Русская литература как национальная Библия первой волны эмиграции

«Русская эмиграция в Китае…»… Одно это словосочетание способно озадачить взыскательного читателя, поскольку сборник открывается статьей А. В. Амфитеатрова, который, являясь одним из ярких писателей эмиграции, никогда не жил в Китае. Не жил, но активно публиковался в русских эмигрантских изданиях Китая. Не жил там и И. Г. Акулинин, хотя в 1923 в Харбине его заочно избрали войсковым атаманом зарубежных оренбургских казаков, а в Шанхае была издана его книга «Оренбургское казачье войско в борьбе с большевиками. 1917–1920» (1937). М. Д. Вайнтроб, П. М. Пильский после революции эмигрировали в Прибалтику, но тоже печатались в русской периодике Китая. А. К. Семенченков, донской казак, коллекционер, собиратель казачьей старины, искусствовед, живший в Париже, насколько известно, также публиковался в русских изданиях Китая. Н. В. Калишевич (псевдоним Р. Словцов), после 1917 года оказавшийся в Болгарии, в Софии, а потом переехавший в Париж, известен в «русском Китае» своими публикациями в газетах «Заря», «Рупор». Русский историк Е. Ф. Шмурло, скончавшийся в 1934 году в Праге, также никогда не был в Китае, но публиковался в русских изданиях Харбина.

В харбинской газете «Заря» (1920–1943) было опубликовано восемь статей А. Амфитеатрова[1]. Интересен случай с очерком «А. В. Амфитеатров о самом себе (Ко 2-й годовщине его кончины)», который вышел с пометкой: «Эта рукопись любезно предоставлена нам для юбилейного номера «Зари» супругой покойного известного русского писателя Александра В. Амфитеатрова»[2].

Очерк «А. В. Амфитеатров о самом себе» не является оригинальным и представляет собой перепечатку фрагмента из полной версии книги «Склоненные ивы. Театральные портреты и характеристики», вошедшие в XXI том собрания сочинений писателя (1913). Фрагмент касается исключительно биографии А. Амфитеатрова и включает эпизоды из его жизни, происходившие в 1887 году (поездка в Тифлис, работа в театральной студии). Действительно ли рукопись была подготовлена (с сокращениями) супругой писателя Елизаветой Ивановной Чупровой, или же она была напечатана в результате инициативы самих русских харбинцев, трудно сказать. В периодике «русского Китая» были случаи, когда печатались статьи русских эмигрантов, живущих в Западной Европе, без уведомления их авторов, что и понятно. Ведь наиболее выдающиеся представители русского зарубежья действительно проживали на Западе, а в «русском Китае» всегда ощущалась потребность в аналитически и эмоционально сильных публикациях, ощущалась потребность в «свежей крови».

Что касается остальных статей А. Амфитеатрова, то в настоящий момент с уверенностью можно сказать, что они не отражены в библиографических сводах. Амфитеатров охотно поддерживал творческие связи с различными полюсами русской эмиграции, был «вхож» в издания самых различных, даже идейно антагонистических, направлений.

То же самое можно сказать о названных выше других авторах, статьи которых появлялись в печати «русского Китая»; их публицистика являлась органической частью культурной жизни восточной эмиграции – весомый аргумент, позволяющий отнести эту публицистику к общему потоку творческой деятельности русской интеллигенции в Китае. Другим аргументом (кажется, более весомым) является то обстоятельство, что «китайские тексты» И. Г. Акулинина, М. Д. Вайнтроба, П. М. Пильского, А. К. Семенченкова, Н. В. Калишевича и других представителей западной эмиграции до сих пор оставались неизвестными современному читателю.

* * *

Литературная критика «русского изгнания» – одна из узловых точек «русской идеи», «нравственно-художественной топики» (А. М. Панченко) национальной культуры, очевидной в своей основе и исторически изменяющейся, оборачивающейся иной раз неожиданными гранями, подобно тому, как Н. В. Гоголь в скупости Плюшкина обнаружил грани щедрости и милосердия. Современный уровень освоения литературно-критического и публицистического наследия русского зарубежья позволяет объективно оценить достижения в этой области. Введены в научный круг выдающиеся имена эмигрантов-критиков. Но означает ли это, что в области эмигрантской критики новые открытия невозможны?..

