Собор

За долгую историю папство научилось сбрасывать кожу, представая перед изумленными народами в обновленном виде. Без этого навыка вряд ли ему удалось бы сохранить свое влияние так долго. Двухтысячелетний пласт традиции – спасение и проклятье Святого престола. Никто не мыслит себе Европу без него, но именно поэтому в нем часто видят якорь, тянущий ко дну. Папство не живет в отрыве от действительности, оно отзывается на изменения в мире, но отзывается с большим опозданием – инерция обычая не позволяет остановиться вовремя и оглядеться. Тридентский собор, вызванный Реформацией, собрался почти через тридцать лет после ее начала; Первый Ватиканский собор, порожденный чередой буржуазных революций, – через двадцать лет после «Весны народов», а Второй Ватиканский, спровоцированный рабочим движением и распространением коммунизма, – через сорок лет после краха четырех империй, на пике противостояния Востока и Запада.

И все же каждый раз папству удавалось вскочить на подножку убегающего поезда, не превратившись в реликт минувших времен. Секрет здесь не только в мощном интеллектуальном потенциале людей церкви, но и в особой структуре папской власти, когда понтифик – не просто самодержец, а самодержец выборный, что позволяет чередовать на Святом престоле консерваторов и либералов, духовидцев и расчетливых политиков; папой может стать как аристократ, так и выходец из толщи народной. За последние двести лет Ватикан испытал на себе и средневековую замкнутость Григория XVI, и реформаторский запал Льва XIII, видел деревенский фанатизм анахорета Пия X и буржуазную практичность альпиниста Пия XI, пережил время «плена» и новой открытости миру. Неудивительно, что после холодного консерватизма Пия XII настало время перемен. Удивителен был лишь размах этих перемен.

То, что необходимость собора назрела, косвенно подтверждает фигура понтифика, его созвавшего. Престарелый и уже больной Иоанн XXIII рассматривался кардиналами как «переходный» папа, никто не ожидал от него резких движений. Но именно ему, просидевшему на троне всего пять лет, довелось задать кораблю церкви курс, которым он идет по сей день.

Церковный собор – духовное мероприятие, а потому, если он обращается к политическим или социальным вопросам, то рассуждает о них иносказательно, через призму богословия. У церкви свой язык, столь же условный, как коммунистический новояз. К примеру, если в советской прессе говорилось о «прогрессивных» силах, то имелись в виду коммунисты либо их союзники. Аналогично если в XIX или XX веке с амвона звучало обличение врагов Христа, речь обычно шла о левых деятелях – тех же коммунистах и социалистах (нередко также о нацистах или о евреях). Духовные особы, подобно дипломатам, используют в своих выступлениях обтекаемые формулировки, истинный смысл которых способен разгадать лишь человек, постоянно имеющий с ними дело. Эту специфику уловил журнал «Франс-Обсервер», заявляя в преддверии открытия собора: «Если верить большинству журналистов, специализирующихся по религиозным проблемам, собор в основном будет заниматься пастырскими или богословскими вопросами, весьма отдаленными от повседневных забот простого человека. Все будет протекать так, как будто это событие технического порядка, как будто оно чуждо какому бы то ни было политическому измерению… На самом деле будет совсем не так, при условии, что будет понятно, какой смысл дается тут понятию „политический“. Соборные решения – и, в частности, те, которые были приняты на Никейском соборе (325 год), привели к определениям богословского порядка, но также и к последствиям в области политической: арианство было практически пресечено с этого времени. Когда собрался Тридентский собор, он имел первоначальной целью остановить развитие протестантизма и провести „реформацию“ по-своему. Последнюю задачу собор осуществил, но ему удалось удержать в рамках католицизма целый ряд государств, которые были готовы вот-вот отпасть к протестантизму (среди них находилась и Франция). Эти два примера показывают, что созыв всякого собора в конечном счете имеет последствия, сказывающиеся на уровне всей истории культуры. Вот почему было бы бесцельным пытаться скрыть подлинную действительность: отзвук II Ватиканского собора будет долгое время давать о себе знать в истории нашего времени. Решения его возымеют продолжительное действие на эволюцию идей и структур в современном мире. У собора есть, следовательно, свое политическое измерение, при этом – в сильнейшем значении этого слова»304.

Если мы посмотрим на прелатов, задававших тон на Втором Ватиканском соборе, сразу станет ясно, какие цели он преследовал. Это, прежде всего, епископ Лилля и покровитель священников-рабочих Ашиль Льенар, заслуживший прозвание «красного епископа» (в то время как Иоанна XXIII недоброжелатели окрестили «красным папой»). Это также его единомышленник Йозеф Фрингс, архиепископ Кельна, взявший себе в консультанты, среди прочих, боннского теолога Йозефа Ратцингера – будущего папу Бенедикта XVI. Это, наконец, архиепископ Утрехтский Бернард Альфринк – единственный из членов совета председателей собора, возведенный в кардинальское достоинство Иоанном XXIII. Голландские католики, которых представлял Альфринк, настолько сурово критиковали римскую курию, что окружное послание епископата Нидерландов по поводу собора было изъято из продажи в Италии.

Сюда же можно отнести и весьма чуткого к социальным вопросам аргентинского кардинала Антонио Каджиано, который считался последователем чилийского иерарха Хосе-Мария Родригеса, в свое время получившего прозвище «епископа шахтеров». Из тех представителей высшего духовенства, кто не входил в совет председателей, но имел большое влияние на соборе, необходимо упомянуть миланского архиепископа Джованни Монтини и архипастыря Вены Франца Кенига. Всем этим людям суждено было разрушить планы курии и заставить ее склониться перед собором. Именно Льенар в день открытия заседаний выступил против механического голосования за составы комиссий, предложенного курией, и потребовал предварительно рассмотреть эти составы. Его выступление было встречено овацией епископов. Тон их речей был таков, что один из куриальных сановников воскликнул в ужасе: «Это же протестанты, и они сами того не ведают!»305

Кроме епископов, в работе собора и его подготовке участвовало множество лиц рангом ниже, а также экспертов из мирян. Они-то, как считается, и обеспечили доктринальное наполнение соборных документов. Среди этих экспертов (нередко приглашенных самим папой римским) встречались люди, еще вчера пребывавшие в опале. К таковым относились, например: ярчайшая звезда новой теологии Анри де Любак, чьи книги скопом попали под запрет в 1950 году; идеолог священников-рабочих Мари-Доминик Шеню, в середине пятидесятых выдавленный Ватиканом из Парижа; наконец, ученик Шеню Жан-Ив Конгар, которому удалось лучше всех истолковать «великий реформаторский порыв 1946–1947 гг. в лоне французского католичества»306. Именно они сформировали тот язык, которым начиная со Второго Ватиканского собора Святой престол будет обращаться к верующим. Прогрессисты дождались своего часа!

Локомотивом перемен выступали французы – наиболее плодотворная в интеллектуальном плане часть тогдашнего католицизма. Однако они мало что могли сделать без поддержки итальянского клира – самого многочисленного среди всех католических стран. Одних только епископов в Италии насчитывалось свыше 340, в предсоборных комиссиях они составляли треть членов – 153 человека. На втором месте шли как раз французы с 74 участниками307 (из Польши в соборе участвовало 59 иерархов, а первоначальная делегация насчитывала и того меньше – 17 человек308).

Итальянский епископат – совсем не марионетка в руках римской курии. Курия – административный аппарат первосвященников. В нем действительно преобладали в то время итальянцы, но встречались и выходцы из других стран. Например, при Иоанне XXIII ведущие посты в курии, кроме итальянца Альфредо Оттавиани, занимали француз Эжен Тиссеран и армянин Григорий-Петр Агаджанян. Поэтому неверно было бы представлять римскую курию выразителем мнения итальянского духовенства. Совсем напротив, значительная часть итальянского клира в тот период исповедовала либеральный дух, несносный для папских сановников. Итальянцами являлись как сам папа-реформатор Иоанн XXIII (Анджело Ронкалли), так и его последователь и преемник Павел VI (Джованни Монтини).

***

Иоанн XXIII не только инициировал внутреннюю реформу церкви, но и изменил отношение Ватикана к социалистическому лагерю: он признал революцию на Кубе, начал (через Кенига) переговоры с Венгрией насчет заключения конкордата и, между прочим, не пригласил для передачи верительных грамот посла эмигрантского правительства Польши, что означало исключение того из состава дипкорпуса.

Польский узел, однако, оказался куда запутаннее, ибо в него были вплетены интересы немцев, Москвы и варшавского правительства, воевавшего с собственным епископатом. Перед началом собора правящие в Польше коммунисты начали политическую игру, отказав в загранпаспортах нескольким иерархам, которых они считали слишком нелояльными (в частности, многострадальному Чеславу Качмареку из Кельц). Для Вышиньского особенно болезненным оказалось попадание в список невыездных вроцлавского владыки Болеслава Коминека – одного из ведущих деятелей польской церкви. Власти обвиняли его в чрезмерном расположении к западногерманскому клиру, который, по утверждению партийной пропаганды, поддерживал «реваншистские планы неофашистов».

Решать вопрос пришлось на уровне первосвященника. Тот, явно получив сигнал от Вышиньского (с которым был давно дружен), еще до открытия собора, 8 октября 1962 года, принял польских «братьев во Христе». В необычно долгой речи Иоанн XXIII вспомнил два своих визита в Польшу – в 1912 и 1929 годах, встречу с Сапегой, мессу перед черным распятием королевы Ядвиги в краковском соборе и молитву Богоматери Ченстоховской на Ясной Гуре, отдал должное творчеству Генрика Сенкевича, которого, оказывается, читал в детстве, и словно ненароком назвал западные польские земли «возвращенными», как это было принято в риторике Варшавы309. Последнее утверждение вызвало скандал в ФРГ, тем более неприятный для понтифика, что немецкое духовенство собиралось играть важную роль на предстоящем соборе, действуя в пользу обновления церкви. Иоанн XXIII, однако, проявил твердость и не дезавуировал свое заявление, да еще и ввел Вышиньского в состав арбитражного секретариата собора по чрезвычайным делам, тем самым поставив его вровень с важнейшими чинами курии. Его не остановили настойчивые сигналы из Польши (как со стороны антиклерикалов, так и со стороны некоторых католиков-мирян), что Вышиньский слишком увлекается культом Девы Марии и совсем не склонен впрягаться вместе с первосвященником в телегу церковной реформы (чего, впрочем, примас и не скрывал, уже на первой сессии встав на защиту латыни и старого требника).

В декабре 1963 года на стол понтифику легла программа фракции «Знак» касательно взаимоотношений Польши с Апостольской столицей. Не мудрствуя лукаво, католические депутаты предлагали Святому престолу установить дипломатические отношения с Польшей – это, мол, поправило бы положение католической церкви в стране и позволило бы активнее проводить реформу в самой церкви (которую сам примас якобы тормозил, как читалось между строк). Взгляд польского епископата на эту проблему при этом не принимался в расчет, что неудивительно – депутаты «Знака» прекрасно знали, что Вышиньский решительно против установления дипотношений. Почему? Потому что тогда в Польшу прибыл бы нунций, и правительство могло бы давить на клир через него. Обращение депутатов к римскому папе через голову польских епископов оказалось вдвойне бестактным, поскольку доставивший его в Рим католический депутат Станислав Стомма приехал, собственно, благодаря протекции Вышиньского310. Иоанн XXIII не пошел на поводу у депутатов Сейма, а Вышиньский ославил Стомму на весь Рим как интригана.

