А. Амфитеатров

Пушкин в жизни Гоголя

Недавно в Париже, в издании YMCA-ПРЕСС, вышла в свет интересная книга К. Мочульского «Духовный мир Гоголя»{1}, – небольшая, всего 145 страниц, но густо насыщенная хорошо продуманными мыслями, часто оригинальная и смело идущая вразрез с установившимися «вековыми» традициями, которых и вокруг биографии, и вокруг творчества Гоголя накопилось слишком много.

К. Мочульский пересмотрел житейские и литературные отношения Гоголя с некоторыми лицами, связанными с ним взаимовлиянием, и многие и многие озарились, в пересмотре исследователя, новым светом. Не все пересмотры удачны, но интересны, безусловно, все. Как блестящий пример укажу на опыт реабилитации г. Мочульским пресловутого Ржевского священника-аскета, отца Матвея Константиновского{2}, который слишком 80 лет слыл злым гением Гоголя, губителем его литературного таланта, виновником сожжения второго тома «Мертвых душ» и чуть ли не самой смерти писателя от аскетического «запощеванства».

Пересматривает г. Мочульский и отношения между Гоголем и Пушкиным. Поводом к тому послужило некоторое разногласие о них в автобиографических показаниях Гоголя. «В Авторской Исповеди» Гоголь утверждает, что он обязан Пушкину: 1) сюжетами двух главных своих произведений – «Ревизора» и «Мертвых душ»; 2) изменением направления всего своего творчества (из праздного зубоскальства оно становится служением человечеству); 3) самым фактом своего писательства (без Пушкина «оно, может быть, исчезнуло бы»){3}.

«А в письме к Жуковскому (29 декабря 1847 года), изображая тот же перелом и переписывая дословно целые фрагменты из «Исповеди», Гоголь о Пушкине не упоминает вовсе. Там он, казалось, был обязан ему всем, здесь – ничем»{4}.

Разницу эту г. Мочульский объясняет догадкою, что письмо Жуковскому есть позднейший вариант «Исповеди». Оно, ведь, написано в пору самого высокого религиозного подъема Гоголя – накануне его паломничества в Святую Землю. «Авторскую Исповедь» Гоголь писал в мае 1847 года как свою апологию в ответ на враждебный прием, встреченный «Выбранными местами из переписки с друзьями». Писал наскоро, горячо, искренно.

Но, – рассуждает г. Мочульский, – «поразмыслив на досуге над «Авторской Исповедью», Гоголь остался ею неудовлетворенным и решил не печатать: он выставлял себя в этом сочинении в неблагоприятном свете. Выходило, что в течение первого периода своей литературной деятельности он был легкомысленным балагуром, писавшим «глупости»; что не будь Пушкина, он бы так и не догадался – о своем великом призвании, и даже перестал бы писать. А, следовательно – писательский путь его не ограничен, не начертан свыше, а вполне случаен. Отправляясь ко гробу Господню просить благословления на великий труд, возложенный на него Богом, Гоголь должен был пожертвовать своей зависимостью от Пушкина»{5}.

Столь решительное перерождение характера апологии в промежутке всего полугода, если принять его факт, давало бы странное и не очень-то лестное понятие о Гоголе.

Если так, то не только возникает, но и весьма обостряется вопрос: какую же роль играл Пушкин в истории творчества Гоголя?