Отечественные литературоведы и зарубежные слависты уделяли внимание в основном первой волне русской эмиграции, которой суждено было связать свою жизнь с Европой («русский Париж», «русский Берлин», русская эмиграция в Польшу, Прагу, Италию и т. д.). Появилось большое количество публикаций, справочников, а также исследований, посвященных их литературно-критическому творчеству. Интерес к публицистике европейской ветви русской эмиграции остается живым до настоящего времени. Существуют издания критических статей, публицистики, мемуаров; немалое количество работ посвящено исследованию литературной критики и культурно-философской мысли русского зарубежья Европы. В авангарде исследований находятся такие ученые, как В. М. Толмачев, С. Р. Федякин, Т. Г. Петрова, О. А. Коростелев, М. Д. Филин и другие. Трудами ученых были реализованы серьезные проекты – изданы научно выверенные и прокомментированные книги, вводящие в оборот большой фактический литературно-критический и иной материал.[3]

Подтвердилась мысль, некогда высказанная Г. П. Струве о том, что едва ли «не самым ценным вкладом зарубежных писателей в общую сокровищницу русской литературы должны будут быть признаны разные формы нехудожественной литературы – критика, эссеистика, философская проза, высокая публицистика и мемуарная литература».[4] И, действительно, в процессе научного освоения культурного наследия русского зарубежья отечественные исследователи пришли к согласованному мнению: без полной публикации списка авторов вряд ли возможно создание общей картины русского зарубежья, и, тем более, трудно оценить его вклад в русскую и мировую культуру. Другая мысль, в которой едины почти все филологи, сводится к тому, что до сих пор не существует полноценной истории критики русского зарубежья, а, следовательно, отсутствует выверенная методология, соответствующая ее статусу. Интерес представляют не только маститые, именитые критики. Нельзя игнорировать даже уровень «средней» критики и публицистики, значительная часть которой представлена газетными публикациями. И, наконец, если в 1990-е годы был заметен разрыв между исследованиями отечественной литературно-критической традиции и исследованиями критики русского зарубежья, то сейчас такого разрыва нет. Критика и публицистика эпохи изгнания ныне рассматривается в единстве с контекстом всей истории русской литературы.

Сказанное позволяет сделать такой вывод: нельзя рассматривать литературно-критическое наследие русской эмиграции Китая как нечто «низкопробное» – мнение, которое бытует еще с 1920-х годов. В научном и культурно-историческом собирании «русского мира» важен каждый атом, важны все статьи, заметки, эссе, сколь бы «низкопробными» они ни казались. Да и вообще справедливо ли, научно ли оценивать их по принципу «хорошо» / «плохо»? Не случайно творческому наследию русской эмиграции в Китае не так сильно везло в сравнении с тем, что создано русской эмиграцией в Европе. До настоящего времени не выяснено, какую роль играло это наследие в литературном и – шире – в культурном и духовном самоопределении восточной ветви русской эмиграции. Отсутствие более или менее целостного понимания литературы «русского Китая» связано с понятными причинами – ее изучение началось позже, чем изучение литературы русского зарубежья на Западе.

В предисловии к четвертому тому «Литературной энциклопедии русского зарубежья. 1918–1940» (М., 2006) А. Н. Николюкин писал: «Задаваясь целью представить панораму литературной и культурной жизни русских за рубежом как части национальной культуры и литературы XX века, составители при отборе имен и статей руководствовались не значимостью писателя в литературном процессе, а наличием материалов о нем в печати зарубежья». При составлении энциклопедии были использованы также харбинские газеты «Заря», «Русский голос», «Русское слово», журнал «Рубеж». Но литературно-критические статьи, опубликованные восточной эмиграцией, представлены в энциклопедии весьма скромно. Хотя теперь уже известно, что только лишь в харбинской периодической печати было опубликовано более трехсот статей о русских писателях XVIII–XX веков. Исключением явились лишь разделы, посвященные Ф. М. Достоевскому, М. Ю. Лермонтову, Ф. И. Тютчеву – в каждый из них включено по одной харбинской работе.

Помимо дилеммы о значимости / не значимости писателей в литературном процессе, существует еще одна проблема – немалая часть публицистических материалов, вышедшая в русскоязычной печати Китая, носит «анонимный» характер. Обозначались или только инициалы (к примеру, Н. Н.), или же вовсе отсутствовал какой-нибудь знак, указывающий на авторство. В некоторых случаях есть ссылка на авторство (например, А. П. Цзян, Л. Русланова, Е. Хохлов), но найти даже скромные биографические сведения пока не удается. Возможно, что некоторые имена вряд ли когда-нибудь удастся распознать. Как быть? Достойны ли внимания «безымянные» публикации о Пушкине, Лермонтове, Гумилеве?.. Получается, что присоединение критико-публицистического наследия восточной эмиграции к литературной мысли периода первой волны эмиграции и истории русской литературы в целом – научная задача, еще ждущая своего решения.

