Татьяна Александровна Яшина Гадкий гусенок

Глава 1. Море

Мне снилось море.

Грохот прибоя, зеленая вода, белые узоры пены. Запах водорослей. Соль на губах. Крики чаек. Бледное небо распахнуто от колокольни на острове Ре до бастионов Шен и Сен-Николя в Ла-Рошели. Словно часовые, бастионы защищают ла-рошельскую гавань. Шен с такого расстояния – не выше шахматной туры, а Сен-Николя не толще свечи. Глядеть на бастионы всегда приятно. Сердце наполняется надеждой – Ла-Рошель взять невозможно.

Это знают все. И на острове Ре, где живу я, и в Ла-Рошели. Стена десятифутовой толщины окружает город, а между Сен-Николя и Шеном в случае чего можно натянуть громадную цепь – и в гавань не проскользнет ни одна шхуна или галера.

Не раз и не два католики обломали себе зубы о ла-рошельские башни и равелины.

Сен-Николя расплывается в солнечном мареве, но я смотрю не отрываясь, в который раз любуясь сизо-серым камнем, прямыми углами и зубчатой его вершиной. Мне кажется, что бастион защищает меня лично. Ведь день Святого Николая, девятнадцатое декабря – день моего рождения. Зима 1608 года была самой лютой из тех, что помнят старики. Именно из-за этой стужи мне удалось благополучно появиться на свет – повивальная бабка пошла по льду залива Луа, чтобы спрямить путь до нашего дома. Лед трещал, но выдержал. Повитуха успела, и матушка счастливо разрешилась от бремени.

Наши пастыри не признают поклонения святым. Но нельзя заставить рыбаков перед выходом в море отказаться от молитвы Святому Николаю – чтобы миновать штормы и мели, благополучно вернуться с уловом.

Мой отец никогда не забывал поблагодарить святого – и единственный выжил в страшной буре, разбившей шхуну «Веселая селедка» десять лет назад у берегов Олерона. Ему придавило мачтой ногу, колено перестало сгибаться, и рыбацкий промысел пришлось бросить. С тех пор он стал выращивать и собирать устриц на обширных мелях, что окружают остров. Каждый день на своей плоскодонке он отправлялся на устричную делянку и возвращался с корзиной отборных раковин величиной с лошадиное копыто.

Мои братья Гаспар, Рене и Юбер помогают ему – мастерят ловушки из прутьев и обломков черепицы, собирают молодь, чистят делянку от водорослей. У меня получается даже лучше, чем у братьев – недаром меня назвали в честь покровителя моряков.

– Николь! Нико-о-о-оль! – голос матушки далеко разносится над водой. Не поворачивая головы, я вижу ее мысленным взором – ветер треплет лопасти туго накрахмаленного чепца, игриво вытаскивает тщательно заправленные колечки светлых волос. Она улыбается – улыбаются серые глаза, легко взлетают светлые брови, – и вновь убирает волосы под чепец, перехватывает тяжелую корзину. Уже успела на рынок.

Попрощавшись с Сен-Николя, я разворачиваюсь и бегу к матушке. Любопытно, что в корзине? Курица или окунь? Только бы не окунь – ненавижу чистить рыбу. Уж лучше ощипать пяток куриных тушек.

Мне везет – заглядывая в корзину, вижу белые перья – сегодня не придется возиться с чешуей! Матушка легонько прижимает мою голову к своему переднику – шероховатость полотна, хранящего горячий утренний душок утюга, почти вытесненный запахами рыбы и базилика, тепло маминой руки… Эта короткая ласка еще тает на моей щеке, когда я просыпаюсь.


Нет ни моря, ни неба. Ни мамы.

Розовая полоска зари со всех сторон сжата нависшими крышами. Над водостоком-горгульей догорает утренняя звезда, чудом увернувшаяся от уродливых челюстей.

Больше всего мне не хватает неба. И воздуха. Вместо просторов острова Ре – с его белым песком, синей гладью океана, сосновым и вересковым духом – тесные щели кривых улиц. Задерешь голову – тут же вымокнешь: жильцы верхних этажей без церемоний выплескивают ночные горшки прямо на мостовую, не дожидаясь тележки золотаря, проезжающей по утрам.

Когда мой неугомонный отец решил уехать? В то роковое лето у острова бушевали шторма – один за другим, трудно было уснуть от грохота прибоя – словно громадный каменный великан обрушивал на берег шаги в тщетной попытке выбраться из беснующейся стихии. Устрицы не любят шторма, не любят мутную воду. Молодь смывало, как мы ни старались рассадить новорожденных моллюсков по клеткам и ловушкам. А взрослые устрицы приобрели скверный привкус – ла-рошельские купцы перестали их покупать, и мы сами съели скудный урожай – устрицы под маринадом, горячие устрицы по-шарантски, устричный пирог – только что варенья из них не варили. Отец все больше горбился, хмурился и подолгу разговаривал с мамой, прогнав нас с братьями спать.

