XV

Я не буду надолго останавливаться на этих нескольких месяцах моей жизни. Хотя в глазах моралистов мой светский дебют, может быть, наиболее предосудителен, я должна признаться, что он не внушает мне особых угрызений совести. Ведь в ту пору я была девочкой, заброшенной с малых лет и не обязанной давать отчет в своих поступках никому, даже матери, для которой сам факт моего рождения мог заранее послужить ответом на все упреки, с какими она бы могла ко мне обратиться. Я ни от кого не зависела, и мне оставалось надеяться только на себя; на свою беду, я была красива, естественный инстинкт юности побуждал меня тянуться ко всем ее радостям, всем соблазнам богатства и суетного блеска. Где мне было искать моральную и физическую опору для борьбы со всеми этими искушениями, даже если бы я решилась с ними бороться?

Впрочем, плохо умея отличать добро от зла, я не имела даже намерения противиться соблазнам. Я беспечно катилась вниз, и этот путь казался мне все более сладостным, усыпанным розами; жизнь представала передо мной в облике юноши в венке из цветов, прекрасного, как весна. Бездумно опершись на руку моего лукавого покровителя, я последовала за ним, не спрашивая, куда мы идем, не ведая, на каком грязном перекрестке, в какой бесплодной пустыне он покинет меня!

К тому же, надо признаться, одной из главных радостей и бед моего уклада было то, что я жила настоящим, и в сравнении с моим прошлым это настоящее казалось мне тогда чередой плотских утех, что было не в пример веселее прошедших шестнадцати лет. Мир не знал меня, а стало быть, ни в чем не упрекал, да я и сама себя не корила. Все побуждало меня к беспечному забвению былого, да заодно и мыслей о грядущем. Мне казалось, что, до тех пор пока моя красота не увянет, мне нечего бояться непостоянства фортуны. Думая о своем возрасте и глядя в зеркало, я говорила себе, что, благодарение Богу, я еще долго буду красавицей.

Читатель, вероятно, помнит, что сэр Джон Пейн выхлопотал себе двухмесячный отпуск, чтобы полностью посвятить это время мне. Получив его, он спросил меня, куда бы я желала отправиться, чем бы хотела занять эти месяцы.

Я предоставила лорду распоряжаться моей судьбой по его собственному усмотрению. Не имея представления ни о чем, кроме того узкого мирка, в котором жила, я ничего не могла пожелать и вместе с тем чувствовала непреодолимую тягу к неизвестному.

Сэр Джон решил, что мы поедем во Францию. Я захлопала в ладоши. Я много слышала о Франции, но мне и в голову не могло прийти, что я когда-нибудь смогу там побывать. Французского языка я не знала, но сэр Джон владел им в совершенстве и обещал, что будет объяснять мне смысл всего того, что меня заинтересует.

И мы отправились в путь. Эта страсть к неведомому, что владела мной, была болезнью эпохи, и меня, песчинку, затянуло в этот огромный водоворот.

Бывают такие времена и есть такие народы, которые, устав от самих себя, заскучав от реальности, опьяняются мечтами и надеждами не только на то, чего нет, но даже на то, чего и быть не может. При всем моем невежестве я почувствовала это присущее Франции тяготение к невозможному, и оно произвело на меня глубокое и странное воздействие. Там царила предельная нищета и одновременно – еще более немыслимая роскошь. Принцы и высшее дворянство разорялись, расточая свое наследие с таким неистовством и такой беспечностью, как если бы знали, в какую пропасть катится общество.

Что значили для них общественные беды? Кардинал де Роган был погружен в поиски философского камня[128]; Калиостро, как нас уверяли, изобрел эликсир бессмертия[129]; Месмер – способ исцелять все недуги посредством магнетизма[130]; Франклин победил молнию и заставил ее, плененную, бежать по проводам, проложенным под землей[131]; наконец, Монгольфье обещали проложить человечеству дорогу в небесных просторах[132]. Старый мир мог кануть в бездну и там захлебнуться, ведь новый мир уже народился.

