Семинария

Популярная в Польше легенда гласит, будто однажды митрополит Адам Сапега принял у себя генерал-губернатора Франка и угостил его черным хлебом из желудевой муки, свекольным мармеладом и зерновым кофе. Заметив недоумение на лице гостя, архиепископ пояснил, что именно так питаются поляки на те карточки, что им выдают, и, конечно, будучи законопослушным гражданином, он не мог заставлять своих подчиненных прибегать к услугам черного рынка106. В действительности Франк никогда не заходил во дворец иерарха, да и вообще встретился с ним всего один раз у себя в Королевском замке107.

В отсутствие примаса Августа Хлёнда, покинувшего страну еще до переезда правительства (и в феврале 1944 года арестованного гестаповцами во Франции), Сапега, этот наследник аристократического рода, выполнял обязанности главы римско-католической церкви в генерал-губернаторстве. «Несгибаемый князь», – так характеризовал его Войтыла. На краковской кафедре он сидел уже тридцать лет – с австро-венгерских времен. Подобно немалой части духовенства, в свое время конфликтовал с Пилсудским из‐за его социалистического прошлого и нейтрального отношения к евреям. Не нашел общего языка и с нунцием Акилле Ратти, подозревая того в пронемецких настроениях. Поэтому, когда Ратти стал римским папой, Сапега должен был расстаться с надеждой получить кардинальскую шапку. Зато в памяти краковян он остался радетелем за их права, благотворителем и защитником обездоленных.

В 1939 году ему было уже семьдесят два года. Он чувствовал усталость и просил у Пия XI (того самого Ратти) разрешения уйти на покой. Однако понтифик скончался всего через две недели после того, как Сапега подал прошение, и оно осталось без последствий. Когда началась война, митрополит решил не покидать город. Этому невысокому щуплому человеку пришлось на старости лет взвалить на себя бремя опекуна и ходатая за униженный народ Польши. Неоднократно он обращался с протестами к властям генерал-губернаторства по поводу нацистского террора, писал римскому папе Пию XII, финансировал единственную разрешенную гитлеровцами благотворительную организацию и организовал тайную семинарию, куда под видом приходских секретарей принимал учеников. По свидетельству знавших его, он также тайно крестил евреев и выдавал им поддельные документы108.

Войтыла много позже отзывался о нем с восторгом и благоговением: «<…> наш воспитатель, наш отец, отец из отцов». За него он вознес одну из самых проникновенных своих молитв: «Да заплатит тебе Бог за все, чем был ты для нас, для меня, для всех поляков в страшное время оккупации. И пусть вечный покой твоей души будет наградой за все твои труды и дела земной жизни… Да заплатит тебе Бог»109.

Митрополит, помнивший Войтылу еще по Вадовицам, сделал его одним из помощников на утренней мессе, которую служил в личной часовне. Теперь Кароль вставал на рассвете, чтобы к половине седьмого успеть во дворец архиепископа. Затем спешил на фабрику, а после работы заворачивал на кладбище проведать могилу отца. Вечерами он либо выполнял семинарские задания, либо репетировал с Котлярчиком. Иногда давал уроки латыни своему товарищу по «Живому розарию» Малиньскому. На утреннюю мессу мог явиться прямиком с ночной смены110.

Сапега болел душой за своих воспитанников. Они рисковали жизнью, тайно обучаясь в семинарии. Однажды гестаповцы арестовали пятерых студентов, кого-то расстреляли на месте, других увезли в Аушвиц. В апреле 1944 года в собственной квартире схватили семинариста Ежи Захуту – еще одного собрата Войтылы по «Живому розарию». На следующий день его имя появилось в списке казненных, который немцы вывешивали на стенах домов111. Шестого августа 1944 года из‐за поднятого в Варшаве восстания оккупанты провели большую облаву в Кракове. За один день схватили более восьми тысяч человек. В Дембниках расстреляли директора одной из школ вместе с женой. Жандармы врывались в квартиры, хватали всех мужчин, каких встречали. Войтыла и Котлярчик спаслись чудом: немцы почему-то не заглянули в то помещение, где они находились. А уже на следующий день Сапега велел всем семинаристам собраться в его дворце, где он на свой страх и риск перешел к очной форме обучения. Войтыле до октября еще приходили запросы из «Сольвея», потом его вычеркнули из списка работников – помогли связи митрополита112.

В семинарии Войтыла взялся рьяно штудировать труды Иоанна Креста и учить испанский, чтобы читать этого мистика в оригинале. Увлеченный занятиями, он словно бы и не заметил освобождения. В январе 1945 года нацисты покинули город под натиском советских войск, и в Кракове утвердилась новая, коммунистическая власть. Войтыла же в это время корпел над «Метафизикой» ксендза Казимира Вайса и читал кармелитские трактаты четырехсотлетней давности.