Исследователь отвечает:

«Что он дал ему сюжеты «Ревизора» и «Мертвых душ» – подтверждается рядом свидетельство. Но малоправдоподобно, чтобы автор «Поэта и черни» внушил Гоголю моральное направление творчества и совсем невероятно, что без вмешательства Пушкина Гоголь бросил бы писать. К самому факту близкой дружбы Гоголя с Пушкиным последние биографы его (В. Каллаш, Б. Лукьяновский, А. Долинин и В. Гиппиус){6} относятся недоверчиво. Связь между писателями, по-видимому, была самая внешняя: за шесть лет знакомства Пушкин написал Гоголю три незначительные записки; после лета в Царском, когда, по словам Гоголя, он «почти каждый вечер» проводил с Пушкиным, Гоголь путает имя жены поэта (в письме к Пушкину он называет Наталью Николаевну Надеждой Николаевной); перед отъездом Гоголя за границу у него, по-видимому, вышла размолвка с Пушкиным, и он уехал, даже не попрощавшись с ним. По словам Нащокина, Гоголь никогда не был близким человеком Пушкину. Но Пушкин радостно и приветливо встречавший всякое молодое дарование, принимал к себе Гоголя, оказывая ему «покровительство»{7}.

П.В. Нащокин был ближайшим другом Пушкина и хорошо знал его житейские отношения. Поэтому его показание мы должны принять с доверием. Дружбы житейской между Пушкиным и Гоголем не было. Да откуда бы ей было взяться?

В 1831 году Пушкин – уже зрелый мужчина, перешагнувший за тридцать лет, писатель в зените славы, глава литературной школы; по общественному положению, он барин-аристократ, вхожий ко двору, принадлежит к самому большому петербургскому свету, женат на красавице из красавиц, остепенившийся семьянин. Гоголь – 25-летний начинающий мальчик-провинциал, очень бедный искатель столичной карьеры и фортуны, с незадачливой кандидатурой в чиновники или педагоги, разночинец, богема. Тут все в контрасте: люди разных поколений, положений, характеров и настроений. Весьма вероятно, что «бывая у Пушкиных», юный Гоголь представлял собою довольно плачевную фигуру, совсем не в лад с салоном изящнейшей Натальи Николаевны, и «Пушкины» не стремились включать его в круг семейных друзей дома.

Но одно дело «Пушкины», другое «Пушкин». Одно дело дружба житейская, другое – литературная. А, собственно говоря, только последняя и важна, когда речь идет о таких громадах, как Пушкин и Гоголь.

Литературная дружба и устанавливается, и определяется, и поддерживается вовсе не тем, что писатели часто ходят друг к другу в гости, часто обмениваются письмами и записками, имеют общих знакомых и т. п. Литературная дружба есть плод духовного взаимопонимания и взаимоуважения двух талантов, сознание обоими, что они – одного поля ягоды и оба, хотя каждый самостоятельно и независимо, делают одно и то же общее идейное дело, направленное к общей культурной цели.

Подобные литературные дружбы, – к слову сказать, гораздо прочнее и надежнее житейских, – могут существовать не только без личной близости друзей, но даже вовсе без взаимного общения в частном быту, семейных отношениях, внелитературных делах и связях. Больше того: можно привести примеры долгих и прочных литературных дружб, в которых стороны вовсе никогда не знавали одна другой лично. И именно в настоящее время, в Зарубежье, разбросавшем русские литературные силы «дале друг от друга», на расстояния и в условия, неодолимо препятствующие личному общению, случаи заочных дружб особенно часты и выразительны.

Литературная дружба есть чувство «своего», симпатия к «своему», флюидная тяга к «своему». И в этом смысле взрослый Пушкин и юный Гоголь были объединены, несомненно, близкою дружбою. И тому нисколько не противоречат обмолвки-описки вроде Гоголевой о жене Пушкина (Надежда Николаевна вместо Наталья Николаевна) или Пушкинской об Иване Тимофеевиче вместо Ивана Никифоровича в рассказе Гоголя. Литературная дружба не мелочна.

Когда дружат два писателя разных поколений, то естественно, что дружба их выражается в признании старшим младшего себе равным и, если младший в том нуждается, в поддержке его своим авторитетом к росту и укреплению в известности. Именно такова и была дружба Пушкина к Гоголю.

