В польском языке немало слов, звучащих почти по-русски, но с другим значением. Фонетический диссонанс как ничто другое показывает обманчивую близость двух народов, и он же служит иллюстрацией фатального недопонимания. Русские пеняют полякам за «предательство» славянского дела (ибо все славяне, по убеждению наших соотечественников, должны быть православными или хотя бы льнуть к России), а поляки русским – за навязывание им, европейцам, азиатских порядков (ведь деспотизм власти – верный признак Азии, как убеждены в Польше). Клише о «польском гоноре» и «русском бескультурье» продолжают цвести пышным цветом, невзирая на открытость границ. Стереотипы эти вряд ли преодолимы: в их основе лежат штампы времен барокко и эпохи Просвещения, когда считалось, что чем страна восточнее, тем она более отсталая. Сами поляки сталкиваются с таким же предубеждением в Западной Европе. Французский журналист Андре Фроссар, написавший в 1982 году книгу на основе серии бесед с Иоанном Павлом II, сокрушался, что его соотечественники (особенно из интеллигенции) взирают на поляков свысока, перенося такое отношение и на римского папу227.
Освобождение Красной армией Польши от фашистской оккупации мало что изменило в этом плане. Поляки чувствовали, что вместо свободы получили роль вассалов России (именно России, потому что СССР воспринимался как новое воплощение царской империи). Россия прежде уже лишала их независимости, подавляла восстания, ссылала в Сибирь и расстреливала патриотов; затем руками коммунистов вела подрывную работу против суверенной Польши, вторично уничтожила ее, договорившись с Гитлером, депортировала массы населения вглубь своей территории, бессудно казнила тысячи польских офицеров и, наконец, навязала возрожденному государству новый строй, попутно отняв восточную часть с Вильно, Брестом и Львовом. Так воспринимался Советский Союз многими поляками, невзирая на навязчивую пропаганду польско-советской дружбы228. Слишком свежи были эти раны, чтобы их можно было быстро забыть. Не случайно в Польше так и не закрепилось советское обращение «товарищ», проиграв конкуренцию с традиционными «пан» и «пани». Даже фантаст Станислав Лем, всю жизнь сторонившийся политики, написал издевательский рассказ «О полезности дракона», в котором иронизировал над теми, кто пытался углядеть выгоды от принадлежности Польши к социалистическому лагерю: дескать, это то же самое, что жителям планеты, терроризируемой драконом, тешить себя мыслью, будто без дракона было бы еще хуже. Понять Лема можно – он ведь родился во Львове…
Многие поляки не сомневались, что социализм в их стране держится на советских штыках. Ужас советской интервенции грозовой тучей висел над Польшей. Даже ПАКС, который в глазах московских дипломатов служил образцом лояльной Советскому Союзу структуры, был насквозь проникнут этим страхом. Один из диссидентов, который на протяжении ряда лет состоял в ПАКСе, так описывал в конце 1970‐х господствовавшие там настроения: «<…> если не пропагандировать дружбу с СССР, то по их мнению к нам приедут советские танки. Мне же всегда казалось, что можно вести разумный диалог с любым государством, даже с Россией. Но когда я пытался найти рациональные предпосылки для таких отношений, меня тут же начинали запугивать танками»229.
Гостей из Советского Союза, проникнутых идеей социалистической солидарности, такой антисоветизм шокировал. Один из них, член Союза писателей СССР, откровенно писал в 1963 году: «<…> когда остаешься наедине со своим [польским] собеседником и у него развязывается язык, то речи идут уже совсем другие. Мне, советскому писателю, вменяется все то плохое, что сделало польскому народу российское самодержавие. Счет начинается от польского королевича Владислава, изгнанного из Кремля русскими ополченцами в начале XVII века. Я должен ответить за бунтаря Хмельницкого, за все три раздела Польши, за штурм Варшавы Суворовым, за 1831 и 1863 годы, за все последствия культа личности Сталина. Мой собеседник, польский писатель, переходит уже всякие границы элементарного приличия, когда позволяет себе намеки на „Катынский лес“, на якобы сознательное неподдержание нашими войсками варшавского восстания, на „насилия“, совершаемые будто бы нашими солдатами в польской деревне»230.
Ему вторил советский вице-консул в Гданьске: «На протяжении всего периода существования Народной Польши, в разное время по-разному, у значительной части населения Побережья ПНР проявлялись и проявляются отрицательные настроения по отношению к СССР. Эти настроения затихают в обычной, нормальной обстановке и выходят наружу в период обострений, кризисов и т. п. В школах, среди студентов, интеллигенции, крестьянства, в рабочей среде довольно часто и, как правило, в неофициальной обстановке можно услышать резкую, и иногда и злобную критику социализма, высказывания о том, что Польша оказалась привязанной к Советскому Союзу, который якобы насильственно насаждает порядки в „попавших после войны под влияние“ странах Восточной Европы. Отсюда имеют место заявления по поводу отсутствия демократии в Польше, свободы слова, печати, критики и т. д… Были случаи, когда польские дети заявляли советским специалистам: „Уходите из нашей страны“»231. Консул СССР в Кракове тоже заострял на этом внимание начальства: «В доверительной беседе без свидетелей советские граждане [проживающие в Польше] рассказывали о недоброжелательном отношении к ним со стороны значительной части местного населения. Это выражается нередко открыто в публичных высказываниях»232.
Подобные настроения, впрочем, легко сочетались с пристальным вниманием к русской культуре – как элитарной, так и массовой. На польских экранах шли советские фильмы, поляки прекрасно знали имя Аллы Пугачевой. Польша – пожалуй, мировой лидер по числу переводов Высоцкого и Окуджавы, чьи песни по сей день звучат со сцены233. Нельзя забывать также, что в школах ПНР русский язык был обязательным предметом. Это, конечно, не добавляло любви к России, но позволяло легче воспринимать книги и песни из‐за Буга.
Сталин, осознавший силу национального духа поляков еще в 1920 году (когда был комиссаром в большевистской армии, штурмовавшей Львов), пошел на некоторые уступки общественному мнению страны, чтобы закрепить присутствие Польши в советском блоке. Он позволил сохранить старые польские герб и гимн, настоял на названии государства «Польская Народная Республика» (а не социалистическая), дал согласие на то, чтобы первая польская дивизия на территории СССР получила имя Тадеуша Костюшко – национального героя, воевавшего против России. Кроме того, в проекте Конституции, подготовленном Берутом и его соратниками, Сталин собственноручно вычеркнул положения о руководящей роли партии и союзе с СССР234.
Но кого могли обмануть эти уловки? Даже Владислав Гомулка, твердолобый марксист и обличитель «буржуазной» Польши, написал в своих воспоминаниях: «<…> коммунизм в Польше – вследствие ее освобождения из-под гитлеровской оккупации Красной армией – был навязан силой, и по сей день опирается на насилие. А „великорусский шовинизм, прикрытый именем коммунизма“, к сожалению, тоже является скорее отражением действительности, чем антисоветской пропагандой… Ленинские представления о социализме отвергали любой национализм и шовинизм, отвергали то, чтобы какая-либо социалистическая страна занимала превалирующее место, исполняла роль гегемона и навязывала свою волю другим социалистическим странам… Как же далеко отошла нынешняя КПСС от ленинских принципов… Прежний великорусский шовинизм, господствовавший в царской монархии, вскоре после смерти Ленина начал совершенствоваться, менять окраску, все более приспосабливаться, подобно хамелеону, к новой советской действительности, пока не воплотился в разных формах в генеральную линию КПСС, встав у основ политики Советского Союза…»235
Первую попытку выйти из сферы влияния СССР поляки предприняли в 1956 году. Подняли патриотическую волну, как ни странно, коммунисты, которые после разоблачения культа личности Сталина вспомнили, что они – не только марксисты, но еще и поляки. Немедленно в прессе зазвучали голоса, что пора бы отделить интересы Советского Союза от интересов мирового рабочего движения, а еще начать строить «истинный» социализм, не опороченный сталинскими «искажениями».
Народ заволновался. В осуждении Сталина многие увидели осуждение вообще всей советской линии в Польше. Студенты обратились к ленинским трудам периода Гражданской войны, силясь постичь, в чем заключался этот «истинный» социализм; рабочие отказывались трудиться во имя светлого будущего, требуя повышения зарплат здесь и сейчас, крестьяне воспряли духом, надеясь, что власти свернут коллективизацию. Как всегда во время кризисов, выплеснулись наружу антирусские и антисемитские чувства.
