Из того, что мне требовалось, неотложнее всего – даже утоления голода – была надобность переменить всю одежду и принять ванну.
Миссис Лав – было ли то прозвищем, данным ей завсегдатаями дома, или капризом случая[165]? – прекрасно поняла, насколько оба эти желания правомерны, ибо сразу по нашем прибытии приказала, чтобы приготовили ванну и принесли смену белья и пеньюар в предназначенную мне комнату.
Войдя в нее, я без сил рухнула в кресло, продрогшая, почти без чувств, едва замечая, что делалось вокруг меня.
Миссис Лав с недюжинной расторопностью распоряжалась всем, но ее взгляд ни на миг не отрывался от меня.
Когда воду согрели, она решила лично прислуживать мне в качестве горничной и приступила к этим обязанностям с некоторым жаром, впрочем, это обстоятельство прошло мимо моего сознания: в том полубесчувственном состоянии, в какое я впала, мало что могло меня насторожить. Мое платье намертво прилипло к коже – в те времена носили очень тесные туалеты, – и она разорвала его на мне, ножницами перерезав шнурки корсета.
В одно мгновение я оказалась нагой. Хотя меня увидела всего только женщина, на меня нахлынуло какое-то неопределенное чувство стыда и кровь бросилась в лицо.
Я поискала укрытия в ванне, но прозрачная вода служила недостаточным покровом моей наготе.
При всем том, едва вступив в теплую воду, я ощутила несказанное блаженство, грудь расправилась, дышать стало легко.
– Ах, сударыня, – вскричала я, уже нимало не беспокоясь о побуждениях, какими руководствовалась эта особа, оказавшая мне столь необычное гостеприимство, – как я вам благодарна!
– Полно, полно, – пробурчала она. – О вас позаботятся, моя крошка, будьте покойны: вы достаточно красивы для этого.
Затем она позвонила и громко приказала принести чашку бульона, при этом тихо прибавив несколько слов, но я не разобрала их.
В обстановке и духе этого дома ощущалась странная смесь роскоши и дурного вкуса. Так, какая-то особа, одетая слишком кокетливо для служанки и недостаточно изысканно, чтобы выглядеть женщиной из порядочного общества, принесла мне превосходный бульон в чашке из грубого фаянса.
Я не без отвращения поднесла ее к губам – за один лишь год я заразилась всеми привычками жизни в роскоши: я, некогда бедная крестьянка, уже не могла себе представить, как можно есть не на серебре и пить не из хрусталя или фарфора.
Когда я выпила бульон, миссис Лав подошла к ванне, встала за моей спиной, взяла расческу, расплела мои волосы и сама расчесала их с такой тщательностью и ловкостью, которая сделала бы честь настоящему парикмахеру, затем она снова заплела их и укрепила короной на голове, придав прическе столь утонченно-прихотливый вид, что я не могла не признать ее искусность, едва взглянув на себя в зеркало.
Когда она почти управилась с моими волосами, возвратилась служанка и шепнула ей на ухо несколько слов, от которых на лице миссис Лав расплылась удовлетворенная улыбка.
– А теперь, милочка, – радостно провозгласила она, – вам пора выбираться из ванны: слишком долгое пребывание в горячей воде вредит не только здоровью, но и красоте. Идите, я сама вытру вас и помогу вам обсохнуть.
Я давно уже приучилась пользоваться во время своего туалета услугами служанки, а потому без стеснения приняла приглашение миссис Лав. Комната была плотно закрыта и хорошо натоплена, по ней не гуляли сквозняки, а под ногами лежал толстый ковер. Я вышла из пены, как Венера, но, в отличие от античной богини, не имея возможности прибегнуть к тому естественному прикрытию, каким послужили бы мои длинные волосы, будь они распущены. Миссис Лав подошла ко мне с пеньюаром, но неожиданно обернулась к служанке.
– Что это за грубое полотно? – спросила она. – Не принимаете ли вы мисс за какую-нибудь девицу с постоялого двора? Уберите-ка эти тряпки и принесите батистовые сорочки и батистовый пеньюар.