Тем временем коллега Стоммы по фракции Ежи Завейский попытался воспользоваться благоприятным моментом, возникшим после встречи Иоанна XXIII с поляками, и сгладить острые углы между государством и церковью, тем более что польские власти, смягчившись, все-таки выдали загранпаспорта почти всем опальным епископам. Будучи членом Госсовета, Завейский имел доступ к правящей верхушке и сумел уломать Клишко, а вслед за ним – Гомулку, лично пообщаться с примасом. Общение это ни к чему не привело, разве что впервые польский клир смог ответить своим визави на страницах прессы – в ватиканской газете «Оссерваторе романо» («Римский обозреватель»)311.

В такой обстановке начался для польской делегации судьбоносный съезд руководства римско-католической церкви. Не менее напряженная ситуация складывалась и в мире. Если Первый Ватиканский собор заседал под грохот итальянских пушек, обстреливавших Рим, то Второй открылся в разгар Карибского кризиса, когда каждый день мог оказаться последним для человечества. Глобализация политики оттенялась глобализацией церкви. Более двух с половиной тысяч епископов, съехавшихся со всей планеты, впервые могли посмотреть друг на друга и воочию убедиться в размахе организации, которую представляли. Особенно сильное впечатление производили десятки африканских иерархов, бродивших по площади Святого Петра. Войтыла, пораженный видом чернокожих епископов, тут же написал об этом стихотворение:

Так вот каков ты, Милый Брат Мой, вижу землю твою затерянную,

Где обрываются реки… а солнце жжет тело, словно руду, – вижу мысль твою,

Иначе бегущую, но одними со мной весами отмеренную,

Счастлив я, что одною меркой меряем мы мысли свои,

Хоть иначе блестят они в твоих глазах, чем в моих, но истина в них одна 312.

***

Второй Ватиканский собор – веха в истории католичества. Это был первый собор c участием представителей других деноминаций, а также епископов со всех континентов. Путеводной звездой для сторонников обновления служил образ раннего христианства с его простотой и отсутствием барьеров между клиром и мирянами. Та же мысль, между прочим, двигала когда-то и зачинателями Реформации.

Консерваторы приняли многие изменения в штыки. Они опасались, что допущение мессы на разных языках разрушит единство церкви, прежде скованное цепью латыни. Кроме того, боялись, что если верующие будут понимать каждое слово мессы, это изгонит из церкви дух благоговения перед божественной тайной, ранее доступной лишь посвященным. Не всем также нравился отказ от триумфализма (замалчивания грехов церкви) – страшились того, что многие священнослужители увлекутся обличением проступков клира, а это подорвет его авторитет (ситуация, знакомая коммунистам: разоблачение культа личности Сталина подкосило идеологическую монополию КПСС и положило начало международным расколам и оппозициям)313.

Войтыла воспринял собор как долгожданный перелом в пользу воссоздания «народа Божьего», объединяющего пастырей и паству. В этом он расходился с Вышиньским, который считал, что поляки не готовы к такой церкви, и тревожился, что коммунисты могут воспользоваться замешательством, дабы ослабить епископат. Войтыла полагал иначе, разделяя в этом мнение своих друзей из «Знака»314. Да и могло ли быть иначе, когда покровителем собора был объявлен святой Иосиф, незримо сопровождавший Войтылу с самого детства? Сидя в базилике Святого Петра среди величайших реликвий христианства, наблюдая епископов, дискутирующих на фоне творений Микеланджело, Рафаэля, Кановы и Бернини, слушая папу, повторявшего евангельские строки: «Один Учитель у вас – Христос, все же вы – братья», он явственно видел, что вот он – момент, когда церковная суровость уступает место любви, той любви, которую принес на землю Мессия. И где это происходит? В месте, освященном казнями первомучеников: две тысячи лет назад именно здесь шумели сады Нерона, в которых пылали живые факелы из христиан, обвиненных в поджоге Рима. Разве не удивительно это? Там, где пролилась кровь страдальцев за учение Христово, теперь высился дворец наместника апостола Петра, главы католического мира. Чем не свидетельство торжества истины над силой?

Вот стена простая и ее фрагмент:

Без пилястров стройных, ряд глубоких ниш,

Где стоят святые в мраморном молчанье,

Статуи в порыве людям шлют Посыл,

Зримо исходящий из раскрытых книг.

И стене не в тягость своды, да и люди —

Узники скорлупок страждущих сердец.

Ей не в тягость пропасть, к коей мир сползает.

И так будет вечно на земле, покуда

Млеком материнским вскормлен человек 315.

***

Польские представители 76 раз выступили в прениях и отправили 56 записок в соборные комиссии, из них на долю Войтылы пришлось 24 и 16 соответственно. Завидная активность! Земляков-иерархов так впечатлила его бурная деятельность, что со временем они доверили Войтыле право говорить от их имени316. Вышиньский, правда, не терпел самодеятельности и пытался держать под контролем членов своей делегации, руководя ими, как полководец солдатами317. Однако, по воспоминаниям австрийского кардинала Кенига, примас не слишком забивал себе голову соборными делами, полагая куда более важным защищать позиции католичества в советском блоке. На его фоне Войтыла, хоть на первых порах несмелый и неуверенный в себе (Кениг поначалу даже принял его за простого ксендза), действительно выглядел очень солидно318.

Любопытно, что один из светских экспертов собора, Рамон Суграньес де Франч (почетный председатель Международного института Жака Маритена), которому довелось сидеть рядом с Войтылой на сессиях, отмечал, будто епископ вроде бы даже и не интересовался происходящим: «Собор не тронул его сердца. Хотя Войтыла регулярно присутствовал на заседаниях, он не проникся».

Как это понимать? Вероятно, такое впечатление возникло от того, что Войтыла постоянно что-то читал и делал заметки. Своему биографу Джорджу Вейгелу он признался, что прямо на заседаниях написал несколько стихотворений и часть своей главной философской работы – «Личность и поступок». Да и «Тыгодник повшехны» не оставался в небрежении, регулярно печатая размышления своего постоянного автора о событиях в Риме319. Однако это не значит, что Войтыла не следил за выступлениями. Он умел делать несколько дел одновременно, что постоянно демонстрировал гостям в бытность архиепископом и понтификом, когда прямо во время разговора просматривал корреспонденцию. Эта манера нередко выводила из себя его собеседников, но Войтыла был неисправим320.

Другим человеком, который недооценил вклад Войтылы, был знаменитый богослов Конгар. В начале собора он с пренебрежением отозвался в дневнике о приехавших поляках: «Они не смогли привезти с собой ни одного теолога, да и вообще не подготовлены, разве что самую малость». Речи же самого Войтылы «не произвели… особенного впечатления». Надо, однако, учесть, что Конгар вообще невысоко ставил восточноевропейских католиков, уверенный, что ничего путного от них не услышишь. Оно и немудрено, учитывая чрезвычайно скромное представительство на соборе католического клира из соцлагеря. Достаточно сказать, что Вышиньский был единственным кардиналом с той стороны «железного занавеса»! Де Любак и ряд иностранных епископов держались совершенно иного мнения о высказываниях Войтылы321.

Примечательно, однако, что и сам Вышиньский поначалу не обращал на Войтылу внимания. Он не включил его в список польских кандидатов для работы в соборных комиссиях, который составил в октябре 1962 года, а спустя четыре месяца забыл отметить его в перечне из сорока четырех иерархов, собиравшихся прибыть на вторую сессию. Ничего удивительного – первые две сессии Войтыла держался в тени, ограничиваясь выступлениями на мелкие темы. Лишь начиная с третьей (сентябрь – ноябрь 1964 года) его голос стал слышен322.

***

Откуда же взялась в нем жажда обновления? Элементарно – из того же отсутствия нормальной семинарской муштры. Войтыла воспринимал церковь не как организацию, стоящую над суетным человечеством, а как сообщество пастырей, живущее в толще народной. Поэтому все, что отдаляло духовенство от паствы, он почитал лишним. Наложили отпечаток и его впечатления от послевоенной жизни в Польше и Западной Европе. Он видел, что сельская цивилизация уступает место городской и церковь должна приспособиться к этому, иначе ее перестанут слушать. Об этом он говорил в одной из лекций для учащихся папских вузов в октябре 1963 года323.

В анкете для подготовительной комиссии собора он синтезировал те мысли, что в разрозненном виде были выражены на страницах его философских работ: о церкви как Божьем проекте по спасению людей; о человеческой природе, через постижение которой можно постичь природу церкви; о необходимости сделать основой этики персонализм, то есть личность человека как подобие личности Бога324. Вейгел подметил, что в своих предварительных постулатах Войтыла радикально отличался от большинства епископов: если те перечисляли, что должна сделать церковь для своего улучшения, то Войтыла призывал обратить внимание на то, что хотели бы услышать от церкви верующие325.

И в самом деле, если человек – подобие Божье, то почему только духовенство имеет право рассуждать о церковной миссии? В каждом из нас есть частичка Бога, и все мы можем принять участие в Его работе. Это называется персонализм. Тексты Войтылы пестрят ссылками на эту философию, не уточняя, правда, в чьем изложении. Персонализм для него означал восприятие действительности через восприятие человека, ибо именно в человеке происходит встреча церкви и мира. Церковь должна по-матерински, подобно Деве Марии, заботиться о человеке, дабы постичь его и наполнить благодатью Божией, человеку же следует осознать свое высшее предназначение, то есть стремление к святости. Много позже Войтыла скажет открыто: святой – это совсем не обязательно христианин, но тот, кто живет в соответствии с заповедями Божьими. Не случайно в «Любви и ответственности» оказалась ссылка на Ганди – яркий пример такого святого. Пока же Войтыла ограничивался заявлением, что Христос несет спасение всем жителям планеты, независимо от вероисповедания, а потому самые злосчастные люди на Земле – это атеисты, так как они не способны ощутить всю полноту своей природы, которую дает Искупитель326.

***

Нельзя установить, к каким итоговым документам собора Войтыла имел прямое отношение. Журналист «Ле Монд», освещавший работу собора, утверждал, будто польский иерарх вместе с Кенигом и Августином Беа (председателем Секретариата по содействию христианскому единству) явился автором декларации «Nostra aetate» («В наш век»), признававшей ценность других мировых религий. Именно эта декларация расчистила путь католическому экуменизму, еще недавно находившемуся под запретом.

Экуменическое движение вызывало у Войтылы жгучий интерес. Уже в январе 1963 года он устроил в Кракове Неделю молитв за единство христиан (традиционное мероприятие европейских протестантов) и пригласил на обед в доминиканский монастырь лютеранского пастора и православного священника. Это был первый случай, когда представитель православного духовенства ступил на порог данного монастыря. «Когда-то здесь сидела инквизиция, а теперь вот мы», – не скрывая восторга, заметил настоятель. «А ко мне как явится доминиканин, так обязательно с курицей – то томистской, то экуменической», – сострил Войтыла327.

Спустя пять лет, в августе 1968 года, он посетит французское Тэзе, где встретится с основателем знаменитой экуменической общины братом Роже (Р. Л. Шюц-Марсошем) – швейцарским кальвинистом, создавшим особого рода монашеский орден, в рамках которого было возможно общение с католической церковью. Пройдет еще одиннадцать лет, и брат Роже скажет в базилике Святого Петра римскому папе Иоанну Павлу II: «Я обрел свою идентичность как христианин, примиряя в себе веру в мое происхождение с тайной католической веры, не нарушая общения с кем-либо»328. А спустя еще двадцать пять лет, когда этот подвижник падет от ножа сумасшедшей, погребальную церемонию будет вести католический кардинал в присутствии президента Германии и министра внутренних дел Франции. Так рождалась единая Европа – капризное дитя, которое еще добавит Иоанну Павлу II немало седых волос.

