить новые – с меньшевиками, эсерами, анархистами и кадетами. У всех имелись свои правды и доводы. Среди москвичей почти не осталось равнодушных, все поделились на реформаторов и ретроградов, все на кого-то нападали и кого-то защищали. Много огня, много искренности, много противоречивых доводов и, увы, пока мало проку. Но какое это имело значение, если сочувствовать не всем вместе, а одному-единственному? Степан прочно приклеился к большевикам, потому и ей они нравились более прочих.
При всем том понятном, что наладилось между барышней Осинской и опасным вольнодумцем Чумковым, он не мог быть представленным ее матери и открыто наносить визиты. Скандальное происшествие в доме Брандтов не затиралось никакими революциями, его сумел бы немножко подшлифовать Андрей, который, как назло, уехал в столицу, или кто-нибудь иной из старого круга, кому доверяла мадам Осинская. Требовалось свести все к невинной шутке. Решительно, Степан в тот раз изрядно сглупил.
Между ними не прозвучали главные слова: он не придумал, что сказать, а она пока не знала, что хотела услышать и как распорядиться своей будущностью, так что не кокетничала попусту. Выйти за него? Но это сулило скандал. Уломать maman? Это все равно что растить на подоконнике ананасы. Убежать тайком, как Мирра? Это, пожалуй, лучший финал, но повторялка – в ушке ковырялка. Временным, хоть и ненадежным выходом стало их общее участие в разномасштабных сборищах, что давало возможность почаще видеться без объяснений. Такие встречи случались нечасто, оттого долго переживались, смаковались, каждое слово обрастало новыми смыслами. Он не походил на прочих, в беседах не вилял, вопросы задавал без околичностей, не для того, чтобы покрасоваться. Отвечал на них тоже без фиглярства, прямо, так что даже спрашивать становилось страшно.
В разгар метаний пришло письмо от Мирры с легковесными извинениями за святочное происшествие, дескать, безвинной Тасеньке досталось ни за что от заплесневелых Фамусовых. Послание вышло коротким и ленивым, из него следовало, что подруга жила со своим избранником во взаимности и полном удовлетворении. Тамиле отчего-то легко удалось ее понять и простить, тем паче сословная иерархия в России порушилась, а скоро за ней воспоследует и все прежнее мироустройство.
Пока же окончательно сломались порядки в их квартире: уходили навсегда вещи, занавески на окнах не разжимали плотных челюстей, плотоядно скрежетал только что установленный уродливый амбарный засов. Множились и свирепели ссоры, в лексиконе Аполлинарии Модестовны появились новые, неожиданные слова:
– Вам еще не надоело сношаться с этим сбродом? Может, тоже изволите пойти на фабрику трусы шить? Впрочем, тогда хоть выйдет из вас прок, – заявила она в тот день, когда напрасно отстояла очередь за крупой и вернулась домой пустопорожней. Если раньше всем хозяйством заправляла Олимпиада, то нынче о пропитании надлежало заботиться всем вместе.
– А от вас, мадам, большой прок? – Тася не подняла глаз от штопки, спросила, как о рядовом ужине.
– От меня?
– Да. От вас. Какую пользу вы приносите этому миру?
– Я? Я воспитываю дочь. – Аполлинария Модестовна растерялась.
– Не меня ли, случаем? – Тамиле не удалось сдержать ухмылки. – Как я имею удовольствие наблюдать, это дело у вас решительно не задалось.
– Так вы вдобавок к неблагодарности изволите быть хамкой? Мне грустно признавать, но, кажется, нам надлежит всерьез обсудить тему вашего домашнего ареста. Мнится, что так моя задача решится скорее.
– Нет, мадам, мерси, мне недосуг, у меня… дела. Сейчас свободный век, и я свободная… личность.
– Вы обитаете под моей крышей и столуетесь за моим table d’hôte[13]. Не думаю, что мы должны обсуждать ваши свободы.
– Это не ваша крыша, а моего отца, барона Осинского. – Тамила давно заготовила этот выпад и все ждала случая, чтобы использовать его в словесной баталии.
– Это уже выходит за все рамки! Надо признать, что вы дурно воспитаны.
– Так вы же меня и воспитывали. Сейчас сами изволили этим похвастать.
– Довольно! – Баронесса заорала фельдфебелем, у Тамилы непроизвольно подкосились коленки, и она опустилась в бабушкино кресло-корытце.