Между тем русскими эмигрантами, проживающими в городах Китая, главным образом, в Харбине и Шанхае, издавались газеты, журналы, альманахи. Регулярно проводились Дни русской культуры, праздничные церемонии, посвященные памяти русских писателей, о чем печатались подробные обзоры и отчеты в периодических изданиях. Публицистика русской эмиграции в Китае функционировала разнопланово. Она отражала литературные вкусы и предпочтения интеллигенции, их инстинкт самосохранения в чужой среде, их болезненную заботу о «национальной святыне» – русской литературе. Именно поэтому она должна быть рассмотрена и исследована не только в качестве самостоятельной и значимой части литературной критики и публицистики всего русского зарубежья, но и в качестве неразделимого элемента «русского мира», русской культурной и духовной мысли.

Русская картина Китая была пестрой – эмигранты здесь принадлежали к разным, иногда даже малосимпатичным и совсем не симпатичным партиям и организациям. Драматические для России обстоятельства ее общественно-исторического бытия стали первопричиной расхождения во взглядах людей; они порой толкали на выбор, который впоследствии был способен вызвать чувство неловкости. Но, думается, не следует делать спешные выводы. Эмигрантов, независимо от разности убеждений, объединяла любовь к России, жгучее желание вернуться на родину; любовь к ее культурному наследию, неоценимой частью которого была русская литература. В качестве примера обратимся к фигуре Кирилла Иосифовича Зайцева (1887–975), после принятия сана монашества – архимандрита Константина, известного публициста в эмигрантской прессе «русского Китая».

* * *

Юрист и богослов Кирилл Иосифович Зайцев был родом из Санкт-Петербурга. Там же он сформировался и получил блестящее образование. Но гражданская война, в которой он участвовал в составе белогвардейской армии, послужила переломным моментом в его жизни. Изгнание К. И. Зайцева шло через Константинополь, Софию, Прагу, Париж. В 1935 году он переезжает в Харбин. В Китае К. И. Зайцев проведет в общей сложности четырнадцать лет. С одной стороны, оторванность от родной почвы, с другой, – именно в эмиграции раскрылся талант К. И. Зайцева как организатора, мыслителя и публициста. Достаточно упомянуть его должность ректора Педагогического института в Харбине, работу в министерстве иностранных дел Маньчжурской империи. И при всем этом он оставался последовательным монархистом, что просвечивает почти в каждом его высказывании о русских писателях – Пушкине, Лермонтове, Глебе Успенском, П. А. Вяземском, о К. Аксакове и других. Тем более в его трудах исторического содержания, среди которых выделяются книги шанхайского периода: «Православная церковь в сов. России» (1947), «Памяти последнего царя» (1948), «Киевская Русь» (1949) и др.

Интеллектуальная деятельность К. И. Зайцева немыслима вне размышлений о России, ее культуре, истории. Он был незаменим в проведении Дней русской культуры, организации празднования столетнего юбилея со дня смерти А. С. Пушкина в Харбине. Он участвовал в подготовке собрания «Избранных сочинений» А. С. Пушкина (1937), куда также вошел его вступительный очерк «Смерть Пушкина»; руководил работой по составлению альбома автотипий «Пушкин и его время» (1938); юбилейного сборника «Россия и Пушкин» (Харбин, 1937). В 1941 году Зайцев редактировал три опубликованных в Харбине сборника: «Шедевры русской поэзии», «Шедевры литературной критики» и «Русская история в русской поэзии» (т. 1). Написал вступительную статью к выпущенному в серии «Шедевры русской прозы» (1941) роману М. Ю. Лермонтова «Герой нашего времени».

Напомним, что в Харбине День русской культуры проводился с 1924 года вплоть до середины 1940-х годов. Ежегодные сборники, представлявшие своего рода отчет о проведенных культурных мероприятиях, редко выходили без редакторской работы К. И. Зайцева. Юрист по основному образованию, он прекрасно разбирался в философских и богословских учениях. Одновременно он был замечательным педагогом. Недаром именно по его инициативе в Педагогическом институте были организованы «открытые лекции» для всех желающих.

Русская литература, особенно ее классическое наследие, для К. Зайцева, как и для многих других представителей изгнания, была насущной духовной пищей; он постоянно размышлял о творчестве и судьбе наиболее выдающихся писателей, выступал в печати с публикациями о них. Немалая часть известных (и неизвестных) статей К. Зайцева вышла именно в русскоязычной печати Харбина[5]. Публицистика К. И. Зайцева, посвященная Пушкину, Лермонтову, уже знакома (правда, не в полном объеме[6]) современному российскому читателю. Но неизвестны его «китайские» статьи «Памяти Константина Аксакова», «Глеб Успенский», «Князь П. А. Вяземский». Эмигрантская критика в основном была сосредоточена на Пушкине, Лермонтове (в сравнении с Пушкиным значительно меньше); она нередко обращалась к фигурам Гоголя, Достоевского, Толстого, но почти не касалась литературных имен, традиционно отведенных на «периферию» литературы. К. И. Зайцев же необычайно расширял горизонты восприятия и оценки русской литературы, особенно ее «золотого века».

