Такое могло произойти только в Лондоне. Тут требовалась именно здешняя особая смесь фальшивой стыдливости и истинного бесстыдства, она-то и объясняла умоисступление, которое вызвало у столичной публики это зрелище обнаженного человеческого тела – спектакль, которого не допустили бы ни в одной цивилизованной стране мира, однако лондонская полиция и не подумала ему воспрепятствовать.
Желающие буквально дрались за право входа в салон, где доктор Грехем производил свои опыты, и хотя каждый входящий был обязан выложить за это фунт стерлингов, толпа собиралась каждый вечер.
Едва лишь зрители уходили, доктор пробуждал меня, я одевалась, мы ужинали и расходились каждый в свою комнату. Должна подчеркнуть, что ни разу за те два или три месяца, когда я постоянно находилась подле него, я не слышала от доктора ни единого слова, которое не было бы исполнено симпатии и уважения.
И вот теперь… я ведь клялась Господом, что выскажу без утайки все, что испытала, позволив читателю заглянуть в самые потаенные уголки не скажу женского сердца – Боже меня упаси выдавать себя за пример, достойный представительствовать за весь мой пол, – но, по крайней мере, я, как обещала, открою до конца сердце той женщины, которой я была. Ведь даже Руссо в своей «Исповеди» изобразил не человечество, а лишь одного человека[177], и, несмотря на некоторые весьма странные откровения, которые там содержатся, эта «Исповедь» считается достойной книгой. Не пряча от глаз психолога ни один из секретов своей души, я хочу написать книгу, способную если не превзойти произведение Руссо, то соперничать с ним.
Итак, наступает время нового признания.
По вечерам, во время наших совместных ужинов, доктор, должно быть опасаясь, как бы я не прервала череду этих столь доходных сеансов, всякий раз пересказывал мне похвалы и восторги публики, что роем поднимались и кружились над ложем, на котором я была распростерта. Для меня же этот хвалебный хор не существовал, даже слабые отголоски его не достигали глубин моего забытья. Но оттого, как часто он мне повторял, что сама Венера, пойманная в сеть своим ревнивым супругом, не вызывала у богов Олимпа[178] такого восхищения[179], какое внушает смертным моя красота, мне в конце концов захотелось собственными ушами услышать эту пьянящую мелодию восхвалений. Как то обычно случалось с моими желаниями, это искушение вскоре стало непобедимым, а поскольку поддаться ему было нетрудно и не было даже нужды предупреждать об этом доктора, я решилась попробовать.
На третий или четвертый день, как только доктор Грехем приступил к своим пассам[180], я притворилась, будто уже уснула, и с закрытыми глазами и лицом, на которое был наброшен батистовый платок, скрывающий его от взглядов зевак, приготовилась выслушивать те пламенные восторги, которые, по словам доктора, внушала любителям прекрасного моя бесподобная фигура.
Грехем не преувеличивал. Никогда хвалы, обращаемые к владычице Книда и Пафоса[181], не возносились ввысь в облаках такого благоуханного фимиама, что курился вокруг возвышения, на котором я возлежала. Можно было подумать, будто каждый из этих льстецов, догадываясь, что мой сон притворен и я могу его услышать, изощрялся в комплиментах в расчете на воздаяние.
Я выпивала эту сладкую отраву, не проронив ни капли.
С того дня я решила всегда бодрствовать на этих сеансах, ценя вознаграждение, что доставалось мне в виде похвал, даже выше того, что получала в фунтах стерлингов.
Что касается доктора, то его прибыль была такова, что, не ожидая просьб с моей стороны, он удвоил плату: теперь за каждый вечер мне платили пятьдесят фунтов вместо обещанных двадцати пяти.
Вечеров пять-шесть протекло в этом блаженном опьянении, что дает успех, каким бы он ни был. Но однажды во время очередного сеанса до моего слуха донеслись слова, впившиеся в мое сердце, словно острый клинок, заставив меня вздрогнуть.
– Какая досада, – произнес чей-то голос, – что при подобном совершенстве форм лицо у нее, вероятно, некрасиво!
– Что заставляет вас предполагать, что лицо этой дивной статуи недостойно ее тела? – спросил другой. – Грехем, напротив, утверждает, что ее черты бесподобны.
– Если бы это было так, – возразил первый, – зачем тогда ей его прятать?
По-видимому, его собеседник нашел это соображение резонным, так как он ничего не возразил.
В следующие два дня мне довелось подслушать еще несколько замечаний в том же роде, страшно задевшие мое самолюбие. Доктор Грехем по моему угрюмому виду заметил, что меня тревожит нечто такое, в чем я не желаю признаться. Он пытался расспрашивать меня с присущей ему учтивостью, но я не дала ему никаких объяснений.
По Лондону между тем распространились самые противоречивые слухи относительно моего лица. Никто не предполагал истинной причины. Одни утверждали, будто им известно из достоверных источников, что я обезображена ветряной оспой. Другие – что громадный шрам бороздит мою щеку. Я слушала все эти суждения, и что-то похожее на ярость поднималось в моем сердце.
С огромным нетерпением я ждала, когда у меня накопится достаточная сумма, чтобы можно было, наконец, прекратить эти демонстрации в обнаженном виде, к постыдной стороне которых я уже привыкла, так и не сумев привыкнуть выслушивать замечания тех, кто сомневался в моей красоте.