***

Основатель ордена босых кармелитов Хуан де ла Крус (Иоанн Креста) примечателен тем, что писал богословские работы в качестве комментария к собственным духовным стихотворениям, которые вошли в сокровищницу испанской литературы. Тема их была навеяна творчеством его наставницы Терезы Авильской – единение души с Богом, философское же наполнение почерпнуто у Псевдо-Дионисия Ареопагита (V в.) и Иоганна Таулера (1300–1361): отрешение от своего я и отказ от любых попыток описать Создателя. Воззрения Таулера и особенно его учителя Мейстера Экхарта напоминают индуистские концепции отношений человека и Господа, но не очень вписываются в европейские представления о предназначении рода людского. Тем не менее, хотя оба этих богослова вынуждены были всю жизнь оправдываться перед Святым престолом, перенявший их взгляды Хуан де ла Крус, тоже испытав неприятности всякого рода от церкви (прежде всего – от собственного ордена), после смерти был признан святым113.

Среди прочего, Иоанн Креста попал под арест за перевод на испанский язык стихов из «Песни песней» – любимой книги Терезы Авильской. В XVI веке языком католического богословия оставалась латынь, нарушение этого правила влекло за собой подозрение в протестантизме. Смелый поступок кармелитского визионера, возможно, способствовал тому, что на Втором Ватиканском соборе и Войтыла оказался в рядах сторонников перевода мессы на национальные языки.

«Мистический блуд», – так отнесся Лев Карсавин к экстатическим переживаниям Терезы Авильской114. Действительно, исступленное стремление душевно отдаться Христу вкупе с упоением от «Песни песней» (сборника свадебных гимнов, пусть и трактуемых иносказательно) дают основания для такой оценки. Иоанн Креста пошел еще дальше, написав короткую поэму «Темная ночь души», полное название которой вполне отражает ее суть: «Песнь души, что наслаждается, достигнув высшего совершенства, то есть единения с Богом, путем духовного отрицания (отвергающего себя самое и все вещи в чистоте веры)». Эта поэма не просто изображает богосупружество (привет аллегорическому восприятию «Песни песней»), но и написана от лица женского персонажа (то есть души).

В ночи неизреченной,

сжигаема любовью и тоскою —

о жребий мой блаженный! —

я вышла стороною,

когда мой дом исполнился покоя.

В ночи благословенной

я лестницей спешила потайною –

о жребий мой блаженный! —

плененная тобою,

когда мой дом исполнился покоя 115.

Творчеством Хуана де ла Круса активно интересовались некоторые русские поэты Серебряного века. Один из них, Вячеслав Иванов, написал несколько стихотворений по мотивам его произведений.

Хочешь всем владеть?

Не владей ничем.

Насладиться всем?

Все умей презреть.

Чтобы все познать,

Научись не знать.

Быть ли хочешь всем, –

Стань ничем.

Ночь и камень твой Кармил,

Иоанн Креста,

Дальний цвет мне в Боге мил,

Радость – красота 116.

Иванов сравнивал церкви с легкими в теле человека – мол, лишь признав над собой власть римского папы, он, Иванов, задышал обоими легкими, в то время как прежде, «словно чахоточный», дышал лишь одним117, – аллегория, глубоко поразившая Войтылу (который, по всей видимости, ознакомился с произведениями русского поэта, когда писал диссертацию по богословию Хуана де ла Круса). Позднее Кароль еще не раз вернется к ней.

Уйдя в семинарию, Войтыла на время забросил поэтические упражнения. Но в 1944 году, под впечатлением текстов Хуана де ла Круса, вдруг разродился медитативным сборником «Песнь о Боге Сокрытом». Эта книга стихов станет первой публикацией Войтылы – ее анонимно опубликуют после войны в ежемесячнике «Голос Кармела». Название напрямую отсылало к творчеству Иоанна Креста, который писал, что Бог скрыт от нас, а потому душа должна Его искать.

Сидишь под лампой склонившись,

Высоко перехвачен пучок света,

Смотришь и не понимаешь: в ту даль ли, воззрившись,

Твой взгляд устремлен или еще куда-то —

Нет, Он – в тебе. А то – лишь ресниц трепетанье,

И слово, пришедшее ниоткуда.

А еще – отголосок того удивления,

Что придает смысл вечности. Чудо 118.

Метания души между светом и тьмой, избавление от всего преходящего во имя единения с возлюбленным Богом – эти темы перекочевали в поэму непосредственно из текстов Хуана де ла Круса. Сборник словно подводил черту под тем, что увлекало Войтылу прежде: магической силой Слова-Логоса. Теперь на первый план выдвигались тишина и сосредоточение в себе119.

Произведение хоть и увидело свет без подписи автора, но всякий посвященный знал, кто написал его. Когда в 1973 году краковские кармелитки принялись декламировать Войтыле строки из этого сборника о «берегах, тишиной напоенных», он прервал их: «Да, это мое творение. Да где ж теперь те берега?» Разве мог он представить тогда, что придет время, и его стихи будут читать звезды итальянского кино: Моника Витти, Софи Лорен, Альберто Сорди, Витторио Гасман…

Совпадения отмечают единство устремлений. Разумеется, Войтыла знал, что первый монастырь, основанный Терезой Авильской, получил имя святого Иосифа. Судьба замкнула круг – Иосиф сопровождал его от кармелитской обители «на горке» через «Живой розарий» к далекому испанскому монастырю.