Служанка вышла; я с удивлением поглядела ей вслед, пытаясь, наподобие античной статуи, прикрыть наготу руками. Миссис Лав расхохоталась:
– Ах, вот оно что! Вы, как видно, выпускница пансиона благородных девиц? В таком случае, малышка, надо было меня предупредить, я бы надела перчатки до того, как прикоснуться к вам, и наложила бы на рот повязку, прежде чем заговорить. Ну же, встаньте прямо и поднимите руки, чтобы от них отхлынула кровь.
– Но, сударыня…
– Вам что, холодно?
– Нет.
– Тогда ни о чем не беспокойтесь и дайте мне вас хорошенько рассмотреть. Я не отрицаю: вы красивы, и весьма!
Ее похвалы начали меня несколько тревожить, хотя я не имела пока действительной причины для беспокойства.
– Умоляю вас, сударыня, – тихо сказала я, – позвольте мне одеться.
– Надо потерпеть, пока вам подыщут подходящее белье. К тому же, столько бы вы ни ломались передо мной, могу поклясться, что вы не раз, моя куколка, вертелись перед зеркалом в том костюме, каким вас одарила природа, иначе вы не были бы женщиной… Ладно, вот и ваше белье, теперь можете одеться. Только позвольте мне под конец кое-что сказать вам: если вы не последняя дура, ваше преуспеяние в ваших собственных руках, вы слышите?
– Да, сударыня, слышу, хотя, признаться, не вполне понимаю, о чем вы говорите.
– Ладно, ладно, мисс Кларисса[166]! Сейчас к вам призовут кое-кого, кто сумеет все разъяснить. Одевайтесь без помех, а если вам понадобится помощь, позвоните – она не заставит себя ждать. До свидания, милочка! И не корчите из себя недотрогу, тогда все обойдется как нельзя лучше.
И миссис Лав удалилась, сопутствуемая служанкой, успевшей до того разложить белье на кресле.
Оставшись одна, я некоторое время не двигалась, пребывая в неподвижной задумчивости. Меня больше не беспокоила моя нагота, вернее, я вспомнила о ней только для того, чтобы поглядеть на себя в зеркало. Насколько мне показалось, миссис Лав отнюдь не сгущала краски в своих похвалах и я вполне могла соперничать с самыми знаменитыми изваяниями древности.
Наконец медленно и неторопливо я надела белье, способное удовлетворить самой придирчивой требовательности какой-нибудь Анны Австрийской[167]. Все мои благоприобретенные привычки роскошной жизни пробудились во мне, и слова миссис Лав приятно отдавались в ушах: «Если вы не последняя дура, ваше преуспеяние в ваших собственных руках». Я уже протягивала руки к обещанному благоденствию, шепча: «Пусть оно настанет побыстрее! Я готова его принять».
Приходится признать, что я создание слабое и легко поддающееся соблазнам, ибо мне, наконец, стало понятно, куда я попала. Я догадалась, каким ремеслом занимается не слишком целомудренная особа, оказавшая мне гостеприимство, а ее восхищение можно было сравнить с радостью лошадиного барышника, оценивающего стати лошади, которую он собирается купить или продать; при всем том мой посвежевший вид и ласкающее прикосновение тонкого белья возродили во мне надежды и я начала вновь пробуждаться к жизни!
Когда я уже закуталась в пеньюар и скользнула босыми ногами в чудесные шелковые домашние туфли, дверь распахнулась и в комнату внесли столик, сервированный на два прибора.
Этот столик и то, что на нем находилось: резная серебряная посуда, китайский фарфор, скатерть саксонского полотна – все свидетельствовало о комфорте и даже роскоши.
Беспокоило только одно: трапеза была сервирована не для меня одной.
Второй прибор предназначался неизвестному, который должен был разделить ее со мной. Фортуна, улыбаясь мне снова, опять принимала таинственный вид, но теперь мне казалось, что она обращается с бедной Эммой уж слишком бесцеремонно. Впрочем, надо признать, что мое положение оказалось более чем незавидным и со мной, воистину, можно было не церемониться.
Как только столик поставили перед камином, дверь снова растворилась и впустила мужчину лет сорока или сорока пяти.