Профессор Свежавский предполагал, что Войтыла повлиял на содержание конституции «Lumen gentium» («Свет народам»), определявшей устройство церкви, права и обязанности ее членов. Именно этот документ обговаривал понятие «народа Божьего» и отмечал присутствие даров Христовых в других христианских церквях, хотя и подтверждал положение католицизма как единственной истинной веры329. Исследователь жизни Войтылы ксендз Адам Бонецкий отметил, кроме того, что его герой – единственный среди участников собора, кто обратился к присутствующим со словами: «Достопочтенные отцы, братья и сестры!», подчеркнув тем самым участие в церковной жизни женщин. Это произошло в связи с дискуссией об апостольстве мирян, то есть о возможности светских лиц нести слово Божье, как это делал, например, Тырановский.

Войтыла отстаивал и декларацию о религиозной свободе «Dignitatis humanae» («Достоинство человеческой личности»), вокруг которой ломались копья на протяжении всех сессий: консерваторы никак не хотели признавать равенство конфессий в тех странах, где католики составляли подавляющее большинство. В итоге собор признал вопрос вероисповедания делом совести каждого, но при этом включил в декларацию требование свободы деятельности церкви – очень важный момент для духовенства из социалистического лагеря, где религиозные культы подавлялись. Войтыла вместе с коллегами из социалистических стран (лодзинским епископом Клепачем и епископом Цетиной из Скопье) добился также изменения формулировки, гласившей, что религиозные свободы могут быть ограничены соображениями общественного порядка, – это был постоянный аргумент польских властей при запрете тех или иных мероприятий церкви. Кроме того, он требовал, чтобы декларация исходила из нравственных, а не юридических норм, так как последние меняются, а первые – нет330.

Свои идеи краковский епископ излагал в соборных речах и записках, подаваемых в комиссии. Сам он, в отличие от целого ряда других прелатов из Польши, долгое время ни в одну комиссию не входил. Так продолжалось до четвертой, последней, сессии собора, когда Войтылу за его активность включили в группу по разработке пастырской конституции о положении церкви в современном мире «Gaudium et spes» («Радость и надежда»). Именно здесь он и сделал себе имя. Что интересно, в комиссию вошел и Конгар, который в ходе ее работы совершенно изменил свое мнение о поляке: «Войтыла произвел прекрасное впечатление. У него доминирующая личность. В нем есть какая-то живость, магнетическая сила, пророческая мощь, полная покоя, которой невозможно противостоять»331.

По свидетельству Конгара, Войтыла с подачи своих товарищей по епископату особенно налегал на то, что конституция должна дать ответ на вызов марксизма как одной из главных атеистических идеологий, – тема, которую авторы предварительного текста не обсуждали вообще, предпочтя говорить о социальной справедливости. Правда, Войтыла оказался не самым радикальным критиком атеизма. Он хотя бы проводил различие между атеизмом как личным выбором и навязанной идеологией. Куда более воинственными оказались те иерархи, которые пострадали от коммунистических репрессий (словаки Гнилица и Русняк, украинец Слипый). Они требовали посвятить отдельный раздел конституции осуждению коммунизма, но не нашли в этом понимания даже у Вышиньского с Войтылой, назвавших такое предложение «политиканством»332.

Воспользовавшись перерывом в заседаниях, Войтыла привез из Кракова уже готовый проект конституции, но его, к возмущению автора, почти целиком зарубили, так как он оказался несовместим с написанным подготовительной комиссией, хотя и вызвал большой интерес, поскольку более четко определял место и роль церковного учения в мире общества потребления (на Западе) и директивного атеизма (на Востоке). Зато мнение Войтылы учли при обсуждении раздела о браке и семье. Здесь он пользовался поддержкой де Любака, который, как и краковский архиепископ, увлекался персонализмом333. Текст конституции был утвержден папой 7 декабря 1965 года.

***

Дискуссии о христианском отношении к личной жизни сподвигли Войтылу написать еще одну пьесу на эту тему – «Сияние отцовства», этакое продолжение предыдущей. Но если «Пред магазином ювелира» касалась, так сказать, горизонтальной связи в семье (муж – жена), то эта обратилась к вертикальной (родители – дети). В «Сиянии отцовства» Войтыла усилил черты «стиля рапсодов»: герои теперь в принципе были лишены индивидуальности, представляя собой обобщенные типы – «отец», «мать», «дочь» (хотя каждый имел имя). При этом автор соотнес персонажей с главнейшими фигурами христианства – Христом и Богородицей, что позволило наглядно изобразить ключевую мысль: земная жизнь должна быть отражением небесной. Примерно так же в свое время строились средневековые мистерии, показывавшие сразу несколько уровней происходящего. Войтыла, зная это, тоже назвал свое творение «мистерией» и предпослал эпиграфом строки из Первого послания апостола Иоанна: «Ибо три свидетельствуют на небе: Отец, Слово и Святой Дух; и Сии три суть едино. И три свидетельствуют на земле: дух, вода и кровь; и сии три об одном» (1 Ин 5: 7–8)334.

О каком-то сюжете в этом произведении говорить сложно. Вся пьеса – размышления персонажей, обращенные к себе, к Богу и друг к другу. Здесь опять, как и в предыдущем произведении, появлялся герой по имени Адам, но теперь это уже был не альтер эго автора, а обычный человек, делавший свой жизненный выбор: впустить в себя Христа (что влекло большую ответственность перед родом человеческим) или остаться независимым и одиноким. Адам склонился в пользу одиночества, тем самым объединившись с образом того самого, первого Адама, от которого пошли все люди. «И вот нас двое в истории каждого человека: я, от которого начинается и родится одиночество, и Он, в коем одиночество пропадает, и рождаются дети»335.

Однако такая судьба показалась Адаму невыносимой, и он удочерил маленькую девочку, Монику, общение с которой заставило его пересмотреть взгляды на жизнь. Получалось, что всякий человек, дабы зачать детей, сам для начала должен ощутить себя чадом Божиим. А поскольку Христос, принесший на землю любовь, тоже был Богом Сыном, то каждый истинный отец как бы отождествляет себя с Ним и становится в позицию Бога, породившего себя. Эта головоломная концепция понадобилась Войтыле для обоснования его воззрений на родительскую любовь как продолжение любви небесной.

Журнал «Знак», куда Войтыла, как обычно, отнес свое творение, внезапно отверг его, и тогда автор представил сокращенную версию под названием «Размышления об отцовстве»336. Получился этакий монолог, обращенный к Богу, напоминающий не то «Исповедь» Августина, не то молитву Иоанна Креста, но уже без богородичного мотива, который присутствовал в полном варианте.

Рокко Буттильоне, написавший книгу о философии Войтылы, предположил, что «Размышления об отцовстве» первоначально являлись частью пьесы «Пред магазином ювелира», но автор убрал ее оттуда, чтобы не нарушать конструкцию произведения. Догадка неверна, но исступленная молитва Адама в «Размышлениях» действительно подошла бы одноименному персонажу предыдущей пьесы: всякий человек – сын Божий, и если он отрекается от Создателя, то тем самым теряет отца и впадает в одиночество. В «Размышлениях об отцовстве» Адам вспоминал свое стремление уподобиться Богу и стать господином природы, с раскаянием отмечая, что путь человека – не в преобразовании мира, а в развитии его собственной личности, которая может проявиться лишь через отношение к другой личности. Таким образом преодолевалось чувство одиночества, которое (тут Войтыла безапелляционен) свойственно всем людям, особенно же атеистам. Человек отчаянно ищет опору в этом мире: одни находят спасение в присоединении к массам (коммунисты), другие – в Боге. Но лишь Христос, сливаясь через любовь с человеческой личностью, в силах избавить человека от извечного одиночества, давая ему возможность стать одновременно отцом и чадом337.

«Разве мог я стать сыном? Не захотел я им быть. Не захотел принять страдания, к которым неминуемо приводит риск любви. Я считал, что не вынесу его. Слишком пристально я всматривался в себя, в свое я, и видел одни лишь возможности. Явился Твой Сын, а я по-прежнему – общий знаменатель внутреннего одиночества человека. Твой Сын решился в него проникнуть. Потому что Он любит. Одиночество противостоит любви. Однако там, где кончается одиночество, любовь проявляет себя в страдании. Твой Сын страдал. Потому что во всех нас сидит общий знаменатель непреобразованного одиночества. Для Тебя, Отче, это одиночество противится тому простому смыслу, который вкладываешь ты в слово „мое“»338.

Здесь в зародыше видна та мысль, которая потом оформится в призыв: «Не бойтесь!», ставший одним из лозунгов понтификата Войтылы. Не бойтесь открыться Христу – не страдания Он несет, но любовь. И здесь же, кажется, невольно прорывается скрытая тоска самого Войтылы по заповеданному для него отцовству.

***

За литературными и богословскими занятиями Войтыла не забывал и о польских делах. В мае 1963 года, между первой и второй сессиями собора, он открыл на Вавеле памятную табличку в честь Адама Хмелёвского и Юзефа Калиновского – двух повстанцев, чье участие в восстании столетней давности, по его словам, «явилось этапом на пути к святости». А вернувшись в Рим, подал в Священную конгрегацию обрядов петицию за подписями всех польских епископов с просьбой канонизировать брата Альберта339. Чуть позже поднял в Ватикане вопрос о канонизации Фаустины Ковальской и королевы Ядвиги – жены Владислава Ягайло.

Эпизод с открытием таблички – один из кусочков большой мозаики настроений, связанных с юбилеем восстания 1863 года. Годовщина явилась поводом для острой полемики в Польше между прагматиками из «Знака» и наследниками романтической традиции в церкви и в партии. В полемике этой, внешне имевшей чисто исторический характер, слышались актуальные политические нотки. В марте 1963 года Станислав Стомма на страницах «Тыгодника повшехного» резко прошелся по восстанию и его зачинщикам, заявив, что все эти восстания – бессмысленное пролитие крови и ничего больше. Каждый, кто читал эти строки, понимал, что депутат клеймит не столько давно почивших бунтарей, сколько тех, кто восторгался подвигом варшавских повстанцев 1944 года. Тем самым Стомма опосредованно защищал линию движения «Знак» с его неукоснительным следованием «реальной политике» и заигрыванием с партией – то, чего не могли простить «новым позитивистам» разного рода враги социалистического строя, особенно в эмиграции. Подобный взгляд на историю, между прочим, отразился в те годы и на польском кино, где Анджей Вайда и Анджей Мунк сняли несколько фильмов, разоблачавших безудержно патриотический взгляд на прошлое («Канал», «Летна», «Пепел», «Эроика», «Шесть превращений Яна Пищика»). По совпадению, схожие мысли проповедовал за рубежом и знаменитый писатель-эмигрант Витольд Гомбрович, высмеивавший штампы польского сознания (например, в «Трансатлантике»). Противоположную позицию занимал Вышиньский, который произнес 27 января 1963 года в варшавском костеле Святого Креста пламенную проповедь в честь борцов за свободу, закончив ее громогласным «Gloria victis!» («Слава побежденным!»). По иронии судьбы единомышленником примаса в этом вопросе оказался идеолог патриотического течения в партии писатель Збигнев Залусский, который годом раньше выпустил громкую книгу «Семь главных польских грехов», где брался защищать национальную традицию от нападок «очернителей». Войтыла, как видим, оказался в этом споре ближе к романтикам, чем к позитивистам340.