Очень скоро в партии заговорили об отстраненном восемью годами ранее Гомулке, который пострадал за стремление идти «польской дорогой к социализму». Что такое «польская дорога», мало кто понимал, но всех подкупало слово «польская».
«Долой русских!» – один из лозунгов, под которым в конце июня 1956 года вышли на манифестацию протеста рабочие Познани. Эта манифестация быстро переросла в бунт, подавленный через два дня войсками. Власти поспешили обвинить во всем агентов англо-американской разведки и недобитых реакционеров, но сами понимали, что истинная причина в другом. Как заметила одна из высокопоставленных сотрудниц польской госбезопасности, заводилами в этом бунте выступали отнюдь не представители «реакционных классов», а молодые рабочие – те самые, на которых партия и делала ставку236.
«Русских» в Польше и впрямь было немало: в армии служило множество советских офицеров во главе с министром обороны Рокоссовским, госбезопасность контролировалась советниками из Москвы; посольство СССР фактически являлось одним из центров власти – туда регулярно наносили визиты члены правящей верхушки (в свое время выпестованные Сталиным), спеша донести до советского руководства свое мнение о положении в стране. По символической цене «старшему брату» сбывался польский уголь. Многие вообще были убеждены, будто перебои с продуктами вызваны неравноправными договорами с Советским Союзом.
Польские коммунисты попали в отчаянное положение. С одной стороны на них давил народ, желавший свободы и независимости, с другой же – товарищи из Москвы, требовавшие прекратить этот «праздник непослушания», иначе будет худо (как именно худо, показала ноябрьская интервенция в Венгрии). Вдобавок всколыхнулись религиозные чувства поляков. Двадцать шестого августа на традиционное паломничество к иконе Черной Мадонны в Ченстохову прибыло неслыханное количество людей (некоторые пишут даже о миллионе, но это явное преувеличение). Вышиньского не было – он по-прежнему находился в изоляции (где читал, между прочим, «Войну и мир»), но о его присутствии напоминал пустой стул с красно-белыми лентами. Лодзинский епископ Михал Клепач, исполнявший обязанности примаса, огласил паломникам длинный текст обета Деве Марии, переданного Вышиньским из заключения: «Присягаем исполнить все, что в наших силах, дабы Польша была истинным царством Твоим и Твоего Сына, отданным совершенно под Твою власть, во всей жизни нашей – личной, семейной, национальной и общественной… В преддверии тысячелетия крещения нашего народа мы хотим помнить, что Ты первая исполнила для народов гимн освобождения от греха, что Ты первая встала на защиту сирых и убогих и предъявила миру Солнце Справедливости, Христа Бога нашего»237.
Обет состоял из семи частей. По мысли примаса, торжественная церемония должна была явиться началом десятилетнего цикла мероприятий, посвященных юбилею крещения Польши. Едва ли глава епископата рассчитывал, что этот текст увидит кто-либо, кроме него и сотрудников госбезопасности, осуществлявших надзор. Написать присягу Богородице его уговорила Мария Оконьская – одна из немногих сотрудниц примаса, допущенная к нему весной 1956 года.
Запертый в пограничном монастыре, он не получал прессу и более двух лет (до ноября 1955 года) был совершенно отрезан от мира. Но пути Господни неисповедимы, и вот самый кроткий из польских прелатов, Михал Клепач, еще вчера угодливо игравший в карты с премьером Циранкевичем, теперь зачитывал перед многотысячной толпой документ, составленный непокорным архиепископом. Может ли быть лучшее доказательство Божественного промысла?
Кардинал получил свободу 26 октября 1956 года – через пять дней после исторического VIII пленума ЦК, вернувшего Гомулку на пост лидера партии. Заседания проходили в накаленной обстановке: повсюду митинговали рабочие и студенты, из Москвы нагрянули советские руководители во главе с Никитой Хрущевым, который сразу же, в аэропорту, начал махать кулаками: «Мы проливали свою кровь за освобождение этой страны, а вы хотите отдать ее американцам»238.
Пикировка с гостями продолжилась в Бельведерском дворце. Гомулка, уже на правах первого секретаря (хотя формально еще не избранный), бросил в лицо Молотову, сидевшему подле Хрущева: «Польский народ хорошо помнит ваши слова об уродливом дитя Версальского договора»239. Все висело на волоске. Если бы лидеры не договорились, дело дошло бы до войны – советские танки, расквартированные в Лигнице, уже двигались к Варшаве. В подлинно трагическом положении оказался Рокоссовский, вынужденный выбирать между присягой Советскому Союзу и верностью своей исторической родине. Судя по его позиции на пленуме, Рокоссовскому оказалось милее звание маршала СССР, но это уже не играло роли: его подчиненные, возглавлявшие рода войск, сами сформировали Гражданский штаб и приготовились к отпору.
Все же сторонам удалось преодолеть разногласия: Хрущев согласился на возвращение Гомулки к власти, а последний дал гарантии, что Польша останется членом Организации Варшавского договора (ОВД). Двадцать четвертого октября Гомулка выступил на массовом митинге в центре Варшавы, где объявил: искажения остались в прошлом, отныне партия и страна вступают в новый этап строительства социализма240. Ему в ответ кричали «Ура!» и «Товарища Вышиньского в Политбюро!»241.
Все перемешалось в замороченной польской голове: социализм и религия, партия и епископат. Но одно осталось неизменным – патриотизм. Гомулка и Вышиньский – две эти личности на какой-то момент стали символами борьбы за полноценную независимость страны. Даже Якуб Берман, второй человек в берутовской команде, говорил много позже в интервью: «Почему Гомулка в 1956 году приобрел такую популярность, какой ни у кого не было в послевоенной Польше и которая по сути привела его к власти? Откуда она бралась? Именно из того, что нас страшило и тормозило. Он разбудил, хотя и не желая того, огромные надежды, что вернется старая Польша. Вернется старая Польша, которая противопоставит себя Советскому Союзу. Если не открыто, то хотя бы наполовину, на четверть, а это вызовет некоторые трещины между Польшей и Советским Союзом»242.
Первым желанием Вышиньского после освобождения было поехать в Ченстохову и поклониться Черной Мадонне. Будучи в изоляции, он находил утешение в молитвах Богоматери и в конце концов принес ей личную присягу, следуя указаниям книги Гриньона де Монфора. «Грядущая победа будет победой Пресвятой Девы Марии», – повторял он слова Хлёнда, не сомневаясь, что внезапной переменой в судьбе обязан Богородице243. Но эмиссары власти и оживившиеся католические деятели настойчиво звали его в Варшаву: там решалась судьба страны, на счету была каждая минута.
«Мы должны помочь Гомулке», – скрепя сердце признал Вышиньский в разговоре с писателем Ежи Завейским, который осенью 1956 года выбил у нового руководства страны согласие на организацию пяти клубов католической интеллигенции. Признание далось Вышиньскому нелегко, ведь приходилось принять сторону одних врагов Христа против других – изгнать дьявола силой Вельзевула. То, что перед ним такие же силы тьмы, стало ясно сразу же, как только правящие марксисты не позволили возродить христианско-демократическую партию, за которую ратовал Ежи Браун и его соратники по Унии.
Все же по настоянию Завейского примас встретился с премьером Циранкевичем, и тот убедил его оказать поддержку новому партийному лидеру244. Как следствие, епископат (единственный раз в своей истории) выступил на стороне марксистской власти, призвав поляков идти голосовать на парламентских выборах.
С 1956 года начинается тот особый, «польский путь к социализму», который в конце концов превратил Польшу в «самый веселый барак нашего лагеря». Мелкое предпринимательство, независимая церковь, частые забастовки рабочих, отсутствие колхозов – все эти явления, немыслимые в СССР, вошли в обиход именно тогда, на волне гомулковской «оттепели».
Социалистическая Польша была уникальна еще и тем, что горожане в ней жили хуже, чем крестьяне. Дело в том, что перемены во власти не отменили главную задачу, стоявшую перед партией, – превратить страну в индустриально развитую державу. Но откуда взять средства? В сталинской системе все было просто: загнать крестьян в колхозы и выкачивать зерно, чтобы продавать его за валюту и покупать технологии. Но в Польше колхозов было немного, да и те развалились. Выход был найден в периодическом повышении цен на продукты питания. Крестьяне, жившие с земли, переносили это достаточно легко и даже получали ощутимую прибыль, а вот горожанам приходилось туго. Отсюда нескончаемые забастовки, иногда перераставшие в настоящие бунты.