До ареста, разумеется, дело не дошло, но Аполлинария Модестовна каким-то образом узнала про Степана. Это было хуже всего. За три месяца нечастых встреч – все больше по делам, без объяснений – стало ясно, что это не копеечный флирт, не пустяк. Одним днем чудилось, что он вот-вот припадет на колено и объяснится, а следующим – что просто морочил юную Тасину голову и зря она все придумала. Это стало трагикомедией всей жизни, угодившей в лягушку царской стрелой, полетом в ступе Бабы-яги. Она не могла думать ни о ком и ни о чем, не приплетая к размышлениям Чумкова.
В конце лета он уволился со службы и теперь все время посвящал тайным сборищам, листовкам и… Тамиле. Зачем он ее мучил, если не планировал ничего безумного? Или просто хотел завлечь под свои знамена?.. Нет, чушь! Он точно желал ее как женщину, как спутницу. Пусть ей всего семнадцать, но в таких вещах невозможно ошибиться. Что же тогда? Хотел предложить сожительствовать без обязательств? Нынче такое тоже практиковалось. Так… отчего же не предложил до сих пор? Правда, она еще сама не знала, что ответит, но лишь бы поскорее услышать прямой вопрос и прекратить эту беспутицу. Да, они перешли на «ты», говорили друг другу «товарищ», но разве это равнозначно объяснению?
Дочь мучилась, мать все темнела лицом и норовила ущипнуть за нарыв. Однажды Тамила вернулась домой после невинной прогулки, Аполлинария Модестовна сама открыла ей дверь, словно они остались без горничной. В ее руке плясал распечатанный конверт, лицо кривилось.
– Вы изволите поддерживать отношения с мадемуазель Аксаковой? – спросила она в лоб.
– Д-да, н-нет. – Тамила запуталась, ответ требовал многих слов и пояснений. – Мирра, как вам известно, уехала, и наши отношения прервались.
– А тут написано совсем иное. – Аполлинария Модестовна потрясла конвертом перед лицом дочери. – Она жаждет вернуться в Москву инкогнито, собирается устраиваться на службу как простолюдинка и зовет вас с собой.
– Мадам, вы изволили прочитать адресованное мне письмо? – Лицу стало горячо, в глаза набился песок. – Это решительно… решительно невообразимо!
– Я знаю! Но и вы должны знать, до чего меня довели. Я не ведаю, что творит моя дочь и… и что сама я творю. Вы общаетесь невесть с кем, невесть зачем. Я не имею возможности продолжать знакомства по причине вашего неприемлемого поведения. Аксакова опорочила честную семью. Она… она просто недобропорядочная и вас баламутит. Это свыше моих сил!
Она жестом велела следовать в гостиную, сама пошла впереди полководцем накануне решающего сражения.
– Рассказывайте все, – велела баронесса учительским тоном.
– Что? Мне решительно нечего вам поведать.
– Вы состоите в переписке, что еще вам пишет эта беспутная барышня?
– Да нет же, я не получала писем от Мирры. – Тамила плохо понимала, куда может завести этот разговор. Такое уже было: мать обвиняла ее в осведомленности, а сама она открещивалась. Тогда ничем хорошим не закончилось.
– Позвольте вам не поверить. – Аполлинария Модестовна схватила дочкину холщовую сумку для патронажных сестер, их от имени великой княгини раздавали в позапрошлом году всем слушательницам медицинских курсов, куда Тасю затащила неуемная Мирра, и вовсе неважно, что ни одна не попала на фронт. В такую сумку очень удобно укладывалось всякое немирное. Баронесса перевернула ее, и оттуда посыпались конфетные обертки, карандаши, крошечный блокнотик – подарок на прошлое Рождество от семейства Брандт – и три замечательные прокламации с обличением Временного правительства и с призывами к новой, настоящей революции.
Тамила отвернулась к стене и принялась изучать глубину картинных рам, их узоры и трещинки.
– Это что за агитация, Тамилочка Ипполитовна? – прошипела мать. – Вы подались к социалистам?
Все происходившее нынче в их квартирке походило на фарс и порождало одну брезгливость. Теперь уже все равно, мать превратилась в сущего дракона, находиться под одной крышей с ней душно и противно. Жаль, что бабушки больше нет, она могла бы помочь, по меньшей мере предоставить убежище в Костроме. Тамила выдохнула:
– Да. И решительно горжусь этим.