***

Маяком, осветившим стезю Терезы Авильской, явилось видение Христа в терновом венце, так называемое Ecce Homo («Се человек»). Тот же образ запечатлел на своей самой известной картине краковский художник-монах Адам Хмелёвский (1845–1916), чья биография помогла Войтыле сделать жизненный выбор. «Его работы показывают, что это был большой талант, – говорил он позднее. – И вот этот человек в какой-то момент вдруг порывает с искусством, поскольку приходит к выводу, что Бог поручает ему более важное задание»120.

Подобно Войтыле, Хмелёвский тоже пережил увлечение наследием Иоанна Креста, с которым его познакомил – кто бы мог подумать! – Рафаил Калиновский, у чьего гроба молился Войтыла в день первого причастия (знаки, знаки!)121. Образ Ecce Homo – запечатленное свидетельство духовного надлома Хмелёвского, который из популярного художника превратился в брата Альберта, францисканца, ночующего с бродягами и собирающего милостыню для обездоленных.

Когда Войтыла прибыл в Краков, там уже процветал культ брата Альберта. В сентябре 1938 года прошла большая выставка его картин, а президент Мосьцицкий посмертно наградил знаменитого соотечественника большой лентой ордена Возрождения Польши. В рамках дней города одному из драматургов заказали пьесу о жизни Хмелёвского, но она так и не была написана. Несправедливость взялся исправить Войтыла, не подозревая, что с аналогичной идеей носился известный краковский драматург Адам Бунш. В итоге к концу войны появилось сразу две пьесы на эту тему: «Пришел святой на землю» Бунша и безымянное творение Войтылы. Пьесу Бунша Войтыла с коллегами перевел на французский в 1947 году, когда учился в Риме. Там же вместе с несколькими священниками он и поставил ее в «рапсодическом» стиле, отмечая с коллегами сочельник, о чем сообщил автору в письме. Собственное же произведение Войтыла позже существенно переработал, дал ему название «Брат нашего Бога» и… так нигде и не издал. Обнаружат его лишь в конце 1970‐х, когда примутся всюду разыскивать неопубликованные работы новоизбранного понтифика. А в 1997 году на экраны выйдет одноименный фильм Кшиштофа Занусси со Скоттом Уилсоном, Кристофом Вальцем и Войцехом Пшоняком в главных ролях.

Фигура брата Альберта всю жизнь волновала Войтылу. Подсчитано, что он сорок восемь раз обращался к ней в своих речах и проповедях; собирал подписи епископов за его канонизацию на Втором Ватиканском соборе, а в 1989 году, став римским папой, самолично довершил это дело, провозгласив Хмелёвского святым122.

«Брат нашего Бога» – не только свидетельство идейной эволюции Войтылы, но и документ эпохи. Начинается оно с рассуждений о двух природах человека, изменчивой и неизменной, под которыми, очевидно, подразумеваются погоня за преходящими ценностями и устремленность к вечному (явная перекличка с воззрениями Хуана де ла Круса). Далее следует сцена, словно взятая из биографии Будды: беззаботный художник сталкивается со зрелищем нужды и отчаяния, отчего переосмысливает свою жизнь и идет помогать страждущим. Кульминация пьесы – противостояние Хмелёвского и безымянного революционера, пытающегося поднять угнетенные массы на борьбу. Революционеру приданы универсальные черты левого бунтаря (много лет спустя кинорежиссер Кшиштоф Занусси, не мудрствуя лукаво, сделает из него Ленина). Полемика между художником и выразителем народного гнева – лучшая часть пьесы. Речи оппонентов звучат в равной мере убедительно, но если в случае брата Альберта удивляться тут не приходится, то хлесткие, чеканные фразы революционера заставляют думать, что Войтыла передавал лозунги коммунистической пропаганды, которые гремели тогда на краковских улицах. Самое же любопытное, что революционер произносит слова, которые сам Войтыла позже будет повторять на все лады: «Не бойтесь!» Правда, смысл у них разный: если революционер призывал не бояться репрессий, то Войтыла – открыть души Христу.

Заканчивается пьеса сценой восстания: рабочие выходят на улицы, чтобы добиться справедливости. «Но я выбрал высшую свободу», – подытоживает Хмелёвский123.

Отличительная черта Войтылы-драматурга – упор на идейные абстракции. Его персонажи – не психологические типы, а носители определенных взглядов. Неудивительно, что пьеса так и не пробилась в театры: зрители хотят видеть столкновение характеров, а не противоборство отвлеченных идей. Да и политически она оказалась несвоевременна – новой власти вряд ли могло понравиться неприятие революции. С другой стороны, нельзя не отдать должное прозорливости Войтылы: он великолепно показал неготовность человечества к коммунистической доктрине. Именно в этом Хмелёвский берет верх над революционером – прежде чем внедрять меры социального переустройства, убедись, что они будут верно прочитаны. Сначала исправление личности, а потом – общества. Не наоборот.