Одет он был изысканно, хотя претензия на благородство и утонченность сказывалась скорее в покрое его одежды, нежели в их богатстве и качестве тканей. На нем были гранатово-красный бархатный камзол с черным позументом, расшитый белый шелковый жилет, атласные штаны и черные шелковые чулки.
Прибавьте к этому белый галстук, рубашку с великолепным жабо из английских кружев, туфли с бриллиантовыми пряжками и треуголку с черным шелковым кантом, довершавшие его наряд; очки в золотой оправе придавали вошедшему отдаленное сходство не то с государственным чиновником, не то с ученым.
При виде его я поднялась с кресла, одновременно смущенная и раздраженная, однако быстро сообразила, что сам дом и мои затрудненные обстоятельства не предрасполагают к излишней щепетильности и, как выразилась миссис Лав, нечего корчить из себя недотрогу. Потому я смолчала и, вся дрожа, снова рухнула в кресло.
Незнакомец, заметив, что я то краснею, то бледнею, понял, в каком я волнении, и приблизился ко мне с изысканной вежливостью:
– Прошу прощения, мисс, за то, что предстал перед вами, не уведомив о своем приходе; но мне не терпится узнать, столь ли вы добры, сколь прелестны.
Я пролепетала что-то невразумительное, ибо, сколь низко я ни пала в дни моего несчастья, я не была готова так прямо, сразу попасть в собственность первому встречному. Помимо воли у меня на глазах заблестели слезы.
– О, – вскричала я, – это ничтожное создание не теряло времени напрасно!
Неизвестный поглядел на меня с некоторым удивлением и, словно желая распознать, искренними ли были проливаемые мной слезы, продолжал:
– Сударыня, насколько я разбираюсь в физиогномике, мне явственно видно, что я имею дело с особой, во всех отношениях достойной, каковую несчастливое стечение обстоятельств, осведомляться о коих я не считаю себя вправе, поставило в ложное положение. А посему тотчас спешу вас успокоить. Я явился сюда не для того, чтобы говорить с вами о любви, хотя ваша красота, сдается мне, способна отменить все прочие предметы обсуждения.
– О сударь! – вскричала я. – Красота иногда оборачивается великими бедами!
Незнакомец улыбнулся:
– Ну, от подобного несчастья, насколько я знаю, женщины легко находят лекарство. Красота, сударыня, – след божества на бренной земле; так позвольте же одному из ревнителей этого вселенского культа возложить дань уважения к вашим стопам.
Я невольно улыбнулась тому выспреннему тону, каким были произнесены последние слова.
– Прошу прощения, сударь, – сказала я ему, – но мне показалось, что вы только секунду назад заверяли меня, что не станете говорить о любви.
– А разве я, сударыня, изменил данному слову? Почтение – отнюдь не признание в любви.
Я понимала его все меньше и меньше.
– Однако же вам, как предупредила меня хозяйка дома, настоятельно необходимо подкрепиться. Так прошу к столу, поешьте; я сяду рядом с вами, чтобы составить вам компанию, но прежде всего чтобы удостоиться чести вам прислуживать.
От приглашения, сделанного с такой изысканностью, не было никакой возможности отказаться, особенно если учесть, что я в буквальном смысле умирала с голоду.
Я придвинула кресло к столику; незнакомец, до того остававшийся на ногах, тоже пододвинул стул и сел напротив, оставив между мной и собой все пространство круглой столешницы.
– Сударыня, – сказал он, подцепив на кончик вилки кусок холодной курицы и принявшись с ловким изяществом его разрезать, – некий латинский поэт, чье имя Гораций[168], сказал: «Сделки, легче всего приводящие к доброму завершению, суть именно те, что заключаются за столом, ибо вино для мысли – то же, что вода для растений: оно побуждает их распуститься и зацвести». Так ешьте же и пейте прежде всего, чтобы ваши мысли пришли в должное равновесие; а после мы поговорим о том деле, что привело меня сюда и может стать подлинной золотой жилой для нас обоих.
Говоря так, он положил на мою тарелку крылышко цыпленка и до половины наполнил мой бокал превосходным бордоским вином.