Сельские жители, впрочем, тоже не катались как сыр в масле: власти навязали им обязательство поставлять государству часть своей продукции по заниженным ценам, чтобы Министерство внешней торговли могло выгодно перепродавать ее за границей. Особенно много экспортировалось мяса, приводя к его дефициту внутри страны. Популярная шутка тех лет: «История ПНР в двух словах: мяса нет».
Еще одно отличие социалистической Польши (и других стран «народной демократии») от СССР заключалось в том, что ею руководила не одна партия, а парламентский блок во главе с коммунистами. В законодательные органы могли попасть и независимые депутаты. Выборы проводились путем вычеркивания неугодных кандидатов. Разумеется, никто не рассчитывал, что блок «демократических сил» (то есть коммунистов и их младших партнеров) потерпит поражение. Это было просто невозможно, так как в стране отсутствовали достаточно мощные политические силы, чтобы конкурировать с правящей партией (и создавать их было запрещено). Однако избиратели могли проголосовать «ногами», то есть просто не пойти на выборы. Именно поэтому Гомулке важно было добиться высокой явки – это говорило бы в пользу того, что население одобряет политику партии.
Вышиньский проявил мудрость, наступив на горло собственной песне. Если бы он уперся, последствия могли быть печальные – как для страны, так и лично для него. Пример Венгрии и кардинала Миндсенти, вынужденного спасаться от советских солдат в американском посольстве, был довольно красноречив. Для поляков, которые всегда испытывали к венграм теплые чувства (наследие совместной борьбы за независимость), он был красноречив вдвойне. «Поляк и венгр – двое братьев», – всякий в Польше знает эти слова из песенки второй половины XVIII века.
Январские выборы 1957 года – последние, в которых участвовал примас. «Я вычеркнул из списка явных масонов и врагов святой церкви», – сказал он позже о своем участии245. Разумеется, полную победу одержал «блок демократических и прогрессивных сил». Однако в Сейм попало и несколько депутатов, лояльных епископату. Их выдвинули клубы католической интеллигенции, ведомые Завейским. Эти депутаты образовали там фракцию «Знак» – по имени возобновленного тогда же краковского журнала католиков-мирян, где обсуждались теоретические вопросы религии. Они пришли в парламент, чтобы защищать интересы верующих и работать во имя сохранения Польши. Для них вопрос стоял ребром: либо ты с Востоком, либо с Западом. Запад в лице Федеративной республики Германии не хотел признавать границу по Одре и Нысе, оставалось полагаться на Восток, то есть на Москву. Тот факт, что Москва стояла на страже социализма в Польше, – дело второе. «Мы находимся в рамках социализма так же, как церковь оказалась в рамках классического капитализма, несмотря на критическое к нему отношение», – заявил лидер фракции «Знак» Станислав Стомма, выступая в мае 1957 года в Католическом центре французской интеллигенции246.
Неформальным рупором «Знака» явился восстановленный тогда же «Тыгодник повшехны» – уже без Пивоварчика (ибо на этот раз без покровительства краковской курии), но, как и раньше, ведомый Ежи Туровичем – знакомым Войтылы по антифашистскому подполью.
Странный это был поворот судьбы: воспитанный в атмосфере польского романтизма, Войтыла свел дружбу с теми, кто этот романтизм отвергал. В лице «Знака» и «Тыгодника повшехного» он столкнулся с совсем иной традицией – реалистической, чуждой эмоций и выспренности. Стомма и его товарищи называли это «новым позитивизмом», перекидывая исторический мостик к идейному течению на польских землях XIX века.
Польский позитивизм был реакцией на крах романтизма. Когда «Христос народов» утонул в крови восстания 1863 года, ему на смену пришла концепция «спасти то, что можно». Патриоты клеймили ее поборников за соглашательство с оккупантами, а позитивисты тем временем развивали национальную культуру, образование и поддерживали малоимущих. Этих-то людей и брали за образец единомышленники Стоммы и Завейского. Не стоит путать их с ПАКСом и другими преданными режиму организациями, объединявшими немарксистов. Во-первых, «Знак» и «Тыгодник повшехны» никогда не исповедовали социалистические идеи и не участвовали в пропагандистских кампаниях властей. Во-вторых, «новые позитивисты» признавались епископатом и Ватиканом за своих, чего нельзя было сказать о «ксендзах-патриотах» и тому подобных образованиях.
Примас не верил правящим марксистам ни на грош. «Нас ждут очень тяжелые времена», – остудил он пыл энтузиастов, оглашая в Гнезно первую после освобождения проповедь247. И все же церковь могла перевести дух. В начале декабря 1956 года епископат заключил новый договор с правительством: в школах возобновились факультативные уроки Закона Божьего, ксендзы получили доступ в больницы и тюрьмы, а власти сохранили право отклонять кандидатуры на основные духовные должности и, кроме того, добились от священников обязательства приносить присягу на верность отечеству.
Но тяжелые времена и впрямь наступили, причем даже быстрее, чем ожидал Вышиньский. Уже в начале 1957 года пресса развернула пропагандистскую кампанию против антисемитизма и религиозного фанатизма, на самом деле целя в духовенство и школьные уроки Закона Божьего. А в июне 1957 года цензура не позволила «Тыгоднику повшехному» опубликовать распоряжение епископата, запрещавшее ксендзам и монахам сотрудничать с ПАКСом. В знак протеста Турович вообще отказался выпускать этот номер еженедельника248.
Столкновение было неизбежно, и примас это понимал: «Церковь в Польше является единственной независимой от партии организацией, во всеуслышанье проповедующей отличное от коммунистического мировоззрение. И эта отличность придает церкви статус оппозиции. Следовательно, уже сам факт существования церкви является оппозицией, хотя бы она (церковь) и не проводила организованной оппозиционной деятельности»249.
Соперничество двух идеологий происходило повсеместно, на всех уровнях, независимо от доброй воли церковного или государственного начальства. Костел и партия ворочались, как два медведя в одной берлоге, то и дело сшибаясь лбами. Вот какое зрелище, к примеру, увидел советский дипломат, посетивший как-то раз Кошалинское воеводство (на северо-западе страны): «Первая встреча была организована в Свидвине. В этом городе проходил воеводский конкурс советской песни, на который съехались представители всех поляков (так в тексте. – В. В.). Обратил на себя внимание факт, что 4 апреля, в воскресенье, в 11.00 часов в центре г. Свидвина одновременно проходили два мероприятия: вышеупомянутый конкурс и богослужение в костеле. Дом культуры и костел находятся на одной площади. На конкурс со всего воеводства и из г. Свидвина собралось примерно человек 200. В костеле и около него находилось несколько тысяч человек, здесь широко была развернута торговля церковными предметами и книгами, школьники бойко торговали католическими газетами и журналами. С большим вкусом и художественным талантом были оформлены перед входом в костел плакаты следующего содержания: „Папа, мама, запишите меня на занятия по религии“, „Только религия может обеспечить крепкую семью“ и т. д. Дом культуры был разукрашен красными и бело-красными флагами. У входа был прикреплен плакат: „Пусть здравствует и процветает польско-советская дружба!“. На улице были слышны звуки советской музыки. Готовились к исполнению песни о Ленине, Ульяновске и т. д. На этой площади таким образом мирно сосуществовали две различные идеологии, силы одной из них явно преобладали, хотя они и были представлены лишь одним кварталом небольшого города»250.
Органы местного самоуправления, невзирая на все одергивания властей, были переполнены верующими. К примеру, вот какая картина открылась советским дипломатам летом 1960 года на Побережье: «Аппарат местных советов на уровне повята (района. – В. В.) и особенно громады (микрорайона. – В. В.) сплошь и рядом засорен клерикалами. Это можно проиллюстрировать примером повята Тчев в Гданьском воеводстве. В этом повяте 3 члена бюро Комитета ПОРП251, председатель Фронта единства народа, председатель суда, директор речной верфи и другие руководящие работники посылают своих детей на уроки религии в школах. Председатель Президиума Народного Совета (член Демократической партии) поддерживает тесные контакты с ксендзом, помощник прокурора улаживает дела клиру и т. д. При этом нужно учесть, что Тчев является промышленным повятом. Положение в сельскохозяйственных повятах и громадах еще хуже. В громадских радах народовых (сельсоветах. – В. В.) висят кресты и распятия»252.