В 1831 году двадцатидвухлетний, напечатавший всего еще одну книжку, Гоголь уже хвалится матери: «Проводим вечера вместе – Пушкин, Жуковский и я»{8}. Теперь это мальчишеское самохвальство смешит, напоминая нам: «Там у нас и вист свой составился: министр иностранных дел, французский посланник, английский, немецкий посланник и я» – Ивана Александровича Хлестакова. Но «вист» Гоголя, хотя хлестаковский по тону, не был фантастическим. «Корифеи» действительно допустили юношу к постоянному интимному обращению с ними. А раз оно так, ясно, что в этом «подающем надежды» и «много обещающем» они (и, в особенности Пушкин) провидели силу, им равную, и, по великодушию истинно талантливых людей, спешили явить и укрепить дружбу покровительством.

Началом своей славы Гоголь был обязан Пушкину, и маловероятно, чтобы Гоголь мог вытеснить Пушкина из своей благодарной памяти, – «пожертвовать Пушкиным», как выражается г. Мочульский, – ради каких бы то ни было себялюбивых и душеспасительных соображений.

Правда, ни в религии, ни в политике, они не сходились до единомыслия. Пушкин, в годы их знакомства, хотя уже не брал «уроков чистого афеизма» у заезжих англичан, а жил укрощенным и безопасным львом на двойных цепях – семейных и придворных, но, как воспитанник вольтерианцев, и лишь случайно не декабрист, конечно, не годился в образцы ни православного рвения, ни политической благонадежности и верноподданнических чувств. Впоследствии, в «Переписке с друзьями» Гоголь употребил много усилий, чтобы снять с Пушкина репутацию вольнодумца, но не успел в этом. Пушкин решительно не укладывался ни в его царизм, ни в его церковное православие. Так что Гоголь, скрепя сердце, должен был принять его, каков есть, потому, что Пушкиным пожертвовать он не в состоянии был ни царю, ни Церкви.

Ибо Пушкин был едва ли не единственным в мире человеком, которого Гоголь любил действительно – страстно, благоговейно, как любят живое божество. В их тесной духовной связи (именно не «внешней», а внутренней, глубоко внутренней) авторитетная роль старшего товарища, наставника, развивателя принадлежала всецело Пушкину. Он дал Гоголю сюжеты «Ревизора» и «Мертвых душ», он настоял, чтобы Гоголь печатал «Нос», он не дал Гоголю пожертвовать цензуре сценою порки поручика Пирогова в «Невском Проспекте», он оценил художественное значение «Коляски» (не понятой Белинским), под его авторитетной защитой благополучно выдержали буйную критическую компанию «Вечера на хуторе» и «Миргород», он старался ввести Гоголя в журнализм и критико-публицистическое обозревательство.

Влияние Пушкина на Гоголя было огромно, – гораздо значительнее, чем можно судить по их необширной и скупой переписке. Очевидно, эти люди умели понимать и ценить друг друга, не нуждаясь в многословных излияниях. Можно предполагать с вероятностью, что, если бы Пушкина не уложила так рано в гроб пуля француза Дантеса, то жизнь и литературная деятельность Гоголя сложилась бы более нормально и его гений, идя естественными путями возрастного и культурного развития, не сгорел бы так преждевременно и дико.

Но, – пишет в «Знакомстве с Гоголем» С. Т. Аксаков, – «в 1837 году погиб Пушкин. Из писем самого Гоголя известно, каким громовым ударом была для него эта потеря. Гоголь сделался болен и духом и телом. Я (С. Т. Аксаков) прибавлю, что, по моему мнению, он уже никогда не выздоравливал совершенно, и что смерть Пушкина была единственной причиной всех болезненных явлений его духа, вследствие которых он задавал себе неразрешимые вопросы, на которые великий талант его, изнеможенный борьбою с направлением отшельника, не мог дать сколько-нибудь удовлетворительных ответов»{9}.