Большую по объему статью о К. Аксакове справедливее было бы отнести к жанру биографического очерка – автор охватывает этапы жизни и творчества этого выдающегося славянофила, не оставляя без внимания даже обстоятельства его рождения, воспитания. Он с любовью пишет о предках К. Аксакова, особо подчеркивает материнскую «начинку» характера и темперамента будущего пламенного публициста. Выделяет в его наследии именно то, что со временем не потеряло своего значения – не поэзию, не критические работы, а исторические опыты. Не будучи профессиональным историком, но наделенный полемическим задором, К. Аксаков как бы расшатал господствовавшее в то время течение исторической мысли. Он создал фундамент, способ мысли, «которые стали с той поры железным инвентарем национально-почвенной историософии славянофильства». К. Аксаков впервые в лапидарной форме дал «общую характеристику духа русского народа и его истории»[7].

К. И. Зайцев трезво оценивает идеи славянофила: «Не разделим мы с ним той силы негодования, которая подымала его против Петра, и его анафематствования Петербурга. Не разделим и того упрощенно-идиллического восприятия древней Руси, которое облегчало ему его полемику с Петровской Россией. Далеки мы от возвеличивания общинного начала в русском земельном строе. А главное, далеки мы от той детски-оптимистической оценки «народа», которая вдохновляла славянофилов на борьбу с петровской Россией и делала их оппозиционерами российской Императорской власти».

К. Аксаков признавался, что объект его бескорыстного служения – Истина и Отечество. Но всегда ли в унисон говорят истина и отечество? Для восторженного славянофила «отечество» в вопросе обладания Истиной сливалось с «народом», покрывалось «народом» – и именно простым народом. Вот такого двусмысленного «народничества», безоглядного «народолюбия» К. И. Зайцев не приемлет в Аксакове, не приемлет именно то, что славянофилы «идеализировали народ и создавали из него кумира, ища в нем сосредоточения Истины». И все же, несмотря на народнический утопизм в принципах К. Аксакова, он современен, ему принадлежат «золотые мысли», «которые до сих пор остаются программными лозунгами русского национального самосознания».

Очерк «Памяти Константина Аксакова» и двумя годами ранее напечатанная юбилейная статья «Глеб Успенский» близки по проблематике. «Тот, кто не знаком с Успенским, не может сказать, что он знает русскую литературу» – таков тезис К. И. Зайцева, который, в свою очередь, перерастает в мысль о том, что «не только, однако, не может сказать о себе тот, кто не знаком с Успенским, что он знает русскую литературу: не сможет он сказать, что знает и русскую действительность!» И если К. Аксаков дал формулу русского национального самосознания, то Г. Успенский – самое очевидное воплощение «болезни русской совести», «которая угнетала и поедала лучшие душевные силы русской интеллигенции второй половины девятнадцатого века»[8].

Публицистика К. И. Зайцева наделена четко выраженной мировоззренческой установкой, о чем он писал в статье «Борьба за Пушкина»[9]. Именно «борьба», потому что он категорически не приемлет тех методов изучения наследия Пушкина, которые, которые по его мнению, установились в Советской России. Пропаганда, «наукообразная мертвечина», развернутая вокруг имени классика и его произведений – это часть борьбы мировоззрений, которая идет «в настоящее время во всем мире на всех фронтах, в самых маловероятных формах, в самых неожиданных сочетаниях». Советская власть прославляет Пушкина как предтечу советского строя, тем самым искажая самую идею личности и творчества поэта, как она сложилась в сознании нескольких поколений. Творчество Пушкина – бесспорная ценность «национальной России», по представлению К. И. Зайцева, нещадно фальсифицируется и искажается. Тут справедливее было бы говорить о «столкновении» «мировых сил». Поэтому, употребляя предложенное П. В. Струве словосочетание «зарубежная Россия», Зайцев мечтает об объединении всех «в боевую семью» – под знаменем Пушкина, «как бесспорным для всех наглядным и каждому понятным символом той России, к которой считают себя принадлежащими все русские эмигранты, без различия политических оттенков». Именно на эмиграции лежит ответственность за ответ на вопрос: кто же такой был подлинный Пушкин? Каково было его истинное лицо?