Аполлинария Модестовна размахнулась, как дискобол на древних Играх, и швырнула сумку в угол. Та свирепой вороной пролетела через комнату и сбила с тумбочки прелестную китайскую вазу с глубоким прудом и первоклассными лебедями.
– Эт-то что? Вы… хулиганка, бунтарка! Это!.. У меня в доме? – Баронесса захлебывалась гневом, его подстегивала жалость по поводу прелестной вазы. – Это чтобы не расставаться со своими грязными солдафонами?
– Маман, вы о чем?
– О том! Я слышала про стакан воды, не такая уж непросвещенная.
– Да при чем… откуда вы… – Тамила снова вскочила на ноги и уставилась на мать с брезгливостью и негодованием. Она тоже слышала про стакан воды.
– Стыдно признаваться, но я рада, что Исидора Альбертовна ушла и не видит вашего позора. Мне пришлось бы чрезвычайно совеститься перед свекровью… Ах, Ипполит, Ипполит, что же вы наделали, сударь! Вот какой выросла ваша дочь без отца! – Она скорбно сложила руки на груди и приготовилась плакать, но Тамила знала, что до этого не дойдет: ее железная maman никогда не слезоточила – ни при известии о пропаже отца, ни на похоронах бабушки. Барышня оказалась права, Аполлинария Модестовна подняла голову, ее глаза полыхали темными зевами вулканов. Наверное, так глядели на врагов крестоносцы, собираясь в конную атаку, или праведники, всходя на жертвенный костер. Раздался глухой, не терпящий пререканий приказ: – Домашний арест! Все!
– Нет! – Тамила кстати вспомнила, что она из того же теста.
– Да! Я ваша мать и требую повиновения.
– Нет! Вы разговариваете со мной хуже, чем с прислугой.
– Две недели!
– Решительно нет!
– Три недели!
– Да нет же! Вы не смеете… Я все равно пойду, куда мне надобно.
– Тогда ступайте прямо сейчас и больше не возвращайтесь. Я хочу, чтобы квартира была свободна и от этого… – баронесса двумя пальцами подняла со стула прокламацию, скривила нос и тут же откинула листок от себя подальше, – и от вашего очаровательного присутствия. Мне нет нужды в дочери-хамке.
Тамила закусила губу:
– Как велите, мадам.
Она собрала с пола разбросанные листовки, запихнула их обратно в патронажную сумку, сверху кинула теплое домашнее платье, чулки и шаль… Надо продержаться до ночи, лучше до завтра, все обдумать и подобрать умные слова, только не сдаваться… Перчатки… Шляпка на голову… Куда она пойдет? На улице и в самом деле лихобродило.
– Не угодно ли поторопиться? – Аполлинария Модестовна ехидно улыбнулась.
Угодно… Тамила сдернула с кровати плед, навалила на него все подручное тряпье. Завязать уголки не получилось: руки тряслись, в глазах плыло. Она бросила все посередине ковра и выскочила из квартиры, как ядро из пушки. Куда теперь? На первое попавшееся собрание, если с таковым повезет? Просидеть там до вечера, а потом отыскать ночлежку? Главное, чтобы с людьми, не одной. А домой как возвращаться?
На улице хороводили тучки, дождику тоже надоело сидеть взаперти, и он решил прогуляться по жаркой Москве. У дома напротив спал пьяный, дворник его не тревожил. Нынче так все поменялось, что за тычок пьянчужке можно схлопотать приговор или вообще пулю без разговоров. К перекрестку подошли две курсистки, они смело шагали в сторону Марфо-Мариинской обители. Тамила поняла, что стоять дальше под окнами глупо, и двинулась в сторону Якиманки. Подворотни чернели чужими недоброжелательными спинами, гундосили непечатными словами. И это еще задолго до темноты, а потом что ее ждет? Вдали послышался свисток, крики «Караул!», из-за угла выглянула морда лошади, но тут же спряталась. Интересно, ушла насовсем или просто поджидала, пока Тамила подойдет поближе, чтобы напасть? Сзади послышались уверенные шаги, по спине побежал холодок, но она не обернулась, только покрепче сжала в кармане изящные ножницы.
– Ты почему такая? – Рядом уже шел Степан, подстраивался под ее шаг, протягивал руку за ее сумкой.
Уф-ф… Сердечко взметнулось и заплясало, подгоняя к щекам такой желанный румянец.
– С maman поссорилась.
– А, у меня тоже случается. Ну пойдем?