***

Между тем революция стучалась в двери. Первым ее жаворонком стал советский офицер, в январе 1945 года явившийся в семинарию с удивительной просьбой: перевести ему кое-какие латинские тексты, а заодно посоветовать исторические труды о падении Римской империи. Офицера звали Василий Сиротенко, и он преподавал средневековую историю в одном из украинских вузов. С Войтылой они проговорили несколько часов.

Сам Сиротенко много позже передавал совсем иную версию событий: якобы Войтылу ему порекомендовали освобожденные красноармейцами работники каменоломни как прекрасного переводчика, но не латинских текстов, а немецких и польских, и отнюдь не исторических, а неких документов, обнаруженных в «Сольвее». При этом, по словам Сиротенко, не он отправился в семинарию, а Войтылу доставили к нему – якобы тот был среди рабочих каменоломни124. Более того, Сиротенко будто бы спас его от высылки в Сибирь, так как работники Смерша приняли Войтылу за советского гражданина, решив со слов работников «Сольвея», что он – русин, так как русинкой якобы была его мать (польский историк передает эту легенду несколько иначе, указывая, что советские контрразведчики прицепились к семинаристу Войтыле как к классовому врагу).

Безусловно, тут мы имеем дело с нагромождением домыслов. Кроме Сиротенко, никто не сообщает, что коллеги Войтылы по «Сольвею» считали его русином, отталкиваясь от национальной принадлежности матери (слухи о ее происхождении начали ходить лишь после избрания Войтылы римским папой. Сам Иоанн Павел II их не комментировал125). Кроме того, очень сомнительно, чтобы армейский офицер мог как-то повлиять на отбор подлежащих высылке – это находилось вне его компетенции. И наконец, в каменоломне Войтыла не работал уже несколько месяцев.

Однако сама встреча, несомненно, была. Первосвященник тоже вспоминал о ней: «Никогда не забуду впечатление от разговора с одним советским солдатом в 1945 году… Солдат постучался в калитку духовной семинарии в Кракове, когда та еще наполовину лежала в руинах. Я спросил его, зачем он пришел, а когда тот поинтересовался, можно ли ему вступить в семинарию, мы начали беседовать и разговаривали несколько часов. Правда, в семинарию он не стал поступать (впрочем, у него было очень странное представление о том, чему учат в семинариях), но во время этой долгой беседы я куда лучше понял, каким образом Бог входит в человеческое сознание, настроенное резко негативно – как высшая правда, которую невозможно затереть. Мой собеседник ни разу не был в церкви (хотя вспоминал, что в детстве ходил с матерью в церковь, но позже – никогда), однако слышал в школе и на работе, будто Бога нет. „А я все равно знал, что Бог есть, – твердил он. – И теперь хотел бы узнать о Нем побольше“».

Скорее всего, этим «солдатом» и был майор Сиротенко – трудно вообразить, чтобы Войтыла два раза вел многочасовые беседы с взыскующими знаний военными из СССР. Столь разноречивые версии событий, происходящие вроде бы от очевидцев, показывают, насколько обманчива наша память и как человеку свойственно слышать то, что он хочет, а потом додумывать от себя.

Но все же, невзирая на столь разительное несогласие в трактовке событий, Иоанн Павел II в марте 2001 года направил профессору Армавирского педагогического университета Василию Трофимовичу Сиротенко письмо с благословением по случаю его 85-летия.

***

Немцы, уходя из города, взорвали мосты через Вислу. Ударная волна выбила стекла во дворце архиепископа. Разрушать город целиком не входило в их планы – этот миф был создан пропагандой после войны. Ни площадь Главного рынка, ни Королевский замок не были заминированы, так как не относились к объектам стратегического значения126. Все же Краков не избежал разрушений: 450 домов превратились в груду обломков, в «Сольвее», который гитлеровцы защищали до последнего, взлетел на воздух склад, а в базилику на Вавеле угодила авиабомба, повредив часовню Стефана Батория. Но это не шло ни в какое сравнение с судьбой Варшавы: столицу, пережившую два восстания и два штурма (немецкий и советский), приходилось отстраивать почти с нуля.

***

На первый взгляд, старая Польша возрождалась из пепла. Представители польских властей нанесли визит вежливости митрополиту; в марте 1945 года мессой в вузовском костеле святой Анны открылся учебный год в Ягеллонском университете, причем на церемонии открытия рядом с главнокомандующим Михалом Роля-Жимерским и министром просвещения Станиславом Скшешевским сидел архиепископ Сапега, а хор исполнил религиозный гимн «Gaude Mater Polonia» («Радуйся, Мать-Польша!»), написанный в честь святого Станислава Щепановского127.

Но все эти расшаркивания перед обычаем не могли заслонить того факта, что к власти в стране приходили случайные и малоизвестные люди. Своим высоким положением они были обязаны исключительно тому человеку, который ранее отнял у Польши добрую половину территории и расстрелял польских офицеров в Катыни (об этом растрезвонили по всему миру немцы, обнаружившие в 1943 году жертв расправы). Правительство же, которое сами поляки до недавних пор считали своим, больше не имело веса в глазах московского деспота. Дипломатические отношения, едва налаженные в 1941 году, не выдержали Катынского удара и были разорваны. Сталин торопливо сколачивал новое руководство Польши из недобитых им же коммунистов и тех, кто согласился с ними сотрудничать. Лидер просоветских сил Владислав Гомулка, торжествуя, бросил в лицо «лондонцам» в июне 1945 года: «Власть, однажды полученную, не отдадим никогда… Можете кричать, будто льется кровь польского народа, будто Польшей управляет НКВД, мы не свернем с этого пути»128.