Иностранный читатель, полагает Зайцев, чаще всего ждёт от русской литературы «проблематики», «экзотики, мятежности, борения, изощренного новаторства, чего-то дразнящего нервы, тревожащего дух». Не найдя всего этого у слишком классического нашего Пушкина, отворачивается от него. Ему трудно понять, что Пушкин – «воплощенное душевное равновесие, спокойствие». Барьер между произведениями Пушкина и иностранными читателями остается непреодолимым и, по-видимому, с этим необходимо смириться. Иностранец «по общему правилу, не чувствует Пушкина, равно как он не чувствует и величайшего русского композитора Глинку, родственного по духу Пушкину». В этом заключается не только проблема Пушкина, но проблема всей России. Ведь «исторической реальностью является только пушкинская Россия». Великие русские писатели, включая Л. Н. Толстого, Ф. М. Достоевского и А. П. Чехова, в своих произведениях воспроизводили «некий уклон русского духа», изображали Россию историческую в ее бытовых и духовных проявлениях. Россия Чехова – это «Россия на ущербе». Достоевский «гениально-фантастически» показывает происходящую в недрах России борьбу духа, чуждаясь «бытовой» России. Историческая Россия переносится Толстым на полотнища его величественных «романов-рек» – «лишь для того, чтобы стать предметом позднейшего отказа от них. «Толстой в целом есть своего рода интеллигентски-сектантское “самосожжение” исторической России». Один только Пушкин воплотил в своем творчестве Россию «во всей ее индивидуально-исторической конкретности». «Пушкин – наше всё», все остальное – «произвольная стилизация, а иногда и подлинная фантастика».

* * *

Не менее показателен пример Георгия Константиновича Гинса (1887–1971) – юриста, журналиста, эмигрировавшего в Харбин в 1920 г. и занимавшегося там активной общественной и политической деятельностью. В известной степени преуспевший в коммерческой деятельности, Г. К. Гинс, являясь одним из основателей магазина под названием «Русско-Маньчжурская книготорговля», занимался продажей учебных пособий, научных трудов эмигрантской литературы. Одновременно читал лекции на Юридическом факультете и был бессменным редактором «Известий Юридического факультета». Под его редакцией вышло двенадцать томов этого издания. Он не чуждался литературных тем, рассуждал о художественном творчестве писателей отнюдь не как дилетант. Подтверждение тому – его цикл об А. С. Пушкине, напечатанный в харбинской газете «Заря» и журнале «Рубеж»[10].

Г. К. Гинс органически сплавляет художественную интуицию и логико-понятийные рассуждения. Он стремится охватить личность и творчество гения русской литературы со всех сторон, особенно же – со стороны исторической и нравственной ценности и личной судьбы поэта и его произведений. Исходя из мысли, что само «появление Пушкина кажется чудесным», публицист последовательно показывает: это кажущееся чудом рождение Пушкина было обретено, завоевано, выстрадано историческим назначением России. Пушкин «велик не только своим мастерством художника». Он богат, разнообразен и глубок «по содержанию своих произведений», подобно тому, как богаты, разнообразны и непостижимы русская природа, русский дух.

В творчестве Пушкина воплотилось все то, что впоследствии стало нашим наследием, чуть ли не бытовым нашим переживанием: 1) жизнерадостность – «один из секретов его бесспорного владычества над юным и старым, его несравнимого умения покорить раз и навсегда»; 2) благоговейное чувство красоты, умение наслаждаться «всеми видами красоты»; 3) несравненное историческое чувство, получившее в творчестве поэта целостную концепцию философии истории, и государственный масштаб мысли, творчества; Пушкин как никто понимал, «что значит в общественной жизни традиция» и как «остатки старины» «прочно связывают прошлое, настоящее и будущее»; 4) заслуга Пушкина не только в том, что он стоит у истоков блестящего развития русской литературы; чтобы достичь такого результата, достаточно родиться гением, каким и явился наш поэт; ему принадлежит заслуга в создании фундамента «национального самосознания»; Пушкин дал нам язык, дал то, что называется «духом» народа, внушил нам чувство национального единства; одним словом, ему «принадлежит право называться одним из создателей русской национальной культуры, объединяющей народы России в русскую нацию»; 5) и, наконец, Пушкин – символ восхождения от низшего к высшему, восхождения к вершинам религиозного переживания; его творчество является источником, припадая к которому человек просветляет свою собственную душу.

Г. К. Гинс заключает свои размышления тем, что поэзия «Пушкина воспитывает и любовь к родине, и чувство человеческого и национального достоинства, и преданность государственному долгу». И в этом смысле Пушкин – наша Родина. Эти слова обращены к эмиграции, все больше испытывающей страх «перед денационализацией и понижением культурного уровня грядущей смены подрастающего поколения». Таким образом, литературно-критические высказывания русского изгнанника, не порывая связь с творчеством Пушкины, в то же время в своем несомненном большинстве обращены к широкому спектру жгуче злободневных социально-нравственных вопросов, к живым потребностям эмигрантской среды.

* * *

Соприкасаясь с печальной судьбой эмигрантов первой волны, невольно задумываешься: что больше вызывает волнение: их неудачная вовлеченность в трагическое движение истории, их судьба вольного или невольного изгнанника? Или же то, что, находясь в изгнании, они продолжали оставаться русскими, пребывали в русском культурном пространстве, с непритворным интересом следили за тем, что происходило в Советской России? И главное – обращались к русской литературе как к утешительному источнику, памяти об утерянной малой и большой Родине.