Из столицы тогда же доносили: «<…> в этом году (16 июня) в Варшаве на празднике „божьего тела“ присутствовало около ста тысяч человек… Такого масштаба празднования… не знают даже во Франции, где все религиозные обряды совершаются исключительно в стенах церкви»253. А вот цифры с юга страны: по информации советского консульства в Кракове, за один только 1958 год в Катовицкий горсовет было направлено более 170 прошений от верующих разрешить постройку новых храмов, в Жешовский – 38, в президиум Краковского воеводского совета – около 60. Одновременно был объявлен конкурс на лучший проект главного костела в Нове Хуте (образцовом социалистическом районе), и в этом конкурсе приняли участие десятки архитекторов254.
Можно сказать, что в ПНР сложилось своеобразное двоевластие: политической сферой целиком и полностью владела партия, зато в области частной жизни безраздельно властвовала церковь. Ее влияние было так велико, что государственная администрация на местах не всегда отваживалась идти наперекор желаниям клира. Так случилось, например, во время демонстрации фильма Ежи Кавалеровича «Мать Иоанна от ангелов». Это кинополотно, изображавшее религиозное мракобесие и изуверство в Речи Посполитой XVII века, однозначно было воспринято духовенством как очередной выпад против костела. В феврале 1961 года секретарь епископата Зыгмунт Хороманьский направил в Управление по делам вероисповеданий и в генеральную прокуратуру протест в связи с выходом фильма на экраны, потребовав убрать его с афиш и наказать виновных в распространении, поскольку он «высмеивает религиозную практику, церемонии и церковные молитвы, ставя себе целью опозорить жизнь священников и их сан». Протест, разумеется, был отклонен, но частично все же возымел действие. В Познани местное руководство прислушалось к мнению духовенства и не пропустило фильм. По словам советских дипломатов, «боялись, что из‐за отрицательной оценки фильма общепольской и местной католической печатью его будут бойкотировать избиратели-католики и просмотр может отразиться на исходе выборов»255.
Да что местные власти! Даже центральные органы вынуждены были проявлять уважение к иерархам, чтобы не терять лицо в глазах населения. Посетивший страну в ноябре 1974 года ректор Католического университета в Париже Поль Пупар вспоминал, какое потрясение он испытал, когда увидел реакцию слушателей на речь Вышиньского в честь 20-летия Академии католической теологии в Варшаве: «Святой Августин, вещающий о делах своего народа, который ему внимает и живет его словами. В первом ряду – представители двух министерств: просвещения, а также науки и техники, слушавшие его с непроницаемыми лицами, но аплодировавшие после речи вместе с остальными, в то время как во Франции самый последний заместитель префекта вышел бы через три минуты»256. «Мы, польские коммунисты, с нашей идеологией и политикой, к сожалению, остаемся пока в меньшинстве», – грустно признался советским гостям партийный руководитель Кракова в 1975 году, на пике «развитого социализма»257. Косвенно это подтвердил и Войтыла, написав в воспоминаниях, что после октября 1956 года, как и после тысячелетия крещения Польши, резко возросло число поступавших в семинарии258.
И действительно, за время «оттепели» число священников в стране выросло с 12 713 (в 1958 году) до 14 122 (в 1971 году). А в 1978 году был поставлен мировой рекорд по числу рукоположенных ксендзов – 659 человек!259 Власти потерпели полное фиаско и в попытках ограничить церковное строительство – к 1979 году в стране было уже 13 000 церквей, в то время как перед войной – лишь 6700. В одной только Варшаве в конце 1970‐х годов возводилось сразу двенадцать храмов260.
Правящая верхушка не собиралась мириться с таким влиянием церкви. Уже в июле 1958 года милиция провела обыск в Ясногурском монастыре, устроив потасовку с паломниками, которые встали на защиту святыни. «Мы не позволим вам создавать государство в государстве», – озвучил Вышиньскому дежурный тезис власти премьер Циранкевич261. Но и примас был не лыком шит. Еще раньше он резко восстал против запрета на настенные кресты в классах (их традиционно вешали над доской). «Сколько всего в Польше неверующей молодежи? – рычал он на Гомулку в январе 1958 года. – Допустим, десять процентов. Добавим еще десять. Пусть будет двадцать. Остается еще восемьдесят процентов молодежи. И я вам заявляю, что буду ради этих восьмидесяти процентов бороться за крест и в своей борьбе не отступлю»262.
Вышиньский был, пожалуй, единственным человеком в Польше, который позволял себе так говорить с лидером партии. Лишь от него Гомулка мог услышать, например, такие слова: «Мне известно, что вы теряете доверие общества. Подрываете свой авторитет среди рабочих, и этого вам никто не скажет, ибо все боятся»263. Понятно, что такие заявления только укрепляли власть имущих в убеждении, что церковь – рассадник оппозиции.
Нарастающая свирепость правящего режима неожиданным образом отразилась на судьбе Войтылы. В конце 1957 года, получив наконец звание доцента Люблинского католического университета (профессором он так никогда и не стал), Войтыла намеревался поехать в Лувенский университет для изучения вопросов плотской любви в католической мысли, но не получил загранпаспорт264. Такого рода ограничения широко применялись властями к не слишком сговорчивым деятелям – Вышиньский годами сидел без загранпаспорта, из‐за чего не мог выбраться в Рим. Почему отказали в паспорте Войтыле, мы можем лишь гадать. Среди активных антикоммунистов он не значился. На бурные события в Польше традиционно для себя не отреагировал никак. Единственным его откликом стала короткая поэма «Каменоломня», в которой он вдруг ни с того ни с сего обратился воспоминаниями к своему трудовому опыту при немцах.
Трудятся руки, порыву покорны. Вдохновеньем полнится грудь.
В самой сердцевине породы горной создаем мы новую суть.
И в этой сути слышится ясно истории мощный напев,
Тот, что придает равновесие душам, любовь прославляя сквозь гнев 265.
«Каменоломня» увидела свет на страницах «Знака» в ноябре 1957 года (а написана была годом раньше). Ее пафосные строки на первый взгляд напоминают произведения соцреалистов с их романтическим взглядом на труд – параллель тем более удивительная, что за два года до того образцовый воспеватель строя Адам Важик произвел расчет с собственными идеалами, опубликовав скандальную «Поэму для взрослых», где показал во всей красе беспросветные, почти первобытные условия жизни рабочих, возводивших металлургический комбинат в Нове Хуте.
Есть люди измученные,
есть люди с Новы Хуты,
которые ни разу не были в театре,
есть польские яблоки, недоступные детям,
есть дети, на которых плевать мошенникам-врачам,
есть парни, которых заставляют врать,
есть девушки, которых заставляют врать,
есть старые жены, которых выгоняют из квартир мужья,
есть вымотанные, умирающие от инфаркта,
есть те, кого очерняют и презирают,
есть те, кого обирает на улицах шпана, игнорируемая законом 266.
После того как вся Польша прочла эти строки, соцреализм неуклонно стал терять позиции в польской литературе, хотя власти усиленно пытались вернуть его на пьедестал. И вдруг Войтыла пишет нечто, до изумления напоминающее творения Важика в лучшие годы. Не удивительно ли?
Журналист Яцек Москва предположил, что таким образом Войтыла отразил рабочие протесты 1956 года. Странно – почему именно рабочие? К тому времени Войтыла давным-давно не имел ничего общего с рабочими, зато ежедневно общался со студентами, которые митинговали с не меньшим размахом. Кругом возникали революционные комитеты марксистской молодежи, требовавшие независимости от партии, а чрезвычайно популярная газета молодых коммунистов «По просту» вообще выкинула лозунг: «Вся власть советам!» Войтыла общался в Кракове с одним из лидеров студенческого ревкома Стефаном Братковским (позднее – известным журналистом), расспрашивая его, что означает слово «революционный». Как вспоминал Братковский, Войтыла с большим недоверием отнесся к его программе267. И вдруг – «Каменоломня». Зачем? Почему? Это вдвойне странно еще и потому, что в бытность свою рабочим Войтыла гнул спину на немецких оккупантов, а это не очень-то способствовало возвышенному отношению к труду. Короче говоря, истоки вдохновения Войтылы в данном случае выглядят загадочными.