Таким образом, выходит, что проклятый пистолет Дантеса лишил Россию, в один выстрел, обоих основоположников ее литературы: одного истребил в теле, а другого – в 28 лет от рождения – тяжко искалечил в духе, болезненно состарил и на много-много лет сократил его жизнь.

Имев другом и вдохновителем высшее земное существо, каким представлялся Гоголю Пушкин, – после утраты его, – в ком осиротевший писатель мог искать нового друга, от кого ждать новых вдохновений? Когда мы изучаем письма Гоголя, то сразу видим, что в отношении едва ли не ко всем своим корреспондентам, не зависимо от их возраста и житейского или литературного авторитета, он всегда старший и власть имеющий. Не исключая даже таких своих друзей-патриархов, как В. А. Жуковский, П. А. Плетнев, С. Т. Аксаков. Склоняет голову он только перед иерархами, «старцами», отцом Матвеем Константиновским. И то не всегда.

Собственно говоря, по смерти Пушкина, Гоголь уже не предпринимал никаких литературных начинаний, а если и начинал что новое, то быстро терпел неудачу и бросал, не продолжая, например, «Запорожскую трагедию», которую он в Риме читал Панову; как «Рим»; как, пожалуй, можно причислить и второй том «Мертвых Душ», судя по отрывкам, далеко и невыгодно отступивший от пушкинского плана, хотя Гоголю и мечталось, будто теперь-то он его и осуществляет. Внешне он был прав, потому что литературная жизнь Гоголя 40-х годов, – и впрямь, – серьезно и даже суеверно свелась к одной задаче: исполнить священный завет Пушкина – написать «Мертвые Души».

Принимая завет Пушкина, Гоголь не знал того, что дает обещание, которое он силен выполнить только при том условии, если живой дух Пушкина будет непосредственно веять над ним. Он рассказал нам, как возникли и определились в характере письма «Мертвые Души», – как Пушкин ими спас нам Гоголя.

«Может быть, с летами и с потребностью развлекать себя, веселость моя исчезнула бы, а с нею вместе и мое писательство. Но Пушкин заставил меня взглянуть на дело серьезно. Он уже давно склонял меня приняться за большое сочинение и, наконец, один раз, после того, как я прочел ему одно небольшое изображение небольшой сцены, но которое однако ж поразило его больше всего мной прежде читанного, он мне сказал: «Как с этой способностью угадывать человека и несколькими чертами выставлять его вдруг всего, как живого, с этой способностью не приняться за большое сочинение! Это просто грех!» Вслед за этим начал он представлять мне слабое мое сложение, мои недуги, которые могут прекратить мою жизнь рано; привел мне в пример Сервантеса, который, хоть и написал несколько очень замечательных и хороших повестей, но если бы не принялся за «Дон Кихота», никогда не занял бы того места, которое занимает теперь между писателями, и, в заключение всего, отдал мне свой собственный сюжет, из которого он хотел сделать сам что-то вроде поэмы и которого, по словам его, он бы не отдал другому никому. Это был сюжет «Мертвых Душ». (Мысль «Ревизора» принадлежала также ему). На этот раз я задумался серьезно…»

«После «Ревизора» я почувствовал, более, нежели когда-либо прежде, потребность сочинения полного, где было бы уже не одно то, над чем следует смеяться. Пушкин находил, что сюжет «Мертвых Душ» хорош для меня тем, что дает полную свободу изъездить всю Россию и вывести множество самых разнообразных характеров…»{10}