А в Москве тем временем судили предводителей подполья – ту самую Делегатуру, чьи представители приходили смотреть спектакль Театра рапсодов в оккупированном Кракове. Обвинения: шпионаж, диверсии против Красной армии, а еще – о жестокая прихоть судьбы! – попытка заключить союз с Третьим рейхом.

«Нам не нужны Вроцлав и Щецин!» – гремел из Лондона премьер-министр эмигрантского правительства Томаш Арцишевский, отзываясь на весть о том, что Польше перейдут Силезия и Померания129. Оно и понятно – с Польшей эти города не роднило ничего, кроме нескольких упоминаний в летописях. Другое дело – Вильно и Львов. В польской душе они занимали третье место после Варшавы и Кракова.

Без кресов нет польской культуры. Поэт Адам Мицкевич и композитор Михал Огинский, фантаст Станислав Лем и музыкант Чеслав Немен – все они оттуда. Даже вождь польского восстания 1794 года Тадеуш Костюшко родом из-под Бреста. На виленском кладбище в могиле матери погребено сердце Юзефа Пилсудского. Во Львове раскинулось кладбище «орлят» – юных новобранцев, защищавших город от большевистских атак в 1920 году. Там же принес свой знаменитый обет Деве Марии Ян II Казимир.

Литва, моя отчизна! Ты, как здоровье наше:

Когда тебя утратим, ты нам милей и краше.

Теперь, с тобой расставшись, о родина моя,

Тебя с тоской сердечной пою и вижу я 130.

Эти знаменитые строки Адама Мицкевича с полным правом могли теперь повторить миллионы простых поляков. Переселенцы с кресов – крестьяне и лавочники, профессора и рабочие – хлынули в центральную и западную Польшу, неся с собой щемящую ностальгию по Второй республике и ненависть к коммунистам, согнавшим их с родных мест. Этих людей легко было распознать по «восточному» акценту, смягчавшему шипяще-скрежещущие звуки польского языка. Сам Пилсудский говорил с таким акцентом!

Войтыла сталкивался с этими людьми постоянно. Краковская газета «Тыгодник повшехны» («Всеобщий еженедельник»), в которой он печатал свои тексты, была основана как раз выходцами из Вильно и Львова. Немало уроженцев тех земель работало и в Люблинском католическом университете, где Войтыла преподавал в пятидесятые годы. В Краков переехало из Львова Польское теологическое общество, объединявшее богословов и ученых, интересовавшихся христианской философией. Наконец, краковскую епархию после смерти Сапеги возглавил изгнанный из Львова архиепископ Эугениуш Базяк. Много позже, вспоминая Базяка, Иоанн Павел II скажет: «Его епископское служение Промыслом Господним выпало на время большой исторической трагедии. Разве не было трагедией то, что произошло вследствие ялтинских решений? Разве не являлось трагедией для пастыря вынужденное расставание с древней столицей латинских митрополитов, достопочтенной львовской кафедрой, со столькими прекрасными святынями этого города и с самой архиепархией?» 131

Кресы постоянно напоминали о себе – в разговорах, воспоминаниях, трудовых биографиях. Смириться с потерей Вильно и Львова было очень трудно. В 1944 году Армия Крайова попыталась обозначить там свое присутствие, штурмуя оба города одновременно с советскими войсками. Закончилось это разоружением аковцев красноармейцами и отправкой в Сибирь всех, кто не захотел вступать в новую польскую армию, собранную Сталиным из бывших ссыльных ГУЛАГа (так называемую «армию Берлинга» – по имени ее первого командующего). «Кинуть ядерную бомбу – и во Львов вернемся с помпой», – популярное присловье в Польше конца сороковых годов.

Однако о Львове мечтали не только поляки. Организация украинских националистов (ОУН) в первые дни нацистской оккупации тоже попыталась установить в городе свою власть, а потерпев неудачу, ушла в подполье. В 1943 году она сформировала Украинскую повстанческую армию (УПА), которая летом провела акцию по «очищению» Волыни от польского населения – по сути, геноцид. Поляки не сидели сложа руки и отвечали кровавыми налетами на украинские деревни. Особенно этим прославились боевые формирования эндеков, не подчинявшиеся руководству Армии Крайовой. При этом немало как поляков, так и украинцев отметились убийствами евреев, которым мстили якобы за всеобщую поддержку советской власти (самые известные случаи произошли в Едвабне и Радзилове под Белостоком летом 1941 года, где местные поляки сожгли десятки своих еврейских соседей в овинах). В свою очередь спасшиеся в СССР польские евреи, возвращаясь после разгрома фашизма на родину и обнаруживая враждебность соседей, тем охотнее декларировали преданность новой власти, которая только и могла их защитить. Непропорционально высокий процент евреев в госбезопасности и руководящих структурах послевоенной Польши слишком бросался в глаза, укрепляя тем самым штамп о «жидокоммуне»… Получался замкнутый круг насилия и ненависти.