Впрочем, мистическое отношение к труду – давняя традиция польской литературы. Уже Циприан Камиль Норвид (1821–1883), один из великой тройки «поэтов-пророков», прославлял работу как зарок грядущего воскрешения из мертвых в своем знаменитом «Прометидионе»:
Ведь красота дана для восхищенья,
Работа же – для воскрешенья268.
Войтыла прекрасно знал эту поэму – именно ее он когда-то выбрал для конкурса декламаторов в вадовицкой гимназии. Он и сам отдал дань выраженной в ней идее. Например, в поэме «Мысль – удивительное пространство» он написал, что «видение» (трансцедентного) придает смысл работе. В «Каменоломне» аналогичный мотив представлен как гнев на неподатливую материю, чудесным образом ведущий к любви. Гнев обуздывался верой в то, что тяжелый труд – эквивалент страстей Христовых: подобно тому как Иисус изменил человечество своей жертвой, так и работник меняет мир своим трудом269.
Позднее, в семидесятые годы, Войтыла обосновал этот взгляд философски, создав целую теорию о том, что природа – такое же творение Господне, как человек, и потому работа, понимаемая как преобразование мира, сродни общению с этим миром. Это была завуалированная полемика с марксизмом, который представлял природу косной и недвижимой материей, предназначенной лишь для господства над ней человека. Человек же, изменяя природу, создает пресловутые общественные отношения, заложником коих (по Марксу) и становится. Войтыла указывал, что и работа, и ее плоды – это та самая культурная надстройка, о которой писали Маркс и Энгельс. Но поскольку работа – это созерцательное общение с творениями Господа, то она в той же мере влияет на человека, в какой человек влияет на природу. То есть надстройка и базис оказываются равнозначны в формировании человека270.
За пустым, на первый взгляд, умствованием скрывалась простая мысль: не только экономика определяет общество, но и культура, национальные традиции и т. д. Догматики-большевики не учли этот момент и проиграли под Варшавой в 1920 году, когда против них выступили польские рабочие и крестьяне, которые по идее должны были большевиков поддержать, ведь те сражались против буржуазии и магнатов. Польский патриотизм оказался сильнее социальных расхождений. Почему? У коммунистов не было ответа. Зато он был у Войтылы. Почему не исчез польский народ, когда исчезло государство? – задавался он вопросом. По той же причине, по которой рабочие дали отпор красным под Варшавой – за ними стояли культура и традиции, которые превозмогли грубую силу и экономические реалии. А что же такое религия как не основа культуры? Вера спасла поляков от исчезновения, посрамив рационалистов. Так говорил Войтыла271.
В 1957 году Войтыла написал короткую поэму «Киринеянин, в профиль увиденный», которую на следующий год опубликовал «Тыгодник повшехны». Отталкиваясь от истории о Симоне Киринеянине, которого принудили нести крест Иисуса на Голгофу, он развернул галерею человеческих образов, среди повседневных забот столкнувшихся с чудом – живым Спасителем. Образы были самые разные: и психологические типы («меланхолик», «человек воли»), и обычные люди («рабочий оружейного завода», «молодые»), и персонализированные мысли человека. Пожалуй, даже для творчества Войтылы это произведение звучало слишком туманно и абстрактно. Зато в нем он обнаружил знакомство с марксистской теорией отчуждения труда, изобразив сетования рабочего автозавода:
Творения рук моих всем напоказ,
Не я в них мчусь по автостраде,
Где суд вершит полиция, – не я.
Не у меня, а у машин есть голос.
И все же я душой хочу понять:
Как жить и с кем бороться? Нет ответа.
Нельзя об этом громко вопрошать —
Я должен в шесть утра быть на заводе.
Так есть ли вес у человека в мире? 272
И уж совсем неожиданна была концовка: «Справедливость требует бунта – но против кого?»273 Вопрос, поставленный в «Брате нашего Бога», все еще не давал покоя Войтыле: как совместить христианскую любовь и борьбу за справедливость? Много позднее ответ на него дадут теологи освобождения, создав типаж священника с автоматом, но ответ этот придется Иоанну Павлу II не по нраву, ибо он, как и герой его пьесы, выберет «высшую свободу».
Войтыла отнюдь не жил в башне из слоновой кости. Он видел несправедливость и не боялся выступать против произвола. Впервые это произошло в 1960 году. Местом событий вновь стала многострадальная Нова Хута, где на волне «оттепели» жители добились разрешения построить храм. Власти и так косо смотрели на подобные инициативы, а уж в Нове Хуте, которая изначально позиционировалась как «район без костелов», это и вовсе выглядело как вызов. В октябре 1959 года разрешение было отозвано, общественный оргкомитет по строительству распущен, а два миллиона собранных им злотых конфискованы. Верующие снесли обиду, начав собираться на молебны перед крестом, который установили на месте планировавшейся стройки. Однако в конце апреля 1960 года увезли и крест. И тогда народ взбунтовался. Протестующие ворвались в райсовет, митинговали на улицах, перевернули несколько милицейских машин, прибывших для восстановления порядка. Правоохранительные органы ответили жестко: толпу разгоняли при помощи собак и выстрелов в воздух. 181 милиционер был ранен, под арест попало до пятисот человек. Сроки от полугода до шести лет получили 87 участников протеста, еще 119 задержанных заплатили крупный штраф274. Глава секретариата епископата Зыгмунт Хороманьский отправил по этому поводу протестующее письмо заведующему Управлением по делам вероисповеданий, а в Нову Хуту разруливать вопрос прибыл… епископ Войтыла. Уже епископ.
Епископом он стал в середине лета 1958 года, когда умирающий Пий XII произвел его в ауксилиарии (помощники) краковского владыки, дав символическую кафедру в египетском Омби (каждый епископ должен иметь епархию, пусть и существующую только на бумаге). Кандидатура Войтылы шла девятой в числе выдвинутых примасом. Предыдущие восемь отклонили польские власти275. Войтылу, очевидно, одобрили именно в силу его аполитичности. Косвенно об этом может свидетельствовать то, что личность нового иерарха поначалу не заинтересовала тайную службу Польши – папку на него завели лишь в самом конце 1958 года276. Более точно судить о причинах мы не можем – церковные архивы (как в Польше, так и в Ватикане) закрыты для исследователей извне. Зато открыты архивы польской госбезопасности, и оттуда мы узнаем, что карьерный рост Войтылы вызвал зависть у некоторых краковских священников, почитавших себя более достойными такой чести.
Один из них, Владислав Кульчицкий, которого еще в 1949 году склонили шантажом к сотрудничеству, написал в донесении Службе безопасности, будто сотрудники курии и некие эмигранты из США заставили Базяка оправдываться с выбором столь молодого помощника: «<…> он объяснил, что ему нужен был суффраган (так в тексте. – В. В.) для тяжелой работы, а не для сопровождения. Войтыла же вырос в новых общественных реалиях, хорошо знает коммунизм и проблемы рабочих, вот такой ему и необходим, особенно ввиду вопроса Новы Хуты, где надо организовать приходскую и общественную работу, и вообще, он тут хозяин в Кракове и может выбирать себе помощника»277.
Возможно, нечто такое и было сказано архиепископом (звучит очень правдоподобно), но агент явно сгустил краски, представив мнение курии как открытое недовольство. Присутствовавший на том же собрании ксендз Станислав Дзивиш (позднейший секретарь Иоанна Павла II) держался иного мнения: «Не было никакой оппозиции»278. Кульчицкому вообще свойственно было выпячивать малейшие намеки на конфликт – он прекрасно знал, чего от него ждут кураторы, и старался оправдывать доверие.
Странный, но нередкий тип глубоко двуличного человека представлял собой этот священник. О таком и не скажешь в точности, когда именно он притворяется. Высокообразованный, много переживший (четыре года провел в нацистских застенках), Кульчицкий дружил с послом эмигрантского правительства Польши в Ватикане и сумел войти в доверие Вышиньскому, который даже сделал его своим исповедником и ввел ксендза в состав суда примаса. Однако Кульчицкий, очевидно, мечтал о большем. Чем-то он напоминал другого агента из окружения Вышиньского – монахиню-францисканку Марию Леонию Грачик. Ярая антикоммунистка, она провела два года в тюрьме за враждебную деятельность, пошла на сотрудничество с госбезопасностью и была отправлена следить за примасом в месте его интернирования. Вышиньский явно не доверял ей, и справедливо – ее донесения для тайной службы полны яда и желчи, источаемых в отношении архиепископа, которого она считала заносчивым человеком и комедиантом. Однако в беседах с ксендзом Скородецким – еще одним соузником Вышиньского – она высказывалась о примасе в противоположном духе, всемерно выражая тревогу за его судьбу (об этом известно из донесений Скородецкого, который тоже был сексотом)279. Когда же сестра Мария была собой: ненавидя примаса или заботясь о нем? А когда был искренен Кульчицкий? Оба они не по доброй воле пошли на сотрудничество с органами, но, раз начав «стучать», проявили в этом немало рвения.