Из личного дела эмигрантов архивного фонда БРЭМ Государственного архива Хабаровского края известно, что Анатолий Прохорович Вележев (1887–1946) родился в Воронежской губернии. Окончил Воронежскую духовную семинарию, затем поступил на юридический факультет Варшавского университета. После окончания университета состоял помощником присяжного поверенного при Воронежском окружном суде. После революции, как и многие его современники, участвовал в гражданской войне в составе белогвардейской армии. У А. П. Вележева есть автобиографический рассказ «Три Рождества», посвященный как раз событиям гражданской войны. Приходилось делать «сорокаверстные переходы», «животы, случалось, подводило от голода» – рассказывает автобиографический герой – «но были тогда молоды, сильны духом и телом». Поэтому «бездумно и весело» шли вперед, веря в успех «нашего дела»; слишком «крепко сидела в нашем сердце надежда». Увы! История беспощадна, она не различает добро и зло, заключает в свой водоворот целые поколения, превращая их в потерянные или с трудом восстановимые звенья временных циклов.

«На пространстве тысячи верст, среди ледяного безмолвия сибирской пустыни разыгрывались трагедии, которых человеческое воображение не могло и представить. Матери теряли своих детей, на глазах жен расстреливали их мужей, родные и близкие расставались на полчаса, чтобы больше уже никогда не встретиться. И чем дальше уходили мы на восток, тем безнадежней рвались нити, связывающие нас с Россией»[11].

Гражданская война выбросила А. П. Вележева за родные пределы, и в 1922 г. он оказался на харбинской чужбине. Здесь он давал частные уроки, занимался коммерческой деятельностью, частной юридической практикой и, конечно, как это обычно бывало, издательской и редакторской работой. Харбинский период жизни А. П. Вележева закончился в 1946 г. С приходом советских войск в Маньчжурию начался очередной поворот в его жизни – он был арестован и депортирован с сыном и женой в СССР, где содержался в лагере. Как сложилась дальнейшая судьба этого талантливого представителя умственной России? Не трудно представить…

В Харбине А. П. Вележеву в какой-то мере повезло, в чем ему помогли прирожденный литературный талант и журналистский опыт. В разное время он был редактором газет «Русский голос», «Русское слово», «Гуан-Бао», «Голос эмигрантов», «Заря», журнала «Луч Азии». Он прекрасно знал литературу, разбирался в живописи, владел английским и французским языками. Известны его довольно объемные статьи «Невысказавшийся гений» (о Лермонтове), «Трагедия одиночества. 55 лет со дня смерти Тургенева», «А. В. Кольцов»[12].

Статья о Лермонтове написана Вележевым в традиционном для русской философской критики русле – на ней отпечаток размышлений В. Соловьева, особенно Д. Мережковского, назвавшего Лермонтова «ночным светилом» русской поэзии. Одновременно статья полемична, намечает новую для того времени концепцию личности и творений поэта.

Исходной точкой интуитивно-интеллектуальных построений А. П. Вележева является мысль о том, что «в области художественного творчества, и в литературе в частности, существуют две стихии, противостоящие и даже враждебные одна другой: аполлоническая и дионисийская». Если царство Аполлона принадлежит Пушкину, то Лермонтов продолжатель дионисийского начала. От них, от Пушкина и Лермонтова, «раздвоенным потоком, не сливаясь и не расходясь, течет мощная река русской литературы».

Возведение поэзии Пушкина к аполлоническому, а Лермонтова – к дионисийскому началу было распространено в культурной мысли «серебряного века»[13]. А. П. Вележев мог знать работы космиста Н. А. Сетницкого «О конечном идеале» (1932), «Заметки об искусстве» (1933), которые были изданы в Харбине.

О чем же размышлял космист Н. А. Сетницкий в своих книгах? Сфера искусства обладает системностью, в ней неминуемо возводится иерархия отношений с наличием центра, говоря иначе, – духовного ядра, «центрообраза». Вот это ядро, с одной стороны, формируется в рамках искусства, создается средствами самого искусства, следовательно, конгениально искусству. С другой – центрообраз выходит за «пределы искусства», вследствие чего художественный образ приобщается к чему-то иному, первостепенно важному. Но история европейской культуры показывает, что искусство в разные эпохи апеллировало не к одному, а к двум центрообразам. Поэтому художник затрудняется ответить, кто же есть центрообраз его творчества – Аполлон или Дионис?