Польша конца сороковых – как огромный табор. Страну, словно тачку, передвинули на двести километров западнее, а внутри нее все так и бурлило: из СССР прибывали эшелоны «кресовых» поляков и евреев; с присоединенных земель поголовно выселяли немцев, на их место переводили поляков с тех же кресов и украинцев, депортированных в 1947 году; города заполнялись толпами крестьян, спешивших устроиться на возводимые тут и там заводы и фабрики, а заодно избежать коллективизации, которой все ожидали со дня на день. Марксисты с помощью Красной армии и НКВД устанавливали монополию на власть, беспощадно уничтожая своих противников. Для них не существовало разницы между немцами и родными антикоммунистами: все проходили по категории «врагов», нередко сидя в одних и тех же тюрьмах (например, шеф бюро информации АК Казимир Мочарский делил камеру смертников с палачом варшавского гетто Юргеном Штропом). Первый краковский эшелон с арестованными подпольщиками-аковцами, фольксдойчами и обычными преступниками выехал на восток уже в марте 1945 года132.

Освобождение? Конечно. Но не все были рады такому освобождению. Ванда Пултавская, многолетняя приятельница Войтылы, пережившая ад в Равенсбрюке, где над ней проводили медицинские опыты, отнюдь не спешила восхвалять новый строй за то, что он спас ей жизнь. «К „народной власти“ у меня было решительно негативное отношение еще с тех пор, как на первом голосовании лишили права голоса бывших узников (нацистских концлагерей. – В. В.), а некоторых из АК вообще арестовали», – писала она в конце жизни133.

«На деревьях вместо листьев пусть повиснут коммунисты», – популярный стишок тех лет, который и сейчас известен каждому поляку. Многим казалось, что они просто сменили одну оккупацию на другую, хоть и более мягкую. В современной Польше даже повелось заключать слово «освобождение» в кавычки, показывая тем самым иллюзорность наступившей свободы. Войтыла тоже был не в восторге от новой власти, однако в его воспоминаниях, написанных в 1996 году, освобождение от нацистов обозначено безо всяких кавычек134.

Русская революция, как всякая революция в большой стране, выплеснулась за свои границы. Советский строй внедрялся повсюду, куда дошла Красная армия (за исключением разве что Австрии – Сталин соблюдал ялтинские соглашения). Агрессивная пропаганда поднимала рабочих и крестьян против бывших «эксплуататоров». Передел земли, национализация промышленности, запрет «буржуазных» (то есть почти всех) партий, нападки на «чуждые народу» направления искусства – революция перемалывала всех и вся. Кто не вписывался в новые рамки, должен был молчать или умереть. Станислав Миколайчик, бывший премьер правительства в изгнании, решился было конкурировать с коммунистами в легальном поле, но был ошельмован и, заклейменный как агент империализма, едва унес ноги, вывезенный в октябре 1947 года за рубеж американскими дипломатами. Его крестьянская партия (одно время – самая популярная в стране) развалилась, не в силах противостоять грубому нажиму и подтасовкам на выборах. В том же году было раздавлено и вооруженное подполье, чью трагедию описал тогда Ежи Анджеевский в знаменитом романе «Пепел и алмаз», экранизированном спустя годы Анджеем Вайдой.

Водораздел проходил через семьи и дружеские связи. Попал за решетку основоположник Унии Ежи Браун, оказался в тюрьме руководитель «Студии 39» Тадеуш Кудлиньский. Ежи Клюгер, школьный товарищ Войтылы, покинув СССР вместе с армией Андерса, решил не возвращаться в новую Польшу, как и около полумиллиона граждан страны, выброшенных войной в Западную Европу135.

Гимназию Мартина Вадовиты переименовали в честь покойного Эмиля Зегадловича. Театр рапсодов, начавший было открытую деятельность в Кракове (и даже поставивший «Евгения Онегина», чтобы угодить новой власти), спустя три года подвергся обструкции со стороны лояльного режиму критика, который прошелся по Котлярчику за его «интеллигентский мистицизм» и заявил, что пора уже решить вопрос с этим театром136. Вынужденный идти навстречу соцреализму, прогибаясь и лавируя, театр дожил до февраля 1953 года, когда был закрыт властями.

Зато университетские приятели Войтылы Войцех Жукровский и Тадеуш Голуй увидели в переменах долгожданное торжество справедливости: первый возглавил механизированный батальон, подчинявшийся влиятельному коммунистическому бонзе Александру Завадскому, а второй, уже маститый писатель, начал делать большую карьеру в партийных и государственных органах. Многие студенты (а их уже в 1945 году было больше, чем до войны) приняли коммунизм как новую религию. Поэт Эрнест Брылль вспоминал об однокурснице в Варшавском университете, которая доводила себя до истощения, чтобы стать похожей на Николая Островского137. Христианская экзальтация на новый лад!