***

Второй Ватиканский собор – место возрождения старых связей и завязывания новых знакомств. Именно здесь краковский епископ узнал многих из тех, кого он позже сделает кардиналами или наоборот, подвергнет проверке на ортодоксальность веры. В Риме Войтыла снова встретил своего научного руководителя Гарригу-Лагранжа, который выступал экспертом на соборе – одним из трех десятков, приглашенных папой. Довелось Войтыле пересечься и с товарищем по краковской семинарии Анджеем Дескуром – тот успел сделать солидную карьеру в Ватикане, получив должность в папской комиссии по вопросам СМИ. Но самая удивительная встреча произошла у него, собственно, не в рамках собора, а частным порядком – в Польский институт внезапно позвонил друг детства Ежи Клюгер! Оказалось, он уже восемь лет жил в Риме и занимался доставкой и наладкой транспортных средств. О Войтыле услышал случайно: прочел в газете о некоем епископе из Польши со знакомой фамилией и решил проверить, не тот ли это Войтыла, с которым они ходили по Бескидам. Кроме Клюгера, Войтыла встретил и другого знакомого по гимназии – Здислава Бернася, тоже ветерана битвы при Монте-Кассино, который после войны осел в Эболи, где работал дантистом. Еще один свидетель этой битвы, главный капеллан польской эмиграции Юзеф Гавлина, в ночь перед сражением служивший мессу в палатке-часовне, скончался как раз во время собора, в сентябре 1964 года. Его похороны превратились в настоящий слет польской эмиграции. Прибыли на церемонию прощания и участники собора из Польши. Обряд утверждения в должности сменщика Гавлины Владислава Рубина (еще одного выходца с кресов!) в римской церкви святого Станислава провел Кароль Войтыла – краковские ординарии традиционно считались опекунами этого храма341.

Не забыл Войтыла и отца Пио. Правда, на этот раз обратиться к монаху заставила беда. Уже много лет он дружил с психиатром Вандой Пултавской – бывшей узницей концлагеря Равенсбрюк, которая посвятила жизнь изучению семейной психологии. Как и Войтыла, яростная противница абортов, Пултавская с конца сороковых вращалась в одном с ним кругу: хорошо знала некоторых деятелей «Знака», водила знакомство с профессорами Ингарденом и Свежавским, переписывалась с ксендзом Тадеушем Федоровичем, которого власти рассматривали наравне с Войтылой в преемники краковского архиепископа Базяка. Федорович окормлял приют для слепых под Варшавой, а прежде был священником в одной львовской семинарии, перенесенной в Кальварию Зебжидовскую (он сам происходил из Львова и пережил казахстанскую ссылку, будучи дважды арестован НКВД). Видимо, в Кальварии он и сошелся с Войтылой, которого посоветовал Пултавской в качестве духовного наставника.

Их обоих, Войтылу и Пултавскую, занимал тогда один и тот же вопрос: что такое человек? Войтыла как раз начал вести курсы для молодежи в приходе святого Флориана, и Пултавская легко влилась в Сообщество. Но если прочие члены кружка называли ксендза дядей, то для нее он стал братом. Войтыла состоял в постоянной переписке с Пултавской и ее мужем. «Думаю, что самое потрясающее – это тот „личный“ контакт, который есть у Господа Бога со столькими созданиями, – писал он им по дороге на собор. – Личный – то есть контакт одной личности с другой. В человеческих отношениях это возможно лишь в малой доле, но даже и так человек с трудом извлекает из этого все личное содержание»342. Голос Хуана де ла Круса слышится в этих строках!

Едва открылись заседания, Войтылу настигло страшное известие от «сестры» – у нее острые боли, врачи подозревают рак. Ему первому она призналась в этом (даже муж еще был не в курсе). Новость застала его между первым и вторым выступлениями на соборе, в ноябре 1962 года. Войтыла отправил «сестре» ободряющее письмо, по которому мы, между прочим, можем увидеть, как он совмещал веру в провидение и веру в науку: «Обязанность бороться за жизнь и здоровье ни в чем не противоречит… тому, что мы поручаем себя Господу Богу… Если по воле Божией будут исчерпаны все средства, тогда нам останется лишь молиться, но до того – нет»343. И сразу же, не откладывая, он написал стигматику-капуцину: «Преподобный отец! Прошу вас помолиться за сорокалетнюю мать четырех дочерей из Кракова в Польше (во время последней войны она пять лет находилась в концентрационном лагере в Германии). Ныне она тяжко больна раком и может потерять жизнь. Пусть же Пресвятая Дева ходатайствует за нее пред Богом, дабы Он проявил милосердие к ней и ее семье». Уже на следующий день сотрудник государственного секретариата Ватикана доставил это письмо адресату и по просьбе самого монаха зачитал его вслух. Отец Пио якобы промолвил: «Ему нельзя отказать» (об этом поведал сам сотрудник много лет спустя, когда Войтыла стал папой римским).

Такое внимание к письму какого-то поляка не может не удивлять. Неужели апулийский стигматик помнил Войтылу? Тут возможны два ответа. Либо Войтыла уже раньше писал ему, но письма не сохранились (один такой случай известен), либо монаха что-то взволновало именно в данной просьбе. Что же? Известно, что в тот период отец Пио опять оказался на прицеле у ватиканских чиновников: посетившая его в 1961 году комиссия понтифика оставила крайне неблагоприятный отчет о деятельности монаха, вследствие чего были введены ограничения на его корреспонденцию и общение с духовными дочерями. И вдруг – письмо от епископа! Может быть, потому капуцин и велел сохранить эту переписку в Риме, а не оставил при себе?344

Двадцать второго ноября, накануне операции, вдруг обнаружилось, что язва Пултавской зарубцевалась. Врачи были поражены. Двадцать восьмого об этом узнал Войтыла, позвонив в Краков, и в тот же день отправил новое письмо отцу Пио: «Преподобный отец! Женщина из Кракова в Польше, мать четырех дочерей, 21 ноября, еще до хирургической операции, неожиданно выздоровела. Благодарение Богу! Также и тебя, преподобный отец, сердечно благодарю от собственного имени, а также от имени ее мужа и всей семьи»345.

Чудо? Но что нам точно известно о случившемся? Те, кто имел отношение к событиям, описывали произошедшее спустя несколько десятилетий, а мы уже на примере разговора Войтылы с Василием Сиротенко имели случай убедиться, насколько причудлива наша память. Единственное, что мы знаем наверняка, – это острый приступ некой болезни у Пултавской и два письма Войтылы к отцу Пио (обнаруженные в Риме уже в девяностые годы, когда Иоанн Павел II начал процесс его канонизации). Несомненно одно – внезапное выздоровление «сестры» послужило Войтыле лишним подтверждением святости апулийского монаха.

***

Тем временем в Польше решалось, кто заменит покойного Базяка. Властям совсем не улыбалось получить во главе второй по значимости духовной кафедры воинствующего антикоммуниста. Они тщательно отслеживали все случаи нелояльных заявлений прелатов. Неоспоримым лидером по числу таких высказываний шел примас. За 1962 год, согласно данным Управления по делам вероисповеданий, Вышиньский позволил себе шестьдесят девять «враждебных» выступлений, в то время как шедший на втором месте секретарь епископата Хороманьский – лишь семнадцать346.

Главной задачей властей в таких обстоятельствах было провести на краковскую кафедру уступчивого иерарха, в идеале – оппонента примаса. Тут как нельзя кстати пришлось предложение депутата Стоммы поставить в Кракове Войтылу – об этом сам Стомма переговорил с Клишко. После того как Клишко дал согласие, дальнейшее оставалось делом техники. Вышиньский для порядка представил трех кандидатов, зная уже наверняка, что преемником Базяка станет Войтыла. Однако бюрократическая машина требовала соблюдать формальности, и даже такой могущественный человек, как Клишко, не мог отмахнуться от нее. Как полагается, правительство запросило мнение Управления по делам вероисповеданий и Административного отдела ЦК.

И там, и там о Войтыле отозвались достаточно холодно. Управление писало: «Его деятельность до сих пор не была в целом отмечена враждебными выступлениями. Он не ведет открытую борьбу с государственными органами. Пытается выглядеть епископом, стремящимся сохранять правильные отношения с государственными властями… Несмотря на это, его деятельность чрезвычайно вредна из‐за продвижения так называемого апостольства мирян, а также из‐за внутренней консолидации и усиления Церкви». Вместе с тем в Управлении отметили, что между Войтылой и Вышиньским имеются расхождения во взглядах: «Позиция открытого католицизма, продвигаемая епископом Войтылой, вызывает недоброжелательное, хотя не лишенное уважения, отношение Вышиньского к его личности»347.

Административный же отдел написал следующее: «Епископ Войтыла без остатка предан делу Церкви. Как хороший организатор и человек очень способный, он один из всех епископов, пожалуй, в состоянии сплотить не только курию и епархиальный клир, но и часть интеллигенции и католической молодежи, в среде которой пользуется большим авторитетом. В отличие от многих других пастырей в епархии, он умеет налаживать отношения с монашескими орденами, которых там множество. Несмотря на видимую покладистость и гибкость в общении с государственными властями, он является чрезвычайно опасным идеологическим противником».

Вообще этот отчет был полон противоречий, проистекавших из отчаянного стремления чиновников угадать желание начальства. С одной стороны, авторы писали, что государство заинтересовано в повышении роли краковской епархии, и что Войтыла как никто подходит для этого, с другой же, предлагалось отвергнуть его кандидатуру. Утверждалось, будто примас не хотел видеть на краковской кафедре человека, имеющего шансы стать кардиналом, и тут же говорилось, что он-то и продвигает Войтылу, на которого именно поэтому смотрит с опаской348. В точности по Стругацким: «Он, научный консультант, не видит особенных причин откладывать рационализацию данного дела, но, с другой стороны, хотел бы оставить за собой право решительно протестовать против таковой»349.

На всякий случай запросили также мнение краковского отдела по делам вероисповеданий. Заведующий этим отделом Леон Круль в ноябре 1963 года сообщил: «Негативная характеристика кс. еп. Войтылы не превышает реакционной позиции кс. еп. Стробы и кс. Федоровича (двух других претендентов. – В. В.) в отношении государственных властей… Как лояльное властям духовенство, так и члены Каритаса видят в получении краковской ординарии еп. Стробой или кс. Федоровичем серьезную опасность для развития свободной общественно-прогрессивной мысли, реализации государственных предписаний и для взаимоотношений между государственной властью и церковной администрацией. Эти священники утверждают, что на этом участке при руководстве кс. еп. Войтылы нет таких резких мер к данному духовенству либо запутанных распоряжений, чтобы духовенство не могло из них вырваться». По традиции, Круль упирал и на конфликты внутри епископата. Ссылаясь на краковских ксендзов, он утверждал, что «кардинал Вышиньский едва терпит еп. Войтылу. Кардинал не в восторге от его деятельности, особенно от уступок государственным властям и от той самостоятельности, к которой стремится еп. Войтыла».