В другом месте Гоголь свидетельствует, что без влияния Пушкина он рисковал бы обратить «Мертвые Души» в галерею злобных карикатур. «Если бы кто видел те чудовища», которые выходили из-под пера моего вначале для меня самого, он бы, точно, содрогнулся. Довольно сказать только то, что когда я начал читать Пушкину первые главы из «Мертвых Душ» в том виде, как были они прежде, то Пушкин, который всегда смеялся при моем чтении (он же был охотником до смеха), начал понемногу становиться все сумрачнее, сумрачнее, и, наконец, сделался совершенно мрачен. Когда же чтение кончилось, он произнес голосом тоски: «Боже, как грустна наша Россия!» Меня это изумило. Пушкин, который так знал Россию, не заметил, что все это карикатура и моя собственная выдумка! Тут-то я увидел, что значит дело, взятое из души, и вообще душевная правда, и в каком ужасающем для человека виде может быть ему представлена тьма и пугающее отсутствие света. С этих пор я уже стал думать только о том, как бы смягчить то тягостное впечатление, которое могли произвести «Мертвые души». Я увидел, что многие из гадостей не стоят злобы; лучше показать всю ничтожность их, которая должна быть навеки их уделом. Притом мне хотелось попробовать, что скажет вообще русский человек, если его попотчуешь его же собственной пошлостью»{11}.

Таким образом, выходит, что Пушкин был как бы – в некотором роде – тайным другом-редактором Гоголевых начинаний, и его доброжелательному редакторству мы обязаны литературным воспитанием молодого Гоголя и лучшим, полным свежей силы, сочной красочности, художественного чувства меры, периодом Гоголева творчества.

После таких определенных и так подробно мотивированных признаний заподозренное г. Мочульским отречение Гоголя от Пушкина чрез умолчание о нем представляется нам невозможным.

Письмо к Жуковскому писалось в условиях почти священнодействия. В противоречивом существе Гоголя жило много странностей и темнот, но духовным плутом и лицемером он никогда не был, хотя, после «Переписки», злые языки и предлагали переименовать его из Николая в Тартюфа Васильевича. Не будучи Тартюфом, не способен был он и на недостойную, да к тому же и неумную, попытку – благочестивым отказом от грешника Пушкина обмануть зачем-то и Жуковского и общество, и себя самого, и чуть ли даже не Господа Бога.

Ларчик мнимого противоречия между двумя документами, думается мне, просто открывается.

«Авторская Исповедь» – апология, предназначенная для большой публики, а потому снабженная широкою осведомительною мотивировкою, с ссылками на факты и влияния, будущим читателям неизвестные. Им сообщить о Пушкине было необходимо. Письмо к Жуковскому, хотя Гоголь и думал, может быть, напечатать его во втором издании «Переписки» все-таки есть только частное письмо.

К кому? К общему их с Пушкиным ближайшему другу. Осведомлять Жуковского о благодетельном для творчества Гоголя значении Пушкина не было никакой надобности: разумелось само собою. Что же было Гоголю, так сказать, ломиться в открытые ворота, изъясняя чувства, и без того Жуковскому отлично известные?

Со смертью Пушкина, авторитетной, благожелательной редакции не стало. Гоголь остался один, предоставленный самому себе. Ему 28 лет, литературного «стажа» за ним всего 7 лет. Однако, силою ума и таланта, он, вопреки возрасту и короткости опыта, чувствует себя и старше, и авторитетнее даже славнейших своих товарищей по литературе. Заместителя «редактору» Пушкину в современности нет. Гоголь двумя-тремя головами выше всех – и одинок. Был крик, будто Гоголя «захвалили приятели». Грубая ошибка: нельзя «захвалить» человека, вооруженного столь мнительной потребностью деятельной критики, которой он постоянно искал и просил, но редко находил. Добивался советов, – хотя бы и для того, чтобы их отвергать, потому что обыкновенно они оказывались плохи.

Литературное одиночество пугало Гоголя. Он чуял, что, идя без проводника по неведомой горной тропе, находится в опасности сбиться с прямого пушкинского пути. И вот, в страхе от утраты друга-вдохновителя и советчика земного, обращается он мало-помалу все искательнее и внимательнее к друзьям-вдохновителям и советчикам небесным: к Богу в представительстве Церкви. И, по страстности своей, быстро доходит в религиозном пафосе до самоубийственного аскетизма.

Загрузка...