Так сложилось, что Аполлону, «светопадателю и светоносцу», пришлось поделиться властью с Дионисом. Благодаря компромиссу, дионисийский «стихийный энтузиазм» начали рассматривать, наряду с «гармоническим вдохновением», на уровне идеала, символа красоты. Но дионисийское начало прямо ведет к трагическому искусству, где герой – это носитель воодушевленного автономного я. Объективно мы имеем дело не с соперничеством Аполлона и Диониса в сфере искусства, а Аполлона и Диониса с Христом, с еще не окончательно проявленным выбором между трагедией и литургией. По мнению космиста, русский роман пребывает в некоторой оппозиции к форме того романа, к которому привык читатель. «Евгений Онегин», «Герой нашего времени», «Мертвые души», «Война и мир», «Соборяне», «Братья Карамазовы» (список можно продолжить), – романы и как бы вовсе не романы. В классическом романе сохраняется нечто, что не вмещается в общепринятую формулу романа. Объективно русский роман следовало бы назвать «литургической эпопеей»[14].

В понимании А. П. Вележева, лермонтовский путь – это путь от Диониса к Аполлону и далее – к Христу. О том, что Лермонтов постепенно шел к литургическому пониманию искусства, «свидетельствует его неутоленная тяга к Богу. Это самый христианский из всех наших поэтов, несмотря на весь свой кажущийся демонизм».

В 1934 г. в газете «Заря» вышла статья А. В. Амфитеатрова «Кольцов и Есенин»[15]. Она не осталась одинокой – буквально в следующем выпуске той же газеты был напечатан лирический рассказ-воспоминание «Кольцов, Митроша и я»[16] Г. Г. Сатовско-Ржевского, известного в харбинских русскоязычных кругах журналиста. Обе публикации соотносились со 125-летием со дня рождения народного поэта. Нечто подобное повторилось в 1942 году – на сей раз в Харбине были напечатаны две статьи, посвященные 100-летию со дня смерти поэта: Н. Резниковой «Алексей Васильевич Кольцов»[17] и А. П. Вележева «А. В. Кольцов»[18].

Статья А. В. Амфитеатрова в каком-то смысле была провокационной, полемически заостряла вопрос о народности двух русских поэтов. Написанная в жанре биографического очерка, она одновременно была наделена аналитической частью, в которой красной нитью проходила мысль о несопоставимости поэзии Кольцова – «поэта оригинального и гениального и единственного русского поэта»; и Есенина, в каждом стихотворении которого сквозит «смертельная обреченность». Кольцов, по мнению Амфитеатрова, принес «из глубины воронежских лесов и донских степей в дар интеллигенции свежий народный дух и певучее народное слово». Ну а что Есенин? – «Этот, Есенин, наоборот, пришел из рязанской деревни неучем по образованию, пролетарием по проповеди, но уже готовым интеллигентом по духу». «Ряженье Есенину, бурному и искреннему, опостылело, и, – предсмертно, – из мнимо крестьянского поэта откровенно выглянул разочарованный, с душою вдребезги разбитою, поэт-интеллигент».

А. В. Амфитеатров считает несправедливым и то, что в Кольцове ищут Есенину «предка», тогда как предки поэта начала ХХ века – романтики пушкинской эпохи – например, А. И. Полежаев, «несчастнейший из русских лириков», расплатившийся солдатчиной и преждевременной смертью «за дикую жизнь, дикий характер и безудержный алкоголизм». Если бы не разница поэтических форм и языка, то «Полежаева, погибшего почти сто лет назад, и Есенина» легко было бы «по тону и мотивам привести в совершеннейшую почти слитность».

Статья А. П. Вележева о Кольцове типологически близка биографическому очерку А. В. Амфитеатрова, она совпадает с ней даже в главной идее, хотя в ней имя Есенина не упоминается. На вопрос: «В чем же отличие Кольцова от других поэтов, в чем его самобытность?» Вележев дает такой ответ: «Если не считать Лермонтова, Кольцов самый религиозный русский поэт. Религиозность его детски чистая («Спаситель, Спаситель, чиста моя вера…»), первобытная, своими корнями уходящая в глубочайшие народные пласты». Этим и определяется, на взгляд публициста, истинная народность поэзии А. В. Кольцова.

* * *

Познакомившись с биографической справкой в заключительной части сборника, можно убедиться, что почти у всех эмигрантов схожая судьба. В эмиграции по сути ничего не изменилось – их общей заботой оставалась Россия, ее культурное и литературное наследие, тот маленький «русский мир», в котором они жили, действовали и, живя в котором, все-таки мечтали о возвращении на родные просторы. Поэтому собирание литературно-критической и публицистической мысли «русского Китая» имеет символический смысл, не сводимый только к тому, чтобы способствовать формированию единой, целостной картины художественно-эстетической картины истории русской литературы. Суть этого единства определяется исканием и обнаружением фактов и даже следов «русской мысли», которая (в силу исторических обстоятельств) до настоящего времени остается рассеянной. Целостную концепцию литературы нельзя рассматривать в том смысле, что в ней все статично, прозрачно и окончательно предрешено. Смысл любой национальной культуры явен, общезначим. Одновременно, говоря словами С. Аверинцева, смысл этот «загадочен», поскольку «задан» нашему сознанию источниками и инстанциями, может быть, нам еще неизвестными и от нас не зависимыми.