Да что студенты! Казимир Выка, преподаватель Войтылы в университете, был так упоен революцией, что призвал не восстанавливать старую Варшаву, а построить новый город в духе коммунистических утопий. И такой город вскоре действительно начал расти, только не в Варшаве, а в Нове Хуте, рядом с Краковом, где возводился металлургический комбинат.

Но кровь на алтаре революции не должна была высыхать. Боги прекрасного завтра требовали постоянных жертв. После расправы с «эксплуататорскими классами» и «бандитским подпольем» настал черед самих коммунистов. В 1948 году отправили в отставку слишком самостоятельного Гомулку, а затем, на волне внутрипартийных чисток, оказались в немилости и Жукровский с Голуем: первый – за свое аковское прошлое, второй – за отказ осудить «клику Тито». Министр обороны Михал Роля-Жимерский, открывавший учебный год в Ягеллонском университете, попал в тюрьму, а на его место Сталин поставил маршала Константина Рокоссовского, который заполнил высшие командные посты советскими офицерами. В Польше утверждался сталинизм.

Краковские семинаристы не могли остаться в стороне от этих событий. У всех перед глазами стояла картина бедствий, обрушившихся на римско-католических и униатских священников после присоединения восточных земель к СССР, – часть их выслали в Сибирь, некоторых расстреляли вместе с офицерами в 1940 году. Греко-католическая (униатская) церковь в 1946 году была и вовсе упразднена советской властью в наказание за якобы поголовную поддержку УПА138.

Подобно многим ксендзам, Сапега, если верить польской госбезопасности, активно сотрудничал с боевым подпольем, передавал за рубеж документы, касавшиеся катынского преступления, и даже утвердил устав новой конспиративной организации «Свобода и независимость», пришедшей на смену Армии Крайовой139. Сапегу не трогали – польские коммунисты вообще до 1948 года не рисковали связываться с костелом. Однако госбезопасность установила наблюдение за ним и рядом семинаристов, в число которых попал и Войтыла (к нему даже приставили особого сотрудника)140.

Кароль Войтыла к тому времени был уже не только семинаристом, но и вице-председателем «Братской помощи учащихся Ягеллонского университета» (в просторечии «Братняк») – общественной организации, занимавшейся поддержкой нуждающихся студентов. Должность эта отнимала у Войтылы так много сил, что однажды, просидев всю ночь на заседании, он попросил преподавателя в семинарии не экзаменовать его – настолько был вымотан141.

Благотворительностью «Братняк» не ограничивался. В феврале 1946 года его члены вместе с прочими краковянами триумфально встретили возвратившегося из Рима Сапегу, наконец получившего кардинальскую шапку. А 3 мая, в День Конституции, «Братняк» организовал праздничную манифестацию, которая была жестоко разогнана органами правопорядка.

День Конституции наряду с Днем независимости – важнейший государственный праздник Польши. Каждый поляк знает, что Речь Посполитая – вторая страна в мире, где появилась конституция. Это произошло в 1791 году, через четыре года после США и за пять месяцев до Франции. Есть чем гордиться!

Однако коммунисты отменили этот праздник, чтобы он не затмевал первомайские торжества. Власти заранее уведомили сограждан, что не допустят никаких шествий. «Братняк» не смутился запретом и вывел людей на улицы. Закончилось все стрельбой с убитыми и ранеными. Сотни манифестантов были задержаны (в том числе младший товарищ Войтылы по семинарии Анджей Дескур, с которым он позже сведет близкую дружбу)142.

Принимал ли Войтыла участие в этом? Едва ли. Он горел в тот момент другим: обжигающими строками Иоанна Креста, самоотречением брата Альберта, медитативными стихами, которые как раз начал публиковать «Голос Кармела».

А снаружи кипела совсем иная жизнь: с развешанных повсюду портретов взирали коммунистические вожди, внедрялись новые праздники с их парадами и красными флагами; певцы социализма, вроде Адама Важика, читали пламенные вирши.

Мало радостных слов нам оставило прошлое наше

Отдадимте ж уста

настоящего радостным гудам

Жаждет радость советская звуков как полная чаша

Да пробьется на свет красота

что в забитых народах веками лежала под спудом

Извлекайте ж народы

ваших пашен слова трудовые

ваших песен слова хоровые

молодые слова

оды

развернувшейся долгим о!

Песни юношей в море

Да участвует в хоре

бодрой юности торжество

Есть прекрасные звуки

Сколько зим они втайне

простояли в гортани

жен под черной чадрой

В море сброшены чадры

и не высохли руки!

Лижет львом прирученным

вольным вольные руки

вал впервые зеленый

пеной белой впервой

Но тех звуков прекрасней

звук дыхания: ах!

в час как счастья избыток

проступает в слезах… 143

Войтыла впитывал эту новую действительность, чтобы потом включить ее в переработанный вариант пьесы об Адаме Хмелёвском. Но внешне оставался безучастен, больше увлеченный «берегами, тишиной напоенными». Поляки назвали бы это «внутренней эмиграцией». «Брата нашего Бога» Войтыла закончит в 1950 году и отнесет в «Тыгодник повшехны» – католическую газету, созданную под эгидой митрополита Сапеги его знакомыми по Унии Яном Пивоварчиком и Ежи Туровичем144. Но «Тыгодник», как и весь польский католицизм, будет переживать в тот момент не лучшие дни, придавленный коммунистическим прессом. Творение Войтылы с его кредо «Я выбрал высшую свободу» придется явно не ко двору и будет отложено на тридцать лет.