Для подкрепления этой информации краковский отдел спустя несколько дней отправил наверх донесение, где было сказано, что во время рукоположения одного из епископов в Кракове Войтыла «очень холодно принял кардинала Вышиньского, не поприветствовал его лично и не выказал ему надлежащего уважения». Видимо, чиновники уже поняли, чего хочет руководство, и начали слать угодные ему данные.

Войтыла, очевидно, догадывался, какие страсти бушуют вокруг него. Волновался. 14 декабря 1963 года, выбравшись в перерыве между заседаниями собора в Святую землю, он снова написал отцу Пио, прося молиться за его «скромную особу», оказавшуюся перед лицом больших трудностей в пастырской работе. Кроме того, он попросил капуцина вознести молитвы за здоровье некой парализованной женщины и заодно благодарил стигматика за участие в жизни сына какого-то адвоката из Кракова, который, как и Пултавская, теперь тоже чувствовал себя лучше350.

Святую землю Войтыла посетил не в одиночестве – туда отправилась целая делегация из нескольких десятков участников собора, как бы торя путь понтифику, который вскоре должен был последовать за ними (первый в новейшей истории международный визит римского папы). Возрождая исконную простоту церкви, слуги Господни спешили почерпнуть вдохновение в тех местах, где впервые прозвучало слово Мессии. Каир, Вифлеем, Иерусалим, Капернаум, Яффа, гора Фавор – маршрут поездки, напоминающей паломничество. В Наблусе Войтыла наконец-то увидел знаменитый колодец Иакова – место действия своей «Песни о блеске воды».

Спустя год он снова посетил Палестину и написал об этом поэму «Путешествие по Святой земле» – набор едва ритмизованных фраз с очень темным содержанием, напоминающий видения пустынников.

Мое паломничество – к подлинности. Не к камням, из которых

Сложен фундамент дома или мостовая, а может, печь.

Бывает подлинность пейзажа. Туда мой путь.

В места святые.

Гора Фавор: вид подлинности с высоты. Медленно вверх

Поднимается Галилея своими (сколько труда!) полями, каждым

Кибутцем, свечением своим он вечером напомнит о себе. Озноб

Заходящего солнца картину эту дополнит.

Генисаретские берега. Подлинность, когда находишься

В Капернауме, Вифсаиде иль Магдале. В мелкой прибрежной воде

Несколько камней найдешь, чтоб положить на рабочую руку

Рыбака над Нотецьей.

В простор войти и выйти из него.

Подлинность отдохновения.

Места единения скорее в нас самих, не на земле 351.

Девятнадцатого декабря 1963 года правительство Польши выдало санкцию на занятие Войтылой митрополичьей кафедры в Кракове. «Вот вы и получили, кого хотели», – подытожил Вышиньский в беседе со Свежавским, имея в виду польских сторонников церковной реформы352.

В этой фразе действительно слышится некоторая неприязнь к Войтыле, который своим поведением, скажем прямо, не очень соответствовал образу архиепископа, да еще в такой важной епархии, ведь глава краковской кафедры имел право на дворянский титул как обладатель (пусть и номинальный) Северского княжества. А тут, изволите ли видеть, какой-то сын поручика, даже не благородного происхождения (впервые в истории), простецкий в одежде и общении, поэт, вдобавок приятель своевольных умников из «Знака» – нелепость!

Давали о себе знать и расхождения во взглядах на развитие католицизма. К примеру, Вышиньский и часть епископата холодно отнеслись к «оазисному» движению, инициированному ксендзом Франтишеком Бляхницким, в то время как Войтыла однозначно поддержал его – очевидно, под влиянием воспоминаний о «Живом розарии» Тырановского353.

Бляхницкий являл собой пример ретивого неофита. В молодости атеист, он уверовал после того, как провел несколько месяцев в нацистской тюрьме. Известность к нему пришла благодаря активной кампании по борьбе с пьянством. Он организовал движение под названием «Крестовый поход за трезвость», но власти его запретили, а самого ксендза посадили на четыре месяца в тюрьму за создание «нелегальной организации». Там у Бляхницкого вышел характерный диалог с мелким вором, который в первый день с изумлением спросил священника: «Я-то здесь из‐за водки, потому что украл по пьяной лавочке. А вы здесь из‐за чего?» – «И я из‐за водки, сын мой»354.

В тот раз епископат решительно вступился за ксендза перед Управлением по делам вероисповеданий. Но вот «оазисное» движение, где приобщали к вере без участия священников, уже не нашло поддержки у примаса. Вышиньский с подозрением отнесся к этой инициативе, поскольку она не контролировалась церковью и слишком уж смахивала на протестантские образцы вербовки членов. Не помогло даже то, что сам Бляхницкий воспринимал ее как средство избавления страны от коммунистов и советского влияния355. Войтыла, однако, всемерно одобрил работу энергичного ксендза, а в 1973 году в резиденции движения зачитал акт его передачи под опеку Непорочной Девы Марии, Матери Церкви356.

Активно поддержал Войтыла и фестиваль религиозной песни sacrosong, инициированный ксендзом Яном Палюсиньским в 1969 году. Первый такой фестиваль прошел в Лодзи, а затем всякий раз менял место проведения. Когда очередь дошла до Кракова, Войтыла взялся лично организовать мероприятие357.

Его интронизация прошла 8 марта 1964 года. Он сам выбрал этот день – в память о своем знаменитом предшественнике, Винценте Кадлубеке, первом ученом и писателе из Польши, авторе исторической «Хроники», которая задала тон польской литературе на много веков вперед и в немалой степени определила самосознание поляков. По сей день поляки используют крылатые выражения из «Хроники», часто даже не догадываясь об их происхождении. Как раз в 1964 году отмечалось 200-летие канонизации Кадлубека, и перед посвящением Войтыла молился у его гроба в Енджееве, где этот видный представитель христианского гуманизма окончил свои дни 8 марта 1223 года, постригшись в монахи-цистерцианцы.

Ecce Sacerdos Magnus

qui in diebus suis placuit Deo 358

прогремел антифон из «Литургии часов», когда Войтыла под звон «Сигизмунда» ступил под своды кафедрального собора на Вавеле, одетый в ризу из красного аксамита с ягеллонскими орлами понизу (вклад Анны Ягеллонки – жены Стефана Батория), с посохом времен Яна Собеского – победителя турок в великой битве под Веной в 1683 году. На пальце его тускло отсвечивал золотой перстень епископа XI века Мауруса, найденный археологами еще перед войной в вавельской крипте святого Леонарда – той самой, где Войтыла служил свою первую мессу. Грудь его закрывал драгоценный наперсник – символ могущества краковских архипастырей, одних из четырех ординариев в мире, которые имеют право на этот атрибут священства (кроме них, эту привилегию получили также владыки в Падерборне, Айхштетте и Нанси).

Было четвертое воскресенье Великого поста. «Мы рады тебе, – провозгласил глава капитула. – Кто-нибудь мог бы сказать, будто мы оттого так рады, что знаем твои способности, твой прекрасный ум, глубину твоего учения. Но в наших сердцах говорит больше та великая доброта, сколь неизмеримая, столь и простая, которая открывает сердца и привлекает их к себе». Затем произнес речь куриальный канцлер Миколай Кучковский. Именно ему довелось когда-то проводить клирика Войтылу из его дома в тайную семинарию, оберегая от гитлеровских патрулей. После речи Кучковского зачитали папские буллы и поздравление от Вышиньского. Снаружи Войтылу приветствовали красочно одетые делегаты со всей епархии и профессора из Люблина. Так прошла его интронизация359.

***

Третьего июня 1963 года скончался Иоанн XXIII. Спустя три недели кардиналы избрали его преемником миланского архиепископа Джованни Монтини, взявшего имя Павла VI. Новый римский папа продолжил дело предшественника. Открывая вторую сессию вселенского собора, он обратился к другим деноминациям с просьбой о прощении, использовав фразу из Горация: «Veniam petimusque damusque vicissim» («Мы прощаем и сами просим прощения»)360. Эти слова, столь неожиданные в устах главы католического мира, запали в память и сдвинули с мертвой точки дело христианского единства: римский первосвященник и приехавший на собор Константинопольский патриарх наконец-то, спустя почти тысячу лет, сняли друг с друга взаимные анафемы, когда-то вызвавшие раскол церкви на две части – католическую и православную.

Столь изумительный эффект вдохновил поляков на похожее свершение: спустя два года епископат Польши тоже произнес громкие слова Горация. На этот раз – обращаясь к немецким братьям по вере. И теперь уже это послание достигло слуха не только христианских иерархов, но и простых людей.

А начиналось все с церковной программы Великой Новенны, запущенной Вышиньским в 1956 году. Программа была рассчитана на десять лет и увенчивалась грандиозными мероприятиями в честь тысячелетия крещения Польши. Символическим стартом Великой Новенны явилось то самое паломничество к Черной Мадонне 26 августа 1956 года, когда местоблюститель архиепископского престола Михал Клепач зачитывал текст обета Деве Марии, написанный Вышиньским в изоляции.

Примас полагал, что именно в Польше решается судьба коммунизма: «Если Польша охристианится, превратится в большую моральную силу, коммунизм сам падет… Польша покажет всему миру, как управляться с коммунизмом, и весь мир будет ей за это благодарен». Программа Новенны превращалась таким образом в масштабное столкновение католичества с партией и вообще со всем социалистическим лагерем361.

А тут еще подоспел собор – тоже переломный момент в истории церкви. Случайно ли так совпало – вселенский собор и тысячелетие крещения Польши? У Господа нет ничего случайного!

Собор закрывался в начале декабря 1965 года, а на следующий год как раз выпадал пресловутый юбилей, в честь чего польские иерархи пригласили всех католических епископов поучаствовать в торжествах. Обычный жест вежливости. Но в случае с немцами этот жест превратился в элемент политики. Обращение к ним составил тот самый епископ Коминек, которого не хотели выпускать из страны польские власти, обвиняя в прогерманских настроениях.

Немцы тоже шли на сближение. Хороший контакт установился у Вышиньского с мюнхенским архиепископом Юлиусом Депфнером, не устававшим повторять, что надо налаживать диалог. Именно Депфнер на пару с кельнским архиепископом Фрингсом сделал решающий шаг навстречу, когда в октябре 1963 года предложил полякам совместно выступить за канонизацию Максимилиана Кольбе – францисканского монаха, добровольно принявшего смерть в Аушвице ради спасения чужой жизни. Трудно было отыскать лучшую кандидатуру для символического примирения двух народов, чем этот полунемец-полуполяк, за которого уже давно ратовали францисканцы362.

Главной проблемой во взаимоотношениях двух народов оставался вопрос западной польской границы. Коминеку предстояло решить неподъемную задачу: как составить обращение, чтобы не обидеть ни одну из сторон? Разумеется, польские иерархи осознавали всю щекотливость своего положения. Они могли бы отделаться формальным приглашением, умолчав о расхождениях. Однако примас решил иначе. Когда, если не теперь, залечивать вековые раны, соединяясь в общей молитве? Поступая так, он действовал наперекор традициям польской церкви, которая обычно ставила во главу угла интересы нации, а уж потом евангельские заповеди. Но и времена наступили иные. Собор напомнил епископам, что все они – прежде всего братья во Христе. В эпоху глобальной церкви ютиться в национальных квартирах было уже не с руки. И Вышиньский принял этот вызов.