И вот настал миг, когда, услышав очередную дискуссию в этом роде, я не стерпела. Едва заметным движением я заставила батистовый платок соскользнуть, и мое лицо явилось взорам присутствующих – с закрытыми глазами, но складка губ выражала дерзкий вызов.
Раздались крики восхищения. Были минуты, когда зеваки в своем энтузиазме чуть было не разнесли балюстраду. Доктору Грехему пришлось броситься вперед, встав между ними и мной. Это происшествие, по видимости случайное, заставило новых зрителей заполнить салон доктора. В тот же вечер новость, что я столь же прекрасна лицом, как и телом, была уже у всех на устах. На следующий день она появилась также и в газетах.
Обманутый подобно всем прочим, доктор Грехем также приписал падение моей вуали случаю, однако это происшествие имело для него такие замечательные последствия, что он начал умолять меня, чтобы я согласилась являться публике с открытым лицом. Я притворилась, будто уступаю его настояниям, хотя это была уступка собственному кокетству.
Мой успех увеличился, доходы доктора достигли высочайшей цифры: в конце месяца он имел уже около тридцати тысяч фунтов стерлингов.
Однажды вечером в хоре прочих я расслышала голос, заставивший меня вздрогнуть, – его тембр был мне знаком!
– Это она! – пробормотал голос.
И, помолчав немного, прибавил:
– Она еще красивее, чем я думал.
Я не посмела открыть глаза, ведь тогда стало бы понятно, что я не сплю и все слышу. Мои опущенные веки были последним покровом, за которым еще могла найти приют стыдливость.
По-видимому, это был кто-то, кого я встречала в моей прежней жизни. Но тщетно я напрягала память: звук этого голоса хоть и жил в ней, однако не напоминал никого из тех, с кем я водила знакомство в дни моей связи с лордом Фезерсоном, равно как и с сэром Джоном, ни даже тех, с кем сталкивалась позже.
Очевидно, следовало обратиться ко временам более давним, когда я еще не прибыла в Лондон. (Полагаю, нет нужды говорить, что голос принадлежал мужчине.)
Подошел час закрытия, посетители разошлись, остался только один – по голосу я поняла, что это тот самый, кого я так безуспешно пыталась вспомнить.
– Дорогой мой Грехем, – услышала я, – совершенно необходимо, чтобы вы убедили мисс Эмму Лайонну оказать мне милость, о которой я вас прошу.
– Начнем с того, – возразил доктор, – что особа, чьей милости вы добиваетесь, вовсе не Эмма Лайонна. Ее зовут мисс Харт.
– Возможно, для вас она и мисс Харт, любезный доктор. Но для меня ее зовут Эмма Лайонна. Во всяком случае, представьте меня ей – надеюсь, она не совсем забыла меня.
– Сегодня же вечером? Нет, это невозможно!
– Я не настаиваю, чтобы именно сегодня. Скажем, завтра.
– Завтра? Хорошо.
– Договорились.
– При условии, что она не станет возражать.
– В таком случае, как вы понимаете, я ничего не смогу поделать. Но я надеюсь, что она не откажется. Прощайте, мой дорогой Грехем.
– Прощайте, мой дорогой Ромни.
Ромни! Это был Ромни!
Когда доктор вернулся, проводив его, он застал меня совсем одетой. Но не могла же я первая заговорить с ним о Ромни! Он бы тотчас понял, что, если я все слышала, значит, я вовсе не спала.
За ужином он сам завел этот разговор, осведомившись, знаком ли мне художник по фамилии Ромни.
Равнодушным тоном я отвечала, что года три или четыре назад действительно встретила однажды на берегу Ди художника, который так назвался. Он сделал с меня набросок и предлагал пять гиней за сеанс, если я соглашусь ему позировать.
– Вам не будет неприятно снова встретиться с ним? – спросил доктор. – Сегодня вечером он был в числе наших посетителей. Он узнал вас и выразил живейшее желание быть вам представленным. Портрет кисти Ромни – пропуск в бессмертие, знаете ли.
Я отвечала, что с удовольствием повидаюсь с ним, но, поскольку я собиралась просить его сохранить в секрете некоторые подробности моего прошлого, мне хотелось принять его у себя и без свидетелей.
Грехем поклонился.
– Как вам известно, – сказал он, – вы вправе свободно распоряжаться собой и вольны во всех своих поступках. Только дайте мне слово, что Ромни, какое бы влияние он ни имел на вас, не сможет вас убедить прекратить наши сеансы в течение ближайших двух месяцев. За этот срок я составлю себе необходимое состояние, а также буду иметь удовольствие надолго избавить вас от каких бы то ни было материальных забот.
Обещание, данное доктору Грехему, я выразила простым рукопожатием. Он всегда держался со мной настолько почтительно, что я не могла отказать ему в подобном доказательстве моей признательности.
На другой день, завтракая, по своему обыкновению, вдвоем с доктором, я нашла под моей салфеткой пару бриллиантовых серег, каждая из которых стоила не менее пятисот фунтов стерлингов.
Я как раз примеряла подарок, вне себя от восторга любуясь сверканием драгоценных камней, когда услышала громкий стук в дверь – пять или шесть двойных ударов. В Лондоне каждому известно, что подобный стук возвещает о появлении знатного визитера.
Не было сомнения, что это Ромни. И действительно, пять минут спустя, когда дверь отворилась, на ее пороге возник мой давний знакомец, повстречавшийся мне около залива Ди.