Известие о повышении застало Войтылу на сплаве по Мазурским озерам. К счастью, отправляясь в поход, он оставил адрес для корреспонденции. Под документом стояла дата – 4 июля, день освящения Вавельского собора. Знаменательное совпадение! Растерянный, он помчался в Варшаву, где встретился с примасом и робко заметил ему, что слишком молод – всего 38 лет. Вышиньский ответил новоявленному епископу: «Эта слабость быстро лечится. – И добавил в духе Сапеги: – Прошу не противиться воле Святого отца».
Потрясенный известием, Войтыла несколько часов, распростершись крестом, молился в часовне конгрегации урсулянок Сердца Иисуса в Агонии, рядом с Вислой, за университетским собором святой Анны. Затем ночным поездом отправился в Краков, повезя митрополиту Базяку уведомительное письмо от Вышиньского. «Habemus papam», – весело представил архиепископ нового помощника своему штату. Войтыла попросил у него разрешения вернуться на сплав. «Вряд ли это теперь уместно», – ответил Базяк. Удрученный запретом, Войтыла бросился во францисканский костел, чтобы среди прекрасных фресок Юзефа Мехоффера отслужить крестный путь. Затем, набравшись храбрости, повторил свою просьбу архиепископу. «Пожалуйста-пожалуйста, – согласился, наконец, тот. И добавил с усмешкой: – Но прошу вернуться на рукоположение». На обратном пути Войтыла не сомкнул глаз: всю ночь читал «Старика и море»280.
Двадцать восьмого сентября 1958 года, в день святого Вацлава, покровителя Вавельского собора, Базяк рукоположил его – самого молодого прелата в Польше. Рукоположил как раз в соборе, чего не случалось с 1926 года. «Твой девиз?» – спросил он Войтылу. «Totus tuus», – ответил тот. «Всецело твой» – слова Гриньона де Монфора из его молитвы Богородице: «Я всецело Твой, и все мое – Твое. Я весь, целиком, принимаю Тебя. Дай мне свое сердце, Мария!» Totus tuus – этот лозунг будет потом красоваться на гербе архиепископа Войтылы. Ныне это имя носит краковская улица, на которой возвышается гигантский центр Иоанна Павла II.
Жизнь устроила новоявленному ауксилиарию жесткую проверку, бросив на новохутскую «амбразуру». Он не спасовал – вопреки ожиданиям, действовал напористо, словно показывал всем: прежняя отстраненность – осознанный выбор, но если надо, могу и поднять голос. Войтыла затеял переговоры с администрацией Новы Хуты, подал на нее иск в суд (депутат «Знака» Стомма вскоре уговорил его одуматься) и написал два письма членам правящей верхушки, в том числе Гомулке, который как раз незадолго до того грозил краковской курии суровыми мерами. Епископ, пишущий главе партии – это было нечто! До тех пор церковные иерархи общались сугубо с государственными органами, молчаливо отвергая принцип, что «правительство руководит, а партия направляет» (исключение представляли только личные встречи Вышиньского и Гомулки)281.
Письма не удостоились ответа, а события в Нове Хуте явились предлогом для возобновления натиска на церковь. После них и произошедших спустя месяц похожих столкновений в Зеленой Гуре строительство новых храмов по всей стране было свернуто, в Кракове упразднили несколько церковных объединений, из школ вновь начали убирать уроки Закона Божьего.
Войтыла, однако, не отступился и спустя три года, в июле 1963-го, предложил занять место настоятеля в неспокойном приходе ксендзу Юзефу Гожеляному из лояльной режиму благотворительной организации «Каритас». Причины этого выбора нам неизвестны. Быть может, Войтыла предпочел, чтобы в Нове Хуте был хоть какой-нибудь священник, чем никакого. Между тем трудно было найти в Кракове пастыря, более тесно связанного с властью, чем Гожеляны. Мало того что он принадлежал к некогда отобранному у церкви «Каритасу», так еще и лично знал премьера Циранкевича, с которым когда-то жил в одном доме. Также он состоял в свойстве с отставным партфункционером Гиляры Минцем, прежде отвечавшим в Политбюро за экономику. И наконец, Гожеляны являлся секретным сотрудником Службы безопасности под псевдонимом «Турист». О последнем, конечно, Войтыла не догадывался, но и того, что знал, хватало, чтобы понять – Гожеляны из другого лагеря. И все же он выбрал именно его. Вероятно, понимал, что других шансов построить в Нове Хуте костел не будет.
И действительно, новый настоятель добился сначала возведения часовни, потом – церкви, а кроме того, ушел из «Каритаса» и разорвал контакты со спецслужбами, начав, так сказать, новую жизнь282. Удивительное преображение! Работники спецслужб, правда, и раньше обвиняли его в двуличии и недомолвках, но такой оборот стал для них неожиданностью.
Вероятно, в Гожеляном происходила внутренняя борьба, окончательно разрешившаяся с получением прихода. А значит, он-то и был тем человеком, в котором нуждалась новохутская паства. Это ли не очередное свидетельство воли Божией?
Войтыла и сам, став епископом, начал позволять себе выпады против властей. Так, на созванном им в сентябре 1958 года совместно с Люблинским католическим университетом съезде теологов в Кракове он «достаточно сильно атаковал государственную цензуру, которая не располагает [точными] директивами, не имеет конкретного задания, а сотрудники цензуры действуют по своему усмотрению» (об этом сообщал наверх все тот же Кульчицкий)283. Едва ли было совпадением, что цензура стала главным объектом критики и на съезде польских писателей в декабре того же года. Съезд принял настолько резкую резолюцию по этому вопросу, что потребовался окрик властей, дабы унять недовольных.
Охлаждение политического климата после волны «оттепели» чувствовалось всеми. Попал под удар и Войтыла. Двадцать третьего марта 1959 года председатель краковского горсовета направил грозное письмо Базяку, предупредив его о последствиях, если ауксилиарий и дальше будет выкапывать «искусственный ров между верующими и неверующими». Особенно сильно чиновника беспокоило, что из‐за Войтылы люди «больше ценят мнение врачей-католиков, которые борются с осознанным материнством (намек на аборты. – В. В.), и учителей, избегающих некоторых деликатных тем в рекомендованных правительством учебниках, нежели мнение их неверующих коллег». Митрополит передал это письмо самому Войтыле, а тот настрочил ответное послание, в котором отверг все претензии, сославшись на Конституцию284.
Основными направлениями деятельности Войтылы в эти годы оставались работа с молодежью и интеллигенцией. Несение слова Божьего молодому поколению с некоторых пор – и навсегда – превратилось едва ли не в главную его страсть. Став папой римским, он даст начало всемирным дням христианской молодежи – этому мощнейшему (как он надеялся) средству евангелизации.
Служба безопасности в конце 1958 года составила первый отчет о новом краковском ауксилиарии: «Фигурант, получив сан, активно взялся за работу на участке пастырства и краковской семинарии. Он развернул ряд проектов по организации съездов, собраний, конференций и т. д… Кроме того, фигурант принимает активное участие в собраниях благочиния, где дает указания по пастырской работе (прежде всего – среди молодежи). Например, на собрании благочиния в Мысьленицах говорил, что ксендзам не следует оставлять без опеки молодежь, которая выезжает на учебу в город или которую забирают в армию. Каждый священник, по мнению фигуранта, должен поддерживать связи с родителями данного молодого человека, следить за его успехами в учебе, предоставлять по возможности помощь и даже обмениваться с ним письмами. Когда же он вернется с учебы или из армии, надо и дальше интересоваться его делами, чтобы убедиться – он не отступил от католической веры»285. Далее в том же отчете сказано: «<…> фигурант проводит беседы с католической интеллигенцией Кракова, обсуждая проблемы религиозной жизни интеллигенции, а также разрабатывает средства, которыми можно воздействовать на эту часть общества. Одним из таких средств являются конференции в узком кругу для обсуждения каких-либо специальных проблем. На одной из таких конференций фигурант затронул следующие вопросы. 1. Метод углубления религиозной жизни юристов Кракова в свете их деятельности. 2. Поиск собственных путей влияния „более сознательных католиков“ на широкие круги тех, кто ощущает себя католиком, но проявляет это лишь в форме религиозной практики. 3. Рассмотрение целесообразности некоторых внешних мер для поиска католиков на разных участках жизни и завоевание этими католиками определенного авторитета и таким образом – соответствующего влияния их на формирование общественного мнения в отношении самых разнообразных проявлений жизни, которые дадут о себе знать в недалеком будущем. В декабре фигурант разослал по епархии обращение, дабы священники выдвигали кандидатов из своих приходов на так называемые „курсы высшего религиозного образования“… Среди ксендзов разошелся слух, что эти курсы имеют целью подготовку кадров на случай исключения уроков религии из школ». Не укрылось от внимания службистов и пресловутое Сообщество, на которое даже завели отдельное дело под названием «Группа F»286.