Оказавшиеся в изгнании русские интеллигенты быстро прониклись идеей мессианства, полагая, что традиции национальной культуры могут существовать и вне Отечества и что именно они, эмигранты, призваны к продолжению и углублению этой традиции. Жизнь в изгнании понималась ими как готовность на любые испытания и подвиги во имя сохранения национальных духовных ценностей.

* * *

А. С. Пушкин – главная фигура русской литературы и русской национально-культурной идеи. Он занимает исключительное место в духовной биографии русского изгнания – не только западной эмиграции первой волны, но и тех, кто оказался на территории Китая, в таких городах, как Шанхай и, главным образом, Харбин. Выражение «духовная биография» должно пониматься здесь расширительно. Оно включало, с одной стороны, аспекты личностного нравственного самоопределения большой части русских эмигрантов, с другой же – аспекты, связанные с их политическими, общефилософскими воззрениями. Следовательно, сам А. С. Пушкин ассоциировался у них не только с символом одухотворенной свободной поэзии и прозы, с символом национального и общенародного поэта; одновременно А. С. Пушкин воспринимался в контексте исторической судьбы России; политического выбора самих эмигрантов. Словом, все начинания, замыслы, проекты эмигрантов аргументировались авторитетом Пушкина и им оправдывались. Ибо Пушкин, по их общему признанию, «наше всё», единственный критерий, единственный символ и сакральная ценность, освящающий своим именем идеалы эмигрантов.

Отсюда многогранность и в то же время некоторая «законченность», «закругленность» представлений о нашем классике. Пушкин, по мнению большинства представителей русской эмиграции, и единственный истинный поэт, и прозаик, и основатель русского национального языка, и создатель русской национальной литературы. Он же сторонник самодержавия, абсолютной монархии, государственник, преданный государю и готовый на любые жертвы ради него; верующий человек, преданный догматам православной церкви; категорический противник каких-либо социальных взрывов, более чем критически воспринявший трагедию декабристов. Говоря иными словами, Пушкин воплотил идеальную во всех проявлениях форму национального космоса. Таким образом, в публицистике эмигрантов появлялся не реальный, исторически конкретный, а во многом мифологизированный образ русского поэта. Установка на мифологизацию личности и творчества Пушкина – это то, что роднит публицистику восточной ветви русской эмиграции с пушкинианой «русского Запада».

Кульминацией мифологизации образа поэта стала повсеместно (на Западе и на Востоке) отмечаемая 100-летняя годовщина со дня его гибели. Не было ни одного газетного и журнального издания, где не встречались бы публикации о Пушкине. Они касались самых разных сторон его биографии и творчества: любовные похождения, отношение к друзьям, поездка в Оренбургскую губернию в поисках материала для «Капитанской дочки», обстоятельства дуэли и смерти; размышления, порой прямолинейные, об отдельных произведениях. Имена авторов не ограничиваются теми, кто непосредственно был связан с литературной, критической или журналистской деятельностью. Здесь поражает пестрота профессиональных занятий и интересов авторов. Поэтому многие статьи носили познавательный, просветительский характер, представляли перевод на язык обыденного понимания многих известных фактов и сведений. Но этот перевод осуществлялся с установкой на особый стиль, на особую манеру изложения мыслей и фактов. Склонность эмигрантов к мифологизации не ограничивалась одним только Пушкиным. Мифологизированной становилась вся русская литература XIX века, а за нею – и русская культура, и русская история. В этом заключается свое обаяние – тексты эмигрантов, большей частью романтизированные, «одухотворенные», читаются как поэтический миф. Эти тексты интересны и востребованы в том числе с точки зрения культурной и духовной биографии самих эмигрантов, попавших в жернова истории и трагически переживавших свой разрыв с Родиной.

* * *

Материал, к которому обращались составители настоящей книги, предсказуемо оказался объемным, разноплановым, что кардинально изменило стратегию введения в научный оборот критико-публицистического наследия русской эмиграции в Китае. Первую часть книги составили статьи, посвященные А. С. Пушкину. При благоприятных обстоятельствах планируется подготовить и издать сборники публикаций о поэтах и писателях XVIII в. и, большей частью – XIX в. (Гоголь, Лермонтов, Тургенев, Толстой, Тютчев, Достоевский, Чехов и многие другие).


В. Мехтиев

Загрузка...