Составленное Коминеком обращение было выдержано в примирительном тоне. Оно подробно живописало, сколь многим поляки обязаны культурному влиянию немцев, не избегало трагических моментов взаимной истории, и выражало сочувствие тем жителям Германии, кого послевоенное изменение границ согнало с насиженных мест. Коминек вроде бы даже оправдывался перед немецкими пастырями, говоря, что после утраты восточных земель поляки не могут отказаться от новоприобретенных территорий, иначе страна опять скукожится до размеров генерал-губернаторства. Большую смелость надо было иметь, чтобы заявить такое во времена, когда всякое напоминание о кресах влекло подозрение в подрыве польско-советской дружбы, а следовательно – в государственной измене. И все же Коминек, а вслед за ним епископат, пошли на это, чтобы представить немецким епископам картину во всей полноте. Они не хотели спорить с ними, они пытались объяснить!

«И несмотря на все это, – говорилось в обращении, – несмотря на то что все мы обременены прошлым, именно в такой ситуации, достопочтенные Братья, призываем Вас: попытаемся забыть. Хватит полемики, хватит холодной войны! Пусть завяжется диалог, к которому стремятся Собор и папа Павел VI». И уже в самом конце прогремели знаменитые слова, которых никто не ждал: «Исполненные христианского, но вместе с тем человеческого духа, мы протягиваем Вам, сидящим на скамьях этого Собора, наши руки, прощаем Вас и сами просим прощения»363. Так слова древнего поэта, потрясшие католический мир двумя годами раньше, прозвучали вновь, чтобы потушить огонь вражды между двумя народами. И под ними подписались люди, прекрасно помнившие, как «высшая раса» старалась низвести их до положения рабов.

Войтыла был одним из немногих, кого примас допустил к редактуре текста. Более того, именно ему наравне с Коминеком Вышиньский доверил передать «Обращение» представителям немецкого духовенства перед его публикацией. Польские власти не были официально уведомлены о происходящем, что и понятно: контакты внутри церкви их не касались, церковь ведь отделена от государства. И все же, во избежание недоразумений, Коминек опосредованно поставил в известность свое правительство, передав текст «Обращения» римскому корреспонденту газеты «Трыбуна люду». Корреспондент заверил епископа, что у руководства страны нет претензий к иерархам. Но говорил ли он правду? Существует предположение, что амбициозный журналист изобразил дело таким образом, будто документ попал к нему окольным путем и вопреки воле епископата364.

Это письмо, исполненное евангельского духа, разожгло нешуточные страсти в Польше. Гомулка, ознакомившись с ним, впал в ярость. Как! Его сограждане посмели обратиться к немцам через голову дипломатического ведомства, да еще взялись рассуждать о государственной границе, будто не партия здесь решает, а они! Масла в огонь добавил сдержанный ответ немецкого епископата, в котором не было и речи о признании новых границ (что понятно, ведь иерархи не могли нарушить закон своей страны).

Немедленно с цепи были спущены пропагандистские псы. «Прощение? Примирение? – язвила популярнейшая газета „Жиче Варшавы“. – Ну да, мы охотно прощаем поляков и миримся с ними… при условии изменения границ и исправления вреда, нанесенного немцам. Диалог? Дискуссия? Охотно поболтаем, если все будет, как указано выше. Вот ответ, который получили из ФРГ авторы „Обращения“. Неужели они не понимают эту ситуацию? Или притворяются, будто не понимают?»365

Прелаты, только что вернувшиеся с собора, будто попали под ледяной душ. Все государственные СМИ принялись изощряться в обвинениях, изображая епископов чуть ли не слепым орудием германского реваншизма. Просить прощения у немцев? За что? За шестилетнюю оккупацию, гибель миллионов и разрушенную Варшаву? И кто уполномочил руководство клира говорить от лица всего народа? Такими вопросами задавались жители страны, потерявшей наибольший процент населения во Второй мировой.

По накатанной дорожке шло разжигание общественной истерии. На предприятиях и в учреждениях созывались митинги, где принимались резолюции с осуждением епископата, причем тон этих резолюций был куда более резок, чем тон статей в прессе или передач по телевидению. «Категорически протестуем против любых попыток безответственных лиц продать интересы польского народа…– заявлялось в резолюции рабочих завода железобетонных и бетонных конструкций в Кракове. – Требуем заклеймить враждебную Польше позицию польского Епископата. Требуем пресечь потуги безответственных клерикалов представлять интересы польского народа и слать от имени этого народа унизительные декларации»366.

Работники фабрики соды, где когда-то трудился Войтыла, направили ему открытое письмо: «С огромным возмущением и изумлением мы узнали о вашем участии в предварительных переговорах с немецкими епископами, а также в редактировании и подписании „Обращения“, где содержатся панибратские высказывания о жизненных интересах нашего народа… Мы не спрашиваем, забыли ли вы об Освенциме, где между прочим от рук немецких молодчиков тысячами гибли польские священники; забыли ли о выселении детей из Замостья и о кошмарных условиях этого выселения; забыли ли о других чудовищных мерах биологического уничтожения. Этого нельзя забыть. Поэтому мы утверждаем, что наше национальное самосознание оскорбляет ваше участие в редактировании „Обращения“, где идет речь о мнимой вине поляков перед немцами. Немцам нечего нам прощать, поскольку непосредственная вина за разжигание Второй мировой войны и ее жуткий характер лежит исключительно на германском империализме и фашизме, наследником которых является Федеративная Республика Германия. Зная вас как рабочего нашего предприятия во время гитлеровской оккупации, мы выражаем глубокое разочарование вашим негражданским поступком»367.

Разумеется, все эти резолюции писались не возмущенными рабочими, а совсем другими людьми, отвечавшими за идеологию и пропаганду. Штампованные формулировки и однообразные обвинения настолько бросались в глаза, что даже сотрудники Управления по делам вероисповеданий жаловались на «автоматизм пущенной в ход пропагандистской машины» и «шаблонность» действий368. И все же на этот раз пропаганда попала в точку. Многих действительно возмутил поступок церковной элиты. С мест сообщали о многочисленных проявлениях общественного гнева. Даже приходские священники – и те в большинстве осудили «Обращение». Во Вроцлаве горячие головы предлагали запретить архиепископу Коминеку возвращаться в город. Во время митинга в тамошней Высшей школе экономики избили человека, пытавшегося защищать мнение епископов. Сам Коминек пребывал в страхе, опасаясь возобновления репрессий против костела и даже арестов, как при Беруте. Находясь в Австрии, он пытался уговорить Депфнера дать совместное интервью, а затем, 5 января 1966 года, сам выступил перед западногерманскими тележурналистами, объяснив, что «Обращение» не носило политического характера, что оно отражает дух собора, а границы на Одре и Нысе не подлежат пересмотру. В том же ключе было выдержано и заявление епископата от 15 декабря 1965 года, которое цензура не допустила к печати, ибо в нем недвусмысленно указывалось на искажение государственными СМИ содержания письма немецким епископам369.

Не только Коминек, но и другие иерархи растерялись, оказавшись под таким обстрелом. Двое из них вообще отреклись от «Обращения», заявив, что не согласны с ним. Еще трое, вызванные в президиумы воеводских советов, осторожно покритиковали некоторые положения документа. Остальные сорок шесть, с которыми провели беседы представители местных властей, напирали на то, что документ был превратно понят370.

Фракция «Знак» попыталась оградить епископат от нападок, но сделала это весьма неуклюже. Выступая 14 декабря 1965 года в Сейме, Ежи Завейский призвал закончить «дискуссию» об «Обращении», поскольку она может вселить во врагов Польши надежду на то, что в стране произошел раскол в отношении «возвращенных земель»371. Аналогичным образом высказался месяц спустя главный редактор «Тыгодника повшехного» Ежи Турович. Журналист выступил на заседании руководства предвыборного блока в присутствии самого Гомулки, а потому удостоился высочайшей острастки: «Дело заключается в том, что епископат, и особенно кардинал Вышиньский, желают противопоставить 1000-летие крещения Народной Польше. Эта тенденция чувствуется во всем Обращении… Если кардинал Вышиньский или архиепископ Коминек и другие епископы хотят выражать мнение по разным политическим проблемам, мы этого не запрещаем, но пусть это будет соответствовать нашей политике, пусть костел не противопоставляется государству. Пусть не думают, что властвуют над душами. Эти времена бесповоротно ушли в прошлое и никогда уже не вернутся»372.

Примас же ни в чем не оправдывался, наоборот, несколько раз повторил в проповедях, что церковь независима от государства, а епископы как граждане свободного государства вольны писать письма и приглашать в страну кого угодно. Он настаивал, что «Обращение» подняло престиж польской церкви, так как опровергло все упреки в шовинизме и национализме, раздававшиеся в мире.

Эта несгибаемая позиция аукнулась Вышиньскому тем, что правительство аннулировало его заграничный паспорт373. Кроме того, власти не разрешили участвовать в юбилейных торжествах Павлу VI, который также получил приглашение и намеревался приехать. А ведь случись визит папы, Польша уже тогда прогремела бы на всю планету. Папство лишь начало открываться миру, и международные вояжи первосвященника были еще в новинку. Павел VI, который завел эту моду, до того успел посетить только Палестину, Индию и США. Окажись в этом ряду Польша, это весьма подняло бы международный авторитет страны. Уже была заготовлена знаменитая Золотая роза – дар, который понтифики преподносят избранным местам, святыням или людям. Павел VI хотел возложить ее к подножию образа Черной Мадонны – в знак особого почитания и в память о своей поездке на Ясну Гуру в 1923 году, когда он несколько месяцев работал в Варшаве под руководством Акилле Ратти. Польские власти не захотели рисковать, и папа остался в Риме, но разве под силу кому-то изменить предреченное на небесах? Золотую розу Павла VI спустя много лет доставил в Ченстохову папа-поляк Иоанн Павел II.

Как водится, массы увидели лишь вершину айсберга, да еще в таком виде, в каком это было выгодно власти. В действительности обращение к немецким братьям по вере составляло один из кирпичиков грандиозного здания, возводимого примасом. И пусть кирпичик этот в очах миллионов поляков выглядел сомнительно, в контексте всей постройки он превратился в замковый камень польско-немецких отношений новейшего времени. Этот шаг стал первым в череде других, направленных к взаимному примирению. Без него и без проходившего тогда же франко-немецкого сближения не было бы, пожалуй, единой Европы.

***

А что же Войтыла? Как он повел себя в этой ситуации? 21 декабря 1965 года, спустя три дня после возвращения с собора, он встретился Вышиньским. Оба понимали, что власть будет стараться поссорить их, изобразив краковского архиепископа более умеренным деятелем, чем примас. Войтыла твердо считал: надо быть заодно374.

Насколько он был прав в своих подозрениях относительно уловок партии, сказать трудно. К тому времени местный Отдел по делам вероисповеданий уже не смотрел на него как на лояльного режиму церковника. Заведующий отделом (тот самый, что когда-то дал положительную характеристику на Войтылу) в том же году доносил в Варшаву: «Отказавшись от внешних атак на власть и государственные предписания, а также создавая видимость, будто он является позитивным епископом… архиеп. Войтыла через доверенных лиц убеждает духовенство и верующих, что его деятельность одобряется властями. На практике же… мы наблюдаем прямо противоположную деятельность архиеп. Войтылы. На конференциях, совещаниях… он так настраивает низовой клир, чтобы тот не следовал закону о регистрации, заключении договоров и подачи отчетов о деятельности пунктов катехизации, не вел инвентарных книг и не платил слишком высокие налоги. Кроме того, он совершенно не признает государственный надзор за духовными семинариями»375.