Два эти месяца протекли для меня в каком-то нескончаемом ослеплении. У сэра Джона были самые породистые лошади, самые красивые экипажи, лучшие ложи во всех театрах. Я видела Лекена[133] и мадемуазель Рокур[134], сидела на представлении «Оросмана»[135], «Аталии» и «Британика»[136], слушала «Ифигению в Тавриде» Глюка[137] и «Дидону»[138] Пуччини[139]. Живописец Грёз, певец и почитатель невинности, написал мой портрет[140]. И повсюду, где бы я ни появлялась, за моей спиной слышался восторженный шепот, все повторявший, что я прекрасна.

Я была так счастлива, что сэр Джон решился послать в Лондон просьбу о продлении своего отпуска еще на месяц. Ему не отказали, однако предупредили, что по истечении этого срока ему надлежит незамедлительно поступить в распоряжение правительства. Война с Америкой становилась все более ожесточенной; Франция угрожала принять в ней участие на стороне противника[141], так что английскому флоту, по всей вероятности, придется дать решающее сражение у противоположного берега Атлантики.

Сообщая мне о продлении своего отпуска, сэр Джон ни слова не сказал о полученном предупреждении: он не хотел ничем омрачать мою радость.

Итак, мы задержались во Франции еще на месяц, после чего должны были вернуться в Англию.

Это путешествие оставило по себе незабываемые воспоминания. Я два раза видела королеву[142]: один раз в Опере[143] на постановке пуччиниевской «Дидоны», второй – в Комеди Франсез[144], когда давали «Оросмана». То была счастливая пора моей жизни: я была любима, мною восхищались, ненависть и клевета еще не преследовали меня – это придет позже.

Королева тоже обратила на меня внимание и осведомилась, кто я такая; мало того, оказалось, что мой образ остался у нее в памяти. Когда через три года г-жа Лебрен, ее придворная художница, прибыла в Лондон[145], она от имени ее величества просила у меня позволения написать мой портрет. Это была слишком большая честь, чтобы я могла отказаться, ведь, как меня уверяли, портрет будет находиться в собственной картинной галерее королевы[146].

Когда мы вернулись в Лондон, мой домик на Пикадилли, признаться, показался мне немного грустным. Сэр Джон, почувствовав, что я могу заскучать, вскоре испросил у меня позволения представить мне кое-кого из своих друзей. Мы стали устраивать приемы, сначала раз в неделю, потом два, потом три, а там и ежедневно.

Сэр Джон, от которого я не скрыла ни своего низкого происхождения, ни своей необразованности, сначала опасался, что я не смогу играть роль хозяйки дома, однако в первый же день эти опасения рассеялись. В том был один из самых редкостных даров, какими наградила меня природа; я была создана светской дамой, в этом смысле мне не требовалось тонкой внешней отделки, можно сказать, что я так и родилась воспитанной.

Однажды вечером адмирал напомнил мне ту сцену безумия Офелии, которую когда-то, в начале нашей связи, я разыграла перед ним, произведя на него столь глубокое впечатление. Он спросил, не соглашусь ли я повторить ее для друзей, собравшихся к нам на чашку чая. Поскольку он спросил меня об этом совсем тихо, я могла так же шепотом объяснить ему, что для этого мне не хватает нескольких совершенно необходимых аксессуаров, в особенности полевых цветов, но к завтрашнему вечеру я буду готова повторить перед ним свой дебют.

Наши друзья были приглашены на этот вечер, и сэр Джон предупредил, что я приготовила для них сюрприз.

На следующее утро мы с ним отправились уже не в поля, как десятью месяцами ранее, – поля были покрыты снегом, – а в магазин искусственных цветов, чтобы достать васильки, овсюг, анютины глазки, исчезнувшие с поверхности земли уже три или четыре месяца назад.

Не могу выразить, какая меланхолия овладела мною, когда я подбирала этот букет, в котором поддельные цветы должны были играть роль настоящих.