– Мы уезжаем в Париж, дети! – провозгласил отец перед воскресным обедом, строгий и чинный в своем парадном костюме – и даже ворот, расстегнутый в бурном разговоре с пастором Шалоном, не умалял торжественности момента.

Гаспар нахмурился, Рене торопливо улыбнулся, Юбер круглыми глазами посмотрел на маму. Она стиснула край прижатой к груди шали, но ее быстрая улыбка была спокойной, как всегда.

– Ваш батюшка будет приказчиком у мсье Дюранже – мужа моей сестры Люсиль.

Люсиль! При звуке этого имени круглыми стали глаза и у Гаспара, и у Рене, и наверняка у меня. Упоминать тетушку Люсиль – все равно что призывать дьявола. Младшая сестра мамы Люсиль была вычеркнута из семьи как предательница – она отвергла истинную веру, в которой родилась и была воспитана. Будучи служанкой ла-рошельского купца, она поддалась на уговоры его гостя, приехавшего из Парижа за привозным английским сукном. Гость оказался католиком, и тетушка Люсиль прокляла себя сначала замужеством с папистом, а потом и переходом в религию мужа.

– Мсье Дюранже торгует сукном, у него своя лавка на улице… – отец сморщился и вопросительно глянул на маму.

– На улице Бон-Пуа, – торопливо сказала та. – Это левый берег Сены.

Она сунула руку за корсаж и вытащила помятое письмо:

– Да, лавка мсье Дюранже на улице Бон-Пуа.

– Там рядом коллеж Бове, – сказал отец, обращаясь к Гаспару, Рене и Юберу. – Вы сможете учиться у лучших учителей!

– А я? – мы всегда вместе ходили на уроки к пастору Шалону. Я умела читать и писать и делала успехи в латыни – мы с Гаспаром получали только отличные оценки.

– А ты, Николь, – отец замялся, – будешь помогать матери по дому. А потом, может быть, поступишь в мастерскую к белошвейке… Или даже кружевнице.

Рене показал мне язык. В ответ я пнула его в лодыжку. Он скривился, но смолчал, увидев кулак Гаспара.

На этом разговоры были окончены. Даже с братьями я не обсуждала грядущий переезд, лишь в груди с того дня словно застыл твердый ком.

В день отъезда я проснулась раньше всех. Светало. Первый луч солнца осторожно потрогал край кровати, где спали братья, скользнул по светлой макушке Юбера, зарывшегося с головой в одеяло, пересчитал веснушки на носу Гаспара, попал в глаз Рене. Не просыпаясь, тот перевернулся на другой бок.

В окне передо мной разгорался рассвет – прекрасный, как первый день творения. Как я старалась запомнить это утро! Все до мелочей – и небесный простор, и сучок на половице перед окном, сизо-синюю спину океана и старательную штопку на белой занавеске – белой, как громады облаков, встающие из-за горизонта. И трещину на потолке, похожую на камбалу. И сонное сопение братьев, и хохот чаек, и стрекот сверчка в изголовье, и мерный шум моря. И запах водорослей, сосны и рыбной похлебки – все то утро я бы, будь моя воля, сложила бы в сундучок и взяла с собой.

Но в сундучке, который вручил мне отец, усаживая на кормовую банку, лежало лишь мое белье и книги. Наш дом остался позади, становясь все меньше и меньше. Я сидела спиной ко всем – никто не отвлекал меня от прощания. Лодка мерно покачивалась на волнах, Рене начал брызгаться водой – но твердый ком в моей груди не могла бы растопить даже адская смола.

Когда через месяц мы добрались до нашего нового жилища на улице Бон-Пуа, я поразилась несоответствию тяжести путешествия и его цели: узкая щель между серо-бурыми, словно ржавчиной обросшими домами, скользкие булыжники, уложенные вразнобой, смердящая жижа в сточной канаве – и ради этого мы ехали через всю страну? Глаза заслезились, в горле першило. По лицу Гаспара я видела, что его обуревают похожие чувства. Скрипели колеса нашей повозки, откуда-то издалека плыл колокольный звон. Гаспар встрепенулся – за поворотом словно захохотала чайка. Следом защелкали подошвы – стайка мальчишек вывалилась из подворотни прямо на нас.

– Гугеноты! Глянь, гугеноты! – заорал самый маленький из них – пучеглазый, как морской окунь.