Двадцать второго декабря в одной из краковских газет Войтыла увидел открытое письмо к нему от работников фабрики соды, и у него сдали нервы. В тот же день он дал интервью, где отрицал, будто являлся соавтором «Обращения». А спустя два дня, в Рождественский сочельник, столкнувшись с противодействием цензуры, разослал по приходам краковской епархии свой ответ рабочим – пожалуй, самый гневный и раздраженный текст, который вышел из-под его пера за всю жизнь. Войтыла обвинил рабочих, подписавших письмо, что они не ознакомились как следует с «Обращением», и дальше перечислил те вещи, которые уже до того разъяснял епископат: что приглашение немецким иерархам рождено в атмосфере обновления церкви и выдержано в евангельском духе прощения врагов, что польская сторона не умолчала в своем тексте о винах немцев перед поляками, что никто не ставит под сомнение нынешние польские границы, и наконец, едва ли не единственный раз в жизни, Войтыла взялся защищать свое доброе имя: «Я отвечаю на это письмо прежде всего как оболганный человек. Оболганный потому, что меня публично оскорбили и опорочили, не пытаясь выяснить факты и подлинные мотивы».

Письмо все-таки опубликовали в одной из краковских газет, но лишь 13 января и с язвительным комментарием: мол, работники «Сольвея» «изумлены и разочарованы» таким поведением архиепископа. Интересно, что летом 1966 года, отмечая тысячелетие крещения Польши, Войтыле преподнесли альбом фотографий с воспоминаниями о нем его прежних коллег по работе в каменоломне и на фильтрационной станции, где не было ни слова о каком-то разочаровании и изумлении. Кто же тогда стоял за открытым письмом? Вопрос риторический.

Рождественскую мессу он отслужил в Нове Хуте, под открытым небом, затем провел тихую службу в домашней часовне, пригласив на нее старых знакомых с фабрики соды, а в последующие дни выступал с проповедями в краковских храмах, где не упускал случая разъяснить пришедшим смысл «Обращения» и всего того, что произошло на соборе376. 1 февраля 1966 года его, как и других епископов, вызвали для дачи объяснений в президиум горсовета. Войтыла, подобно сорока пяти собратьям по сану, не стал осуждать «Обращение»; напротив, заявил, что благодаря ему немцы впервые признали свою вину, и вообще письмо никакого отношения к политике не имеет, а что касается принадлежности западных территорий, то еще Иоанн XXIII назвал их «возвращенными», и польский епископат, разумеется, целиком разделяет такой подход377.

Как он воспринимал шумиху вокруг письма немецким епископам? Мы, возможно, никогда не узнали бы этого, если бы не вездесущесть польских спецслужб. Понятно, что во дворце архиепископа работала прослушка. И вот 9 февраля 1966 года там состоялась любопытная беседа: Кароль Войтыла обсудил пропагандистскую кампанию властей с друзьями из «Тыгодника повшехного» – Ежи Туровичем и ксендзом Адамом Бардецким. В начале беседы Войтыла заявил, что религия и марксизм несовместимы, коммунисты стремятся уничтожить веру на корню, и католикам ничего не остается как сопротивляться. Такое положение дел породило спрос на сарматскую этику, на возрождение идеалов «бастиона христианства» с его жертвенностью и борьбой. А поскольку за польскими марксистами стоит «Россия», которая, по мнению Войтылы, и вдохновила нападки на «Обращение», в народе растет протест против русских, подобно протесту против немцев при оккупации. Поэтому, при всем желании, в Польше нет подходящих условий для внедрения соборных реформ во всей полноте: вместо открытости к иным течениям мысли церковь вынуждена закрываться, чтобы уцелеть, а вместо персонализма на первый план выходит массовость.

Турович держался иного мнения. Вину за обострение отношений он возлагал на примаса, в стремление коммунистов уничтожить религию не верил и упирал на то, что в современном мире с его техническим прогрессом светское государство – вещь вполне обыкновенная, а большего марксистам и не нужно.

Бардецкий занимал промежуточную позицию. Он говорил, что надо как-то соединить соборные реформы с традиционной, массовой церковью, проникнутой культом Девы Марии. Что касается польских коммунистов, то у их лидера, по мнению Бардецкого, не было ясного взгляда на будущее, в отличие от Павла VI, Шарля де Голля или Джона Кеннеди (к тому времени уже покойного). Поэтому авторитет церкви и понтифика в Польше, говорил Бардецкий, будет укрепляться, что нельзя не приветствовать378.

Как видим, в вопросе соборных реформ прежний задор Войтылы сменился скепсисом в духе примаса. Однако такие взгляды нельзя назвать консерватизмом – само наличие подписей под «Обращением» противоречит этому выводу. Приверженцы традиционной, национальной церкви никогда бы не пошли на такой шаг.

Что же касается непреодолимого конфликта между марксизмом и католицизмом, то здесь Войтыла и Турович исходили из разных посылок. Войтыла рассуждал как философ, а его оппонент – как политик. Турович ссылался на опыт итальянской Компартии, когда утверждал, что согласие между ними достижимо. Некоторые современные историки в Польше полагают, что Гомулка и впрямь не был настроен давить костел, как это делал Берут. Партийному лидеру казались достаточными те рамки, в которые удалось загнать клир в начале шестидесятых, и возобновлять полномасштабное наступление он не хотел. Его нервная реакция на «Обращение» была импульсивной и искренней, а отнюдь не частью сложной игры379.

Но мы это можем заключить сейчас, а в то время, естественно, впечатление возникало совсем другое. Войтыла, например, не ощущал никакого потепления. Наоборот, год за годом местные власти в Кракове мешали духовенству ходить крестным путем на праздник Божьего тела, в конце концов вообще запретив организовывать шествия по центральной площади. А ведь для краковянина этот праздник всегда был поводом вспомнить святого Станислава Щепановского, убитого недалеко от Вавеля, «на Скалке» (то есть на холме), где ныне стоит санктуарий с его реликвиями. Именно там неизменно заканчивалась процессия, двигавшаяся из базилики Божьего Тела в Королевском замке. Там же, в костеле, в конце XIX века появилась крипта заслуженных поляков, где покоятся такие знаменитые жители города, как летописец Ян Длугош и драматург Станислав Выспяньский, композитор Кароль Шимановский и художник Генрик Семирадский. Процессия на праздник Божьего тела – важнейший элемент краковской культуры. Это – гордость краковян, величайшее выражение их любви к своей земле. Но коммунисты, к возмущению верующих, делали все, чтобы уменьшить ее значение, а по возможности – вообще стереть из памяти. Сначала они запретили организовывать процессии ряду монашеских орденов, потом распространили этот запрет на близлежащие приходы, и наконец, вовсе закрыли для религиозных шествий Главный рынок с его кафедральным собором Пресвятой Девы Марии. «Даже собаководы могли устраивать походы через Главный рынок, – жаловался Войтыла главе горсовета, – и только для католической общественности на праздник Божьего Тела он закрыт»380.

Властный диктат коснулся и самого митрополита. В последний момент по требованию секретаря парторганизации отменили доклад Войтылы о Втором Ватиканском соборе перед студентами Высшей сельскохозяйственной школы в Кракове; за три дня до намеченной даты отменили также слет выпускников гимназии имени Вадовиты – конечно, из‐за того, что туда собирался приехать краковский архиепископ381.

***

Ощущение государственного произвола обострилось с проведением мероприятий в честь тысячелетия крещения Польши. Власть не собиралась безучастно взирать на церковные торжества и решила провести альтернативные празднования – уже в честь тысячелетия польской государственности (благо, в Польше эти даты совпадают). Целых полгода по всей стране чиновники соперничали с духовенством, кто привлечет больше народу на свои акции. Нередко можно было наблюдать, как по одной улице идет крестный ход, а на другой проходят фестивали, концерты, выставки или торжественные манифестации с участием партийных сановников. В выходные и в те дни, когда костел планировал организовать памятные мероприятия, по телевидению и радио транслировали самые интересные фильмы и передачи, причем время вещания было увеличено, чтобы люди даже не думали поздно вечером бежать в храм. В Краков, где, по данным ответственных лиц, церковные торжества вызывали особенно сильный отклик, власти даже пригласили легендарный венгерский клуб «МТК» сыграть футбольный матч с местной «Вислой», лишь бы затмить очередное шествие верующих. Игру посетило 15 000 болельщиков, но еще 5000 в последний момент предпочли пойти в костел, хотя купили билеты на стадион.

В древней столице Польши Гнезно во время вечерней мессы, которую служил Войтыла, грянул артиллерийский салют в честь приезда министра обороны – почетного гостя на военном параде, устроенном местными властями. В Познани, куда в один день прибыли Вышиньский и Гомулка, последний, выступая на митинге, разразился настоящей филиппикой против примаса: «Насколько же ограниченным и лишенным национального чувства государственности должно быть мышление председателя польского епископата, если из всех трагедий, которые встретились Польше, он смог извлечь лишь такой вывод, что польский народ способен существовать и без короля, и без вождя, и без лидеров, и без премьеров, и без министров, но без пастыря – никогда. Этот безответственный пастырь пастырей, сражающийся с нашим народным государством и заявляющий, что он не будет склоняться перед польскими интересами, ставит свои призрачные претензии на духовное предводительство выше независимости. Как же он слеп, если забыл о том, кто Польшу погубил, а кто ее освободил». В своей речи Гомулка прошелся также по идее «бастиона христианства», которую якобы вынашивал иерарх: мол, примас тем самым пытается разрушить польско-советскую дружбу382. Удивительная параллель с описанным выше мнением Войтылы!

Кроме этих, скорее мягких, мер партийцы прибегли и к запугиванию. Епископов вторично вызывали на ковер в президиумы советов, требуя ограничить размах мероприятий – и многие подчинились! Предупредительные беседы велись также с рядовыми священниками, значительное число которых и без того враждебно приняло «Обращение» и с неприязнью взирало на непримиримую политику Вышиньского (что понятно: ксендзы постоянно находились между молотом и наковальней, третируемые как властями, так и епископатом). В городах, куда приезжал Вышиньский, вдоль маршрута его следования собирали партактив, потрясавший лозунгами типа: «Мы не прощаем!», «Мы не забудем», «Польша никогда не будет бастионом в чужих интересах», «Епископы, прочь из политики!» и т. д. Между партийными активистами и верующими нередко случались стычки, перераставшие в массовые драки. В Гданьске, Кракове и Варшаве дело приняло столь драматичный оборот, что понадобилось вмешательство милиции.

Но примас неуклонно гнул свою линию как в отношениях с государством, так и на церковном фронте. Сколько его ни обвиняли в чрезмерной приверженности культу Девы Марии, главным символом юбилея он все равно сделал Ченстоховскую Богоматерь. Вокруг нее вращалась вера рядовых поляков, незнакомых с извивами теологической мысли, – так зачем огорчать людей? Раз народ обожает Черную Мадонну, пусть она и освящает торжества. 3 мая 1966 года, в традиционный, но запрещенный День конституции, на Ясной Гуре, в присутствии десятков тысяч паломников, примас зачитал составленный им «Акт передачи (Польши. – В. В.) в материнскую неволю Марии – Матери Церкви, за свободу Христовой Церкви»: «С этих пор считай нас, величайшая Мать наша и Королева Польши, Своей собственностью, орудием в Твоих ладонях во имя святой Церкви, коей мы обязаны светом веры, мощью креста, духовным единством и Божьим миром…» Вышиньский возложил на лики Девы Марии и младенца Иисуса позолоченные разогнутые короны с анжуйскими лилиями (знаком королевы Ядвиги, происходившей из этой династии), а паломники затянули «Богородицу» – старейшую песню на польском языке, по преданию сочиненную святым Войцехом, крестителем Польши. Ее пели воины Владислава Ягайло перед Грюнвальдской битвой, она служила гимном самой династии Ягеллонов.

