Все сорок минут, что я ехал до Норфолка, я перебирал в уме варианты разговора с Байерсом.
Ни один из них не заканчивался ничем хорошим. По всем правовым нормам Скаврон должен был надолго поселиться в одном из пенитенциарных заведений США. Его вина не вызывала ни малейших сомнений, особенно после того, как он сам ее признал. Аналогичным образом, ни вес найденных у него наркотиков, ни его богатое уголовное прошлое отнюдь не относились к категории смягчающих обстоятельств. Его собственный адвокат просил дать ему двенадцать лет.
Я раз за разом представлял, как в ответ на просьбу Байерса представить основания для моего решения начинаю бормотать бессвязные оправдания. Что еще сильнее убедит не только его, но и остальных, что причина возможная только одна: меня подкупили.
А как иначе можно объяснить, что судья отпустил на свободу наркодилера, признавшегося в своих преступлениях?
У меня, конечно, был и другой вариант. Сказать ему правду. Но этого я допустить не мог. Чтобы не дать толчок цепочке событий, грозящих привести к катастрофе.
Припарковавшись у Федерального суда имени Уолтера Э. Хофмана – внушительного здания из серого известняка, этого памятника гегемонии федерального права, куда я каждый день приезжал на работу, – я так и не придумал, что мне делать. Прежде чем войти, мне пришлось сделать над собой усилие, чтобы не дать повода заподозрить, что что-то случилось. Я пытался вспомнить, как выглядел раньше, когда никто не мог обвинить меня в нечистоплотности и когда для меня было в порядке вещей, что моя дочь каждый день возвращается домой.
Будучи звездами маленькой вселенной под названием Федеральный суд, мы, судьи, всегда находимся под постоянным, хоть и косвенным наблюдением. Большинство опытных сотрудников здания суда накопили достаточно знаний в правовой сфере, чтобы иметь свою точку зрения по поводу того или иного приговора на уровне второкурсника юридического факультета, поэтому имя тем, кто высказывает свое мнение по поводу мнения судьи, – легион. И когда судья принимает противоречивое решение, все здание начинает гудеть как улей.
Высказать все судье в лицо никто не осмеливается. Коллеги лишь бросают на тебя косые взгляды и перешептываются каждый раз, когда думают, что ты их не слышишь. Все говорят о тебе и никто не говорит с тобой напрямую, превращая федеральную судебную систему в школьную столовую в восьмом классе.
Я надеялся, что в этих слухах есть хотя бы доля сомнения в моей виновности. В суде я со всеми старался вести себя приветливо. Конечно, есть немало судей, считающих подобную деликатность излишней. Они ведут себя как примадонна, свято уверовавшая в то, что ее работа важнее всего остального, и носят на лице маску надменности, словно это такой же непременный атрибут, как и судейская мантия.
Я никогда этого не понимал. В моих глазах все мы – и те, кто подметал полы, и те, кто выносил вердикты, – были в определенном смысле равноценными служащими на фабрике по производству юридических решений. И каждый из нас вносил свой вклад в то, чтобы этот конвейер работал без сбоев.
Более того, мы ничем не отличаемся друг от друга с точки зрения закона. И я всегда считал, что судья должен вести себя соответствующим образом.
Это означает, что людям надо улыбаться и звать их по имени. И знать о них столько же, сколько им известно обо мне.
Например, я могу сказать, что Бен Гарднер, дружелюбный охранник, издревле стоявший на посту у служебного входа, давний фанат футбольной команды Университета Алабамы. А Эктор Руис, темпераментный уборщик, моющий полы, страшно горд тем, что его дочь поступила на юридический. Мне также известно, что Тикка Джонс, работающая в главном секретариате суда, любит выслушивать комплименты по поводу своей прически, потому что у нее уходят часы на то, чтобы заплести или нарастить волосы в местном салоне красоты.
Сыграет ли общение со всеми этими людьми, каким бы поверхностным оно ни было, какую-то роль сейчас? Поддержат ли они меня или, наоборот, исполнятся враждебности, как и все остальные?