Этот отчет, несмотря на зубодробительные обороты, свойственные многим сотрудникам госбезопасности, которые зачастую не имели даже среднего образования, все же дает неплохое представление о той бурной деятельности, что развернул Войтыла, став епископом. А ведь ему еще приходилось служить мессы и таинства! И тут, как назло, подвело здоровье: в марте 1959 года Войтыле диагностировали мононуклеоз, из‐за чего ему пришлось пройти болезненную процедуру биопсии костного мозга. Ничего страшного не выявили, но болезнь возвращалась в декабре 1961 года и осенью 1963-го287.
В 1960 году вышла одна из главных его работ, «Любовь и ответственность», написанная на основе курса, прочитанного в 1958 году люблинским студентам. Книга о католическом взгляде на половую жизнь стала первым произведением Войтылы, получившим международную известность (в 1965 году увидело свет французское издание, в 1968‐м – итальянское, в 1969‐м – испанское). В самой Польше ее переиздали еще дважды – редкий случай для католической работы в ПНР.
Книга являлась несомненным прорывом, особенно если учесть, что материал для нее Войтыла собирал еще при Пие XII, чьи поздние годы отмечены враждебностью к любым теоретическим новшествам, тем более в такой щекотливой области. Смелость эта, однако, проистекает из некоторой самонадеянности. Что католический священник, принявший обет безбрачия, мог знать о половой и семейной жизни? Замечание это, впрочем, Войтыла учел, написав в самом начале: «Одним из двух источников данной книги является как раз опыт. Это опосредованный опыт, который предоставляет пастырская работа. Она так часто и в столь разнообразных моментах или ситуациях ставит лицом к лицу с проблематикой секса, что из этого возникает достаточно большой опыт. Согласен, это не свой, а чужой опыт, однако он куда шире, чем если бы он был только свой»288. Возражение вроде бы верное, но все же не совсем, ведь оно обходит такую важную вещь, как эмоциональная сопричастность. Одно дело любить детей в принципе, и совсем другое – любить своего ребенка. Так и здесь: интеллектуальное суждение о семье и сексе, будь оно хоть сто раз верным, не в силах описать всего комплекса переживаний, который испытывает семейный человек (секс без обязательств однозначно расценивается клиром как грех, а потому в расчет не берется).
Стержневая мысль работы – человек не может быть для другого человека (и даже для Бога) средством достижения какой-либо цели (утверждение, впервые высказанное еще Кантом). Иначе говоря, нельзя использовать ближнего своего в собственных интересах, ибо человек как личность – подобие Божье на Земле, а не просто биологический вид289.
Войтыла, как и Кант, сознавал, что мало просто провозгласить свободу личности – это чревато эгоизмом. В любви необходимо искренне отдавать всего себя другому. Любовь в данном случае – это не столько симпатия одного человека к другому, сколько воплощение евангельской заповеди: «Возлюби ближнего как самого себя». Позднее Войтыла назовет это этикой солидарности и подробно опишет в своей главной работе – «Личность и поступок».
Телесное общение – необходимая часть любви, говорил Войтыла. Не случайно же Бог сделал удовольствие спутником продолжения рода. Однако если плотское наслаждение становится самоцелью, да еще с применением контрацептивов (узаконенного орудия смерти), тогда это уже не любовь, а распущенность290.
В книге нет прямого ответа на вопрос, позволен ли секс как таковой, без задачи оплодотворения, однако из контекста можно догадаться, что в принципе Войтыла допускал его, ведь секс – необходимая часть любви, а супругам надо время от времени демонстрировать друг другу свою любовь (если это происходит искренне и сопровождается эмоциональным общением, а не только плотским). Другое дело, что нельзя этим злоупотреблять – следует ориентироваться на естественные циклы женского организма, чтобы не допустить нежелательной беременности. А если уж такое произошло, то женщина обязана рожать. С поразительной для духовного лица дотошностью Войтыла описал способы естественного предохранения, широко ссылаясь при этом на соответствующие научные работы, а в конце еще и приложил таблицы с «методами этичного регулирования зачатия» (проще говоря, с женскими циклами). И словно этого мало, подкрепил свои рассуждения цитатой из Ганди о необходимости контролировать акт размножения, чтобы содержать в порядке мир, управляемый Богом.
Этот епископ умел удивлять. Католик, размышляющий о сексе с опорой на цитаты Ганди, – виданое ли дело? С позиций сегодняшнего дня очевидно, что он заглядывал на десять лет вперед – в эпоху экуменизма и сексуальной революции. Ведь даже после Второго Ватиканского собора работа Войтылы продолжала изумлять своей смелостью. Анри де Любаку, одному из идеологов собора, пришлось настаивать, чтобы во французском издании сохранили пятый раздел книги, где автор как раз описывал «методы этичного регулирования», – видимо, редакторы находили его непристойным291.
Но пока еще это был мир, в котором жена первого секретаря ЦК устраивала нагоняй телевидению за слишком глубокое декольте артистки, а западный политик поднимал волну против обнаженных спин женщин в кафе. В окружении Войтылы тоже случались пуритане. К примеру, участник Сообщества инженер Ежи Цесельский, о котором сам Войтыла говорил, что он «создан для святости», запрещал невесте ходить в шортах по туристическому лагерю, сопровождая «дядю»-ксендза292.
Либерализм самого Войтылы в вопросах секса тоже не шел слишком далеко. «В браке соединяются две личности, мужчина и женщина, становясь таким образом неким „единым телом“…» – писал Войтыла, не допуская, таким образом, иной формы семьи293. И чтобы не возникало на этот счет сомнений, заявил уже напрямую: «Силой вещей половое влечение у человека устремлено на другого человека – это его нормальное устройство. Когда оно обращено на одно сексуальное удовлетворение, его следует признать поверхностным или даже извращенным. Если оно обращено на сексуальное удовлетворение с представителем того же пола, мы говорим о гомосексуальном извращении. Тем более можно говорить об извращении, если желание обращено не на человека, а на животное. Естественное направление сексуального влечения указывает на человека другого пола, а не просто на другой пол»294. Гомосексуализм – извращение. Контрацептивы – зло. Позднее Войтыла не менее категорично выскажется насчет неприкосновенности целибата и запрета рукополагать в священники женщин.
Свои мысли он тогда же изложил и в художественной форме, написав медитативную пьесу «Пред магазином ювелира». Сюжет ее незамысловат. Две супружеские пары – одна только что возникшая и вторая, переживающая кризис, – размышляют о любви, то и дело заглядывая в витрину ювелирного магазина. Хозяин его, продающий обручальные кольца, олицетворяет Христа, соединяющего души любовью и стоящего на страже семьи. Но есть и еще один персонаж – Адам, разъясняющий высокий смысл супружества. В нем угадываются черты автора.
Первую пару разрушает война (муж гибнет на фронте), вторая готова распасться сама по себе, ибо страсть угасла, а любви и не было, но ювелир и Адам успевают спасти ее. Затем появляется третья пара – дети двух первых, которые пытаются осуществить то, что не удалось родителям. Концовка оптимистична: почти расставшиеся супруги вспоминают о любви, хотя слова, которые произносит одумавшийся муж, чем-то напоминают финал «Униженных и оскорбленных»: «Как жаль, что мы так долго не ощущали себя детьми! Как много мы потеряли из‐за этого!»295
Герои пьесы взяты не с потолка. Это – участники все того же Сообщества (в частности, Цесельский), в их уста автор вкладывает фразы, действительно звучавшие во время бесед с «дядей». Наверное, им было забавно прочесть все это на страницах журнала «Знак», опубликовавшего в 1960 году пьесу Войтылы.