***

Первого ноября 1946 года Сапега рукоположил Войтылу в священники (первого среди участников «Живого розария»). День всех святых в 1946 году оказался совмещен с Днем памяти жертв войны: через Краков на Раковицкое кладбище в тихой торжественности везли останки заключенных Аушвица. Впереди двигалась рота почетного караула со знаменем, освященным краковским архиепископом, потом шли выжившие узники концлагеря, которые несли урны с пеплом сожженных, а вокруг двигались польские «комсомольцы» с факелами. С ратуши на площади Главного рынка звучал трагический хорал «С дымом пожарищ» – память об истреблении галицийских поляков украинскими крестьянами во время восстания 1846 года, закончившего недолгую историю Краковской республики145.

Этот день, как и последующие, когда Войтыла будет служить мессы в вавельской крипте святого Леонарда, в дембницком храме святого Станислава Костки и в вадовицком соборе, превратился для него в одну сплошную заупокойную службу по тем, кто не дожил до конца оккупации: по отцу, по однокурсникам, по салезианцам и по школьным товарищам. Он будто прощался с прошлым, перелистывая очередную страницу своей жизни. Из родных на его первую мессу пришла лишь крестная, Мария Вядровская, старшая сестра матери, а из «Живого розария» – Мечислав Малиньский, представлявший Яна Тырановского, который умирал от чахотки и гангрены в госпитале. Пришли актеры Театра рапсодов, но не было ни Кыдрыньского, ни Остервы (последний скончается в мае 1947 года от рака). Зато присутствовал верный ксендз Фиглевич, которому выпало счастье стать руководителем бывшего ученика на его первой литургии. В Вадовицах новоявленного священника приветствовал с амвона его гимназический законоучитель ксендз Захер. Одиннадцатого ноября, в День независимости, Войтыла провел первое крещение – омыл в купели дочку Галины Круликевич.

Католический священник в те времена – не то же самое, что сейчас. Еще не прошел Второй Ватиканский собор, и ксендзы пока не привлекали народ к служению, а стояли к ним спиной и произносили молитвы на непонятной никому латыни. Духовенство выглядело особой кастой, имеющей привилегию на общение с Богом. Актриса Данута Михаловская вспоминала, что в ее глазах «ксендз был человеком, слепленным из другой глины. Нас, девушек, мучил вопрос, носят ли священники под сутаной штаны. Ведь это был некто из параллельного мира!»146 Вероятно, потому взрывник Лабусь и советовал Вотыле принять посвящение: неприспособленному к жизни человеку оставался, по его мнению, только один путь – в ксендзы.

Войтылу рукоположили в срочном порядке, куда раньше, чем его однокурсников по семинарии. За месяц он прошел «стаж» субдьякона и дьякона. Расчет был на скорейшую отправку его в Рим, чтобы успеть к началу осеннего семестра147. Марек Лясота, автор книги о слежке «чекистов» за Войтылой, предположил, что таким образом архиепископ выводил нескольких своих клириков из поля зрения спецслужб148. Возможно, так и было, но это не объясняет, почему для отправки в Рим архиепископ выбрал именно Войтылу и его сокурсника Станислава Старовейского (которого, между прочим, рукоположили уже после возвращения из Италии).

Войтыла был не лучшим учеником в своем потоке и вообще выражал желание уйти в кармелитский монастырь. Вдобавок во время торжественной встречи вернувшегося из Рима митрополита Войтыла опростоволосился, когда декламировал одну из проповедей ксендза-писателя Иеронима Кайсевича (1812–1873) о любви к родине и сбился, точно ребенок, забывший стихотворение149.

И все же архиепископ выбрал именно его. Откуда такая благожелательность? Чутье? Или Сапега запомнил этого парня еще по его приветственной речи в Вадовицах? Точных причин мы не знаем.

Война нанесла польскому костелу страшные раны. Из 10 500 священников погибло более 2000, в их числе пять епископов150. Коммунистическая власть тоже, мягко выражаясь, не питала симпатий к церкви: уже в сентябре 1945 года она разорвала конкордат с Ватиканом. Клир пока не трогали, но печальная участь католического духовенства на кресах показывала, что церемониться с ним марксисты не будут. Надо было срочно восполнить убыль в ксендзах, а восполнять было некем. Выпуск Войтылы насчитывал всего десять человек151. Будущее рисовалось в мрачных тонах. Митрополит, видимо, спешил отправить на учебу в Рим хотя бы двух самых старших семинаристов, пока Польша совсем не закрыла границы.

«Время убегает, вечность ожидает», – эту надпись на стене вадовицкого собора маленький Кароль видел всякий раз, выглядывая в окно квартиры152. Время пришло – и он узрел Вечный город, чтобы начать свой поход в вечность.

Загрузка...