Богородица, Дева, богопрославленная Мария,

Пред Твоим Сыном, Господом, избранная мать, Мария!

Склони Его к нам, пошли Его нам.

Кирие элейсон! 383

Рядом с чудотворной иконой стоял пустой стул – совершенно как в 1956 году. Но теперь над ним висел герб Павла VI, у подножия которого лежали бело-красные розы – символ незримого присутствия первосвященника. Позволь ему приехать власти, он бы служил мессу под солнечным небом Ченстоховы. Но вместо него эту честь возложили на Войтылу. Словно сам Бог указывал на грядущего избранника.

Был сад, и привитое дерево было.

Мешко – король, в тени пребывая, глядел,

И не видел садовника, сада не видел, не находил и прививок.

Не отведаю добрых плодов, если вырастут, – думал с досадой.

Дети отведают, внуки и правнуки.

Разве мой сад плодоносит? Какие плоды признаются людьми

За хорошие?

Не бойся, садовник, надрезать кору. Доверься деревьям:

Станет жизнь от надрезов сильней, вновь потом возродится…

На себя, как на ствол, посмотри ты,

Увидишь, что волей твоей ЧЕРЕНОК разрастается 384.

Эти слова из «Навечерия Пасхи 1966 года» живо передают ощущения Войтылы в тот момент. Польша как сад, а ее основатель – как садовник, коему не дано увидеть плоды своих рук, ибо жизнь человеческая слишком коротка для этого. Но есть Тот, Кто видит все, – Он придает истории рода людского цель.

В эту ночь мы при гробе Твоем ощущаем себя Единою Церковью —

Ночь борьбы, что ведут непрестанно надежда с отчаяньем в нас.

И борьбы этой отсвет – в битвах истории нашей —

Полнится ль смыслом? (Обретает его иль теряет?)

В эту ночь величавая поступь земли возвратится к своим истокам.

Тысяча лет – ночь ожиданья при Гробе Твоем 385.

Земля и небо, вечное и преходящее, суета и отрешенность – об этом размышлял Войтыла, думая о прошлом своей страны. Древо как образ страны и образ человека: каждый из нас – его ветка или корень, а все мы – народ. Что-то древнее проснулось в Войтыле, когда он писал «Навечерие», что-то глубоко архаичное, словно голоса предков заговорили из страшного далека, насмехаясь над нестойким слугой Божьим.

По сей день возле Познани, в самом сердце державы Пястов, стоят три огромных рассохшихся дуба – Лех, Чех и Рус. Стоят как напоминание о славянском единстве, не расколотом еще языком и верой. Дубам примерно по семьсот лет, и они, конечно, не могли быть свидетелями зарождения Польши. Но в их именах отражена куда более древняя легенда, отмеченная как в польских хрониках, так и в «Повести временных лет» – о трех братьях, явившихся откуда-то с юга (из земли хорватов или с берегов Дуная), чтобы дать начало трем народам.

***

Из Ченстоховы список с образа Черной Мадонны, когда-то освященный самим Пием XII, повезли по крупнейшим городам Польши. Милиция чинила всяческие препятствия на пути его следования: икону заставляли то прятать, то везти другой дорогой (в обход встречающих), пока, наконец, не принудили вернуть ее в Ясногурский монастырь, который немедленно был окружен патрулями милиции386.

Невольной жертвой охоты на икону стал и Войтыла. Четвертого сентября по дороге в Катовице (столицу Верхней Силезии) его машину остановила группа провокаторов, поджидавшая чудотворный образ. Митрополиту пришлось пережить несколько неприятных минут. Перекрывшие шоссе кричали ему, что он хочет отдать их землю немцам. Войтыла в который раз уже пустился в объяснения – едва ли необходимые в той ситуации. Эта встреча уязвила его не меньше, чем письмо рабочих «Сольвея»387.

В Кракове городское руководство настоятельно потребовало от него ограничить размах мероприятий: разобрать сцену на Вавеле, снять динамики и провезти список образа Черной Мадонны в кафедральный собор таким образом, чтобы его не заметили на улицах. Тщетно. Войтыла даже не стал говорить с чиновниками – отправил вместо себя куриального канцлера.

В эти дни он чувствовал себя хозяином положения. Краковяне, встречая икону, декорировали дома вдоль трассы ее следования – милиционеры насчитали до пятисот пятидесяти украшенных окон в жилых домах, и это лишь на двух улицах! Даже сотрудники государственных учреждений поддались воодушевлению: в честь праздника украсили цветами и яркими лентами здание скорой помощи, воеводский спортивно-тренировочный центр и ограду типографии388.

***

В конце 1966 года, когда страсти вокруг торжеств улеглись, Павел VI предпринял еще одну попытку наведаться в Польшу – теперь уже на рождественские праздники. Эта настойчивость свидетельствовала о крайней заинтересованности первосвященника этой поездкой: она стала бы важным этапом в выстраивании восточной политики Апостольской столицы. Ватикану как раз удалось заключить конкордат с Югославией, годом раньше увенчались успехом переговоры с Венгрией (не помешало даже продолжавшееся заточение кардинала Миндсенти в американском посольстве). Папская дипломатия делала ставку на то, что правящие режимы в соцлагере уже не столь идеологически заточены, как раньше, революционный порыв уступает место национальным интересам, марксизм размывается патриотизмом, а значит, появляется пространство для восстановления утраченных позиций.

И вот – Польша. Самая многочисленная католическая страна советского блока, к тому же отмечающая большой церковный юбилей. Визит понтифика проделал бы солидную брешь в «железном занавесе». Ради такой перспективы Павел VI даже смирил гордыню, не став обижаться на весенний отказ Варшавы: игра стоила свеч. Мостить путь наместнику святого Петра в ноябре 1966 года прибыли главный архитектор восточной политики монсеньор Агостино Казароли и Анджей Дескур. Переговоры шли ни шатко ни валко, но заронили в Казароли надежду на благоприятное решение вопроса.

Однако внезапно разразился новый конфликт между епископатом и партией. На этот раз – из‐за семинарий: власти потребовали уволить десятерых ректоров, угрожая в противном случае закрыть эти учебные заведения. Общение секретаря епископата с Управлением по делам вероисповеданий обнаружило истинные намерения государства: переход семинарий под юрисдикцию министерства просвещения. Прелаты уперлись, возмущенные явным нарушением принципа отделения церкви от государства. Вышиньский созвал срочное совещание епископата. Прелаты были настроены по-боевому: Коминек предлагал обратиться к народу, а неукротимый владыка из Пшемысля Игнацы Токарчук вообще призывал поднять людей на забастовку. Возобладало, однако, мнение Войтылы: сначала просто уведомить паству о возникшей ситуации, а затем, если власть не пойдет на попятную, скрупулезно информировать о развитии конфликта, используя все более смелые формулировки.

Тем временем партийная верхушка столкнулась с неожиданной проблемой. Палки в колеса ей начали вставлять не только церковники, но даже и воеводские комитеты партии. Вместо четкого выполнения распоряжений ЦК они глухо саботировали антиклерикальные инициативы центра, как в этом, скрепя сердце, признался Клишко, выступая в мае 1967 года на заседании Комиссии ЦК по делам клира. Почему так происходило? Да потому что атаки на клир часто приводили к обратному эффекту: люди еще сильнее привязывались к костелу, в котором видели жертву репрессий – точь-в-точь как во времена разделов и оккупации. Даже в 1953 году, когда государство вело себя куда более бесцеремонно, высокопоставленный сотрудник госбезопасности сокрушенно отмечал, что аппарат «трудится без веры в успех»389. Что уж говорить о шестидесятых годах! В итоге вопрос, тянувшийся до лета 1967 года, разрешили компромиссом: епископат согласился пустить в стены семинарий проверяющие комиссии из минпроса, а власти отступили от требования смены руководства390. Однако визит папы в этой обстановке был снят с повестки дня.

Оставалась проблема конкордата. Пока епископат и партийная верхушка перетягивали канат, споря о семинариях, Казароли и Дескур успели еще трижды (!) посетить Польшу. Вышиньский с подозрением смотрел на такую активность ватиканских чиновников. Он боялся, что римская курия за его спиной договорится с Политбюро и пойдет на неоправданные уступки, жертвой которых станет церковь. По убеждению примаса, Казароли не понимал сути правящего в Польше режима. Будучи юристом, ватиканский дипломат верил в силу закона и не осознавал того, что в социалистическом государстве закон подчиняется власти391.

Опасения напрасные: тот же Казароли уверял посла эмигрантского правительства Казимира Папи (который по-прежнему находился в Ватикане), что Святой престол будет обговаривать любой свой шаг с примасом. Эта информация, конечно, доходила до Вышиньского (не зря же Казароли общался с послом), но едва ли успокаивала. Как всякая авторитарная личность, глава епископата не видел вокруг себя достойных преемников. Он полагал, что если властям удастся его опрокинуть (а именно такую цель они ставили), это будет концом независимости церкви. Поведение Казароли не внушало доверия. Мало того что он совершил вояж по западным землям страны, пойдя на поводу у партии, так еще и встретился руководством лояльных режиму организаций католиков-мирян, в том числе с лидером ПАКСа Болеславом Пясецким, который до тех пор считался в Ватикане «персоной нон грата». Разумеется, все эти деятели не преминули открыть дипломату глаза на «реакционную позицию» главы епископата392. Даже «Знак», единственный приемлемый для Вышиньского вариант мирского католицизма в ПНР, на какое-то время отдалился от него из‐за «Обращения» к немецким епископам, а председатель клуба католической интеллигенции в Торуни вообще отправил письмо Павлу VI, где расписал симпатии примаса к идеологии эндеков и обвинил его в нежелании проводить церковную реформу393. Дошло до того, что ПАКС при участии одного из виднейших «знаковцев» Тадеуша Мазовецкого (будущего премьера) поставил во Вроцлаве памятник Иоанну XXIII – явно в пику «ретрограду» и «немецкому прихвостню» Вышиньскому (хотя Мазовецкий потом оправдывался, что был включен в оргкомитет без своего ведома).

Польские власти связывали определенные надежды с визитом эмиссаров из Рима. Не случайно они позволили им свободно перемещаться по стране и встречаться с епископами. Благодаря этому неожиданному послаблению Дескур вновь посетил Краков и увиделся с Войтылой, который не без гордости свозил его в Нову Хуту, где показал только что возведенную часовню.

Выделенный для переговоров с ватиканскими представителями заведующий Отделом науки и культуры ЦК Анджей Верблян ловко уклонялся от разговоров на тему конкордата, намекая, что сначала неплохо бы избавиться от Вышиньского. Кроме того, по его словам, было бы крайне желательно увидеть еще одного поляка облаченным в кардинальский пурпур. Разумеется, в этом качестве партия видела кого-либо из умеренных иерархов, дабы они усмиряли неистовство примаса394.

В мае 1967 года эта просьба была уважена. Но когда Гомулка услышал фамилию нового кардинала, то немедленно закончил переговоры. Потому что выбор понтифика пал на Войтылу.

Загрузка...