Впрочем, сэр Джон, казалось, тоже был печален; по временам я замечала, как его глаза останавливаются на мне, но, встречая мой взгляд, он пытался улыбнуться. Последние неделю-две он ежедневно бывал в Адмиралтействе, и те же заботы преследовали его на борту «Тесея»; почти каждый день я замечала, что он отдает тихим голосом какие-то распоряжения, занимается приготовлениями к чему-то, о чем не хочет мне говорить. Было очевидно, что скоро в нашей судьбе наступят некие перемены.

Тот вечер настал, вчерашние гости собрались, недоумевая и любопытствуя, какой же сюрприз я могу им готовить, тем более что сэр Джон предупреждал о нем не без некоторой торжественности. После чаепития, а вернее, еще во время него, я покинула салон и удалилась к себе в спальню; чтобы превратиться в Офелию, мне потребовалось лишь несколько минут. И вот в то время, когда этого менее всего ожидали, я распахнула дверь. Меня приветствовали восклицанием, из которого я заключила, что выход, как говорят в театре, мне удался.

Мой успех был огромен. Впервые я дебютировала перед зрителями, ведь до сих пор, как читатель помнит, я либо репетировала в одиночестве, либо играла для одного-единственного зрителя. Только однажды я удостоилась аплодисментов незнакомца. Что касается сэра Джона, то впечатление, которое я произвела на него в этот раз, казалось, даже превзошло то, первое, и такой восторг уже не мог быть выражен всего лишь аплодисментами.

Всех присутствующих охватил общий энтузиазм, мне кричали «Бис!», умоляли адмирала попросить меня повторить представление, однако я упорно отказывалась. Я была уверена, что недостатки моей игры, в первый раз ускользнувшие от глаз зрителей, непременно проявятся при повторении.

– Зато, – предложила я, – если кто-нибудь пожелает подавать мне реплики, я охотно сыграю сцену или даже две сцены Джульетты на балконе.

К сожалению, гости сэра Джона, имевшие больше склонности к наслаждениям, чем к поэзии, не были знакомы с Шекспиром настолько, чтобы среди них для меня нашелся тот, кто бы составил мне компанию.

И снова я с живейшим сожалением вспомнила бедного Гарри, что некогда в саду мисс Арабеллы сумел сыграть такого поэтического, такого влюбленного Ромео.

Вуаль ночного мрака, что скрывала от меня его черты, только голосу позволяя доноситься до моего слуха, окутывала это воспоминание нежным, чарующим покровом таинственности.

– Какая жалость, – заметил сэр Джон, – что нашего друга Фезерсона нет сейчас в Лондоне! Вот кто знает всего Шекспира наизусть не хуже, чем сам Гаррик! Как только увижу Шеридана, надо будет спросить, где он сейчас.

– Но он здесь, – возразил один из гостей.

– Вы уверены, сэр Джордж? – спросил адмирал.

– Только вчера я его видел и говорил с ним.

– А нельзя ли как-нибудь узнать, где он остановился?

– Нет ничего легче: я спрошу об этом его дядю, у него ведь дом на Хеймаркете[147].

Не знаю почему, но я слушала разговор адмирала и сэра Джорджа с таким напряженным вниманием, что у меня даже началось сердцебиение.

Адмирал повернулся ко мне:

– Итак, если мы отыщем Фезерсона, вы согласитесь сыграть с ним две сцены из «Ромео»?

– Разумеется, – отвечала я с улыбкой. – Но почему бы вам самому их не выучить?

– Действительно, – вздохнул сэр Джон, – по существу, мне бы и следовало это сделать. Но Гарри справится с такой задачей намного лучше меня.

– Гарри? – вскрикнула я. – Какой Гарри?

– Гарри, дорогая Эмма, это не кто иной, как господин Фезерсон.

– Извините, – пробормотала я.

– Вы что, были знакомы с Гарри? – спросил сэр Джон с некоторым любопытством.

– Я слышала это имя, только там шла речь не о благородном лорде, а о бедном артисте, так что, – закончила я смеясь, – между моим Гарри и вашим сэром Гарри Фезерсоном не может быть ничего общего.

Итак, было условлено, что сэр Джордж отправится на поиски сэра Гарри и, если он найдется, мы с ним устроим представление сцен из «Ромео».

Загрузка...