– Гугеноты, гугеноты! – подхватили остальные. – Поцелуй меня в зад! Да здравствует Святой Варфоломей! Штаны потерял, дядя!

Меня поразила их развязность. Одетые в какие-то лохмотья – мои братья в черных курточках с белыми воротниками после четырех недель путешествия выглядели куда опрятнее – мальчишки вели себя так, словно улица принадлежала им. Они прыгали, кривлялись и галдели. Пучеглазый первым наклонился, поднял с мостовой камень и кинул в Гаспара. Остальные не отставали. В нас полетели камни и комья грязи. Мама вскрикнула, заслоняя собой Юбера. Отец очнулся и поднял кнут – мальчишек как ветром сдуло.

– Этель! Сестра моя! – раздался радостный возглас – на заставленном розовой геранью балкончике появилась молодая женщина, очень похожая на маму.


Моя семья не прожила там и года.

Летом 1620 в Париж пришла чума. Почти весь левый берег был охвачен эпидемией. Я заболела первой: забежав вечером домой, вдруг почувствовала резь в животе – меня стошнило прямо на пол. И на собственные ноги. Помню кусочек моркови, прилипший к башмаку, круглые от ужаса глаза Юбера, холодный пот, коврик у входной двери бросается мне в лицо. Темнота. Еле слышный на краю сознания испуганный возглас мамы…

Следующие две недели я помню смутно – темнота, тишина, мамина рука вытирает мне лоб. Чашка с водой стучит о зубы. И холодно. Очень холодно. Где мама? Почему она не накроет меня одеялом – я же так замерзла! Собрав последние силы, с пересохшим горлом, я зову ее – насколько хватает голоса.

Теплая рука вытирает испарину мне со лба. Медленно приоткрываю глаза и вижу склоненную светловолосую голову. Но это не мама – это тетя Люсиль выжимает тряпицу над миской. Тетя Люсиль очень похожа на маму – только носик уточкой придает ей какое-то хитрое выражение.

– Николь! – в ее голосе радость, но глаза смотрят испытующе – словно мне предстоит выдержать какой-то экзамен. Проспрягать латинский глагол ferre, например.

– А где мама?

Она опускает глаза. Смотрит на свои колени – платье черное! Хотя тетя Люсиль терпеть не может черный цвет.

– Николь… – она берет меня за руку. – Твоя мама умерла.

– Отец?.. – я словно спиной вперед лечу в пустоту.

– И отец, и Гаспар, и Рене, и Юбер… Все умерли.

Ловлю языком слезы. Мне хочется заорать, вскочить, ударить ее в лицо – никто не смеет говорить о том, что мама умерла! Но сил хватает только на то, чтобы держать глаза открытыми.

– Ты сама едва не умерла! – стискивает она руки. – Я… я поклялась, что если ты поправишься – то перейдешь в католичество. Вернешься в лоно истинной церкви, девочка моя. Я ведь осталась совсем одна – моего Дюранже тоже прибрал Господь. Я день и ночь молилась Святому Николаю, чтобы ты выздоровела – и он внял моим мольбам.

Тетя Люсиль смотрит испуганно, но я даже не понимаю, о чем она волнуется: не все ли равно, как молиться – если мама умерла? Ком в груди растет, распирает горло, я задыхаюсь. На улице звонят колокола. Я понимаю, как отвратительно тихо было доселе в доме – во время эпидемий колокола молчат. Гул в ушах, гул в голове – я вновь проваливаюсь во тьму.


Следующие несколько лет я прожила у тети Люсиль. Овдовев, она обнаружила, что дела мужа сильно расстроены. Будь он жив, как утешали ее многочисленные стряпчие, то нашел бы как поправить положение, но умерев, оставил вдове лишь долги. Все их дети умирали еще в младенчестве, так что единственной наследницей осталась тетя Люсиль. К счастью, кроме долгов, муж оставил ей и некоторую надежду – перед самым началом эпидемии он продал большую партию сукна во Фландрию. Но покупатель тоже умер, успев распродать сукно с большой выгодой. Получить плату с наследников фламандца взялся стряпчий Лене. За удачный исход тетя пообещала ему половину спорной суммы, и они ударили по рукам. А пока мы жили в долг. Узнав о фламандском наследстве, тете охотно ссужали деньги, так что она пока выплачивала лишь проценты. Ей удалось сохранить дом, но не лавку – теперь на первом этаже обосновался торговец книгами мсье Паскаль. Тетя начала было строить ему куры, но одинокий мсье Паскаль был уже не в том возрасте, когда может интересовать женитьба, и тетя оставила его в покое. Так мы и жили вдвоем, не считая кухарки Серпентины да мсье Паскаля на первом этаже.

Загрузка...