Лейтмотив пьесы – семьи создаются на небесах, и раскалывать их грешно. Когда-то термины супружества пригодились Войтыле для описания мистики босых кармелитов – Терезы Авильской и Хуана де ла Круса. Человек соединялся с Богом, как соединяются двое влюбленных. Теперь он показал ту же картину с другой стороны: люди соединялись друг с другом, тем самым принимая в себя частичку Божества.
Увы, благородные устремления и обширные знания все равно не заменят опыта. Семья для Войтылы – порождение любви, и никак иначе. Он, не знавший в детстве ни тяжкой нужды, ни семейных кризисов, явно не осознавал, что сплошь и рядом люди заводят семьи, подчиняясь давлению общества и обстоятельств. «Твои ровесники женаты, а ты еще нет», «Не рожала – не женщина», «Когда увидим внуков?» – все это регулярно приходится выслушивать молодым (и не очень) людям, заставляя торопиться с выбором спутника жизни. Девушки, кроме того, вынуждены учитывать интересы будущего ребенка, что далеко не всегда идет рука об руку с той возвышенной любовью, о которой писал Войтыла. Едва ли ксендз, не побывав в этой шкуре, мог уяснить все это. Поэтому его взгляд на проблему, при всей чистоте устремлений, страдает сильным упрощением296.
В этом его, между прочим, упрекала даже Анна-Тереза Тыменецкая, американская ученая, настолько увлеченная философскими трудами будущего понтифика, что ее подозревали в тайной влюбленности в поляка297. Да что Тыменецкая! Даже члены Сообщества не слишком прислушивались к «дяде», когда тот учил их семейной этике. Так, одна из студенток пренебрегла настойчивыми советами Войтылы касательно выбора мужа, а ее избранник, хоть и принадлежал к тому же Сообществу, упрямо не хотел соглашаться с ксендзом насчет отказа от контрацептивов, продолжая с ним спорить, даже когда тот взошел на Святой престол. Впрочем, стоит заметить, что ни один член Сообщества не развелся298.
Пьеса Войтылы показала, что его приверженность стилю Театра рапсодов никуда не делась. Он по-прежнему следил за творчеством Котлярчика и пропагандировал его на страницах «Тыгодника повшехного». Текст «Пред магазином ювелира» Войтыла также отправил Котлярчику, выбрав для этого первый день нового, 1961 года.
Для той медитации, которую он сочинил, «стиль рапсодов» только и подходил. Войтыла сам признал это в письме. Еще бы! Никаких декораций, никаких диалогов, все действие – совокупность перемежающихся воспоминаний главных героев, а центральная проблема рассматривается не через посредство фабулы, но напрямую. Весьма специфическое зрелище299.
Спустя тридцать лет итальянские кинематографисты обратят внимание на эту пьесу и выпустят фильм «Ювелирная лавка» с Бертом Ланкастером в главной роли. Событием он не станет – его сочтут слишком слезливым, да и дряхлеющий Ланкастер не покажет в нем высот актерской игры. Однако сам факт того, что по пьесе действующего понтифика снимут фильм, нельзя будет не признать историческим.
Среди польских историков ходит шутка, что своим папством Войтыла обязан Зенону Клишко – члену Политбюро ЦК ПОРП, отвечавшему за взаимоотношения с католической церковью. Именно Клишко выносил вердикт при назначении на духовные должности: если кандидатура его не устраивала, епископату приходилось подыскивать новую. Поэтому, когда в очередной раз встал вопрос о том, кто займет краковскую кафедру, за Клишко оставалось последнее слово. Он выбрал Войтылу.
Прежний архиепископ, Эугениуш Базяк, скончался 15 июня 1962 года, всего за месяц до празднования 50-летия его священнического служения. В отличие от Сапеги, Базяк не был ординарием (то есть управителем) своей епархии, довольствуясь должностью апостольского администратора. Пий XII упорно не хотел признавать упраздненным львовское архиепископство, где Базяк сидел до своего изгнания в 1946 году. Формально он так и оставался архиепископом Львова, а краковской кафедрой руководил «по совместительству» и на временных началах (до возвращения во Львов). Указ нового понтифика, Иоанна XXIII, о производстве Базяка в митрополиты краковские уже не застал иерарха в живых.
Прощальную речь над телом покойного держал Войтыла. Его же местные каноники избрали в капитулярные викарии Кракова (то есть временно исполняющим обязанности архиепископа). Само по себе это ничего не давало – у примаса и папы наверняка имелись и другие кандидатуры на вакантную должность. Все изменил собор, на котором Войтыла сумел проявить себя как один из ярких поборников папского курса. До того он был слабо знаком даже собственному епископату300. Но прежде ему опять пришлось столкнуться с польскими властями.
В августе 1962 года краковский горсовет потребовал от курии передать здание местной семинарии Высшей педагогической школе. Войтыла как и. о. архиепископа ответил отказом: сначала разослал по епархии обращение к верующим, а затем отправился на переговоры к первому секретарю воеводского комитета партии Люциану Мотыке (должность, соответствующая главе обкома в СССР). У партфункционера был шок: впервые к нему заявился епископ. Мотыка позвонил Клишко, и тот согласился на компромисс – семинария никуда не переезжает, но третий этаж отдается будущим педагогам. Спустя год Войтыле еще раз пришлось побеседовать с Мотыкой (уже по телефону), чтобы защитить здание Силезской семинарии, тоже находившейся в Кракове. И вновь вопрос был улажен в его пользу301.
Можно было бы восхититься гибкостью Войтылы, если бы не одно но. Как выяснилось много позже, идея договориться с партийным бонзой принадлежала не ему. Эту мысль подкинул Войтыле административный директор «Тыгодника повшехного» и завхоз краковской курии Тадеуш Новак. Человек, высоко ценимый в церковных кругах, известный даже понтифику, который в 1965 году наградил его крестом «За заслуги перед церковью и папой» (первого среди граждан ПНР), он одновременно сотрудничал с польской госбезопасностью. Но в отличие от других информаторов, Новак работал на тайные органы бескорыстно и добровольно, воспринимая свою деятельность как миссию по улаживанию конфликтов между епископатом и государством. В оперативных документах он проходил под псевдонимом Арес – в честь греческого бога войны. Именно Аресу работники тайной службы подсказали, как можно решить вопрос со зданием семинарии к удовлетворению обеих сторон, а уже тот надоумил Войтылу поговорить с Мотыкой302.
Говорят, именно эта готовность идти на контакт с партией и сыграла решающую роль, когда депутат фракции «Знак» Станислав Стомма (знавший Войтылу еще по подпольной семинарии) предложил Клишко дать добро на кандидатуру своего товарища для краковской кафедры. Возможно, так и было. А может быть, каким-то мистическим нюхом этот партийный сухарь учуял в Войтыле родственную душу. Совпадение ли, что оба восторгались творчеством Норвида – отвергнутого при жизни гения польской поэзии, третьего на пьедестале величайших творцов XIX века? Благодаря Клишко в Польше начали регулярно выходить его книги, Войтыла же полюбил стихотворения этого поэта еще в детстве – не случайно именно его «Прометидион» он выбрал для вадовицкого конкурса декламаторов.
И всласть, как ни один поэт великий,
Поет земле косарь бронзоволикий,
А гений, устремленный в поднебесье, –
Крылатый отголосок этой песни.
И спорит с величайшим органистом
Народ на языке своем огнистом.
Прекрасное рождается в работе –
А Цезарь, дабы мертвые воскресли,
Историю в седле писал – не в кресле,
И сам тесал каменья Буонарроти 303.
Им было о чем поговорить, этим двум полякам, стремившимся к социальной справедливости, хотя один выбрал бунт, а другой – «высшую свободу». Они никогда не встречались, но именно в этот роковой момент их судьбы пересеклись – единственный раз в жизни. Если бы Клишко не поставил галочку напротив фамилии Войтылы, архиепископом стал бы другой, и вряд ли славянин воссел бы на Святом престоле. Удивительно, от каких случайностей иногда зависит ход истории. Войтыла ответил бы на это: «Так было угодно Господу».