В тот год Томас попытался ввести в представление механического тигра. Машина была непростительно уродливой, несуразной и совсем не смотрелась на арене.
– Раньше использовали дрессированных животных, – растерянно сказал Томас, задумчиво разглядывая электрический хлыст – светящийся огненный хвост, который только искрил и щелкал. – Но их нерентабельно держать. И люди уже не удивляются – ну прыгает тигр через кольцо, какая невидаль.
– А если машина делает то, зачем ее создали – люди удивляются? – с сомнением спросил Штефан и тут же осекся.
Ему было семнадцать. Перед тем, как попасть к Томасу, они с Хезер ночевали в подвале. Штефан украл с веревки пару одеял, одним он оборачивал раскаленную отопительную трубу, чтобы рядом с ней можно было лежать, другим они с Хезер укрывались. И ему вовсе не хотелось обидеть этого рыжего чудака и снова оказаться на улице. В цирке по крайней мере кормили, можно было спать под крышей и хватало работы.
Но механический тигр был действительно уродливым. С огромными зазорами между медными пластинами, разрисованными черными полосами. С широкой мордой, полной карикатурно-длинных зубов, он и тигра-то напоминал только окрасом. Штефану он казался больше похожим на несуразного броненосца.
Т игр сидел посреди арены, лампочки в его глазах светились желтым, а хвост медленно мотался туда-сюда с пронзительным скрипом.
– Мне его подарили, – будто оправдываясь, сказал Томас. – Я все пытаюсь найти… то, что теперь отличает цирк от театра или карнавального шоу. Когда везде машины – грани стираются.
– И чтобы помочь, вам подарили механического тигра? – неловко ухмыльнулся Штефан, раздраженно сдувая со лба жесткую прядь.
Он стоял, глубоко засунув руки в карманы и жалел, что не может сказать что-нибудь умное. Или смешное. Хоть как-то быть полезным. Конечно, вчера он помогал механику закручивать гайки и натягивать тросы, и даже упал со снаряда на страховочную сетку (никому и никогда он бы не признался, в какой восторг его это привело, и как ему хотелось дождаться, когда в зале никого не будет, и повторить), но этого было мало.
Томас замахнулся хлыстом, и тигр отпрыгнул в противоположную сторону. Пластины глухо лязгнули, и Штефану под ноги выкатилась шестеренка размером с монету.
– А можно достать настоящего тигра? – спросил он, подбирая деталь.
– Зачем? – спросил Томас, опуская хлыст. В его глазах явственно читалось отвращение.
– Мне кажется, людям не нравятся машины, – осторожно начал Штефан. – Люди злятся на машины, ну по крайней мере рабочие, а кто не злится – тех они раздражают. Машины – это грязь, грохот, болезни. Люди просто руками мало работали, – поморщился он, вспомнив, как злила его необходимость с утра до вечера копаться в огороде, когда с этим прекрасно справился бы дешевый механизм.
– И что же?
– Ну знаете, я слышал, что в Рингбурге какие-то люди… дисъе…
– Дисъюнгцион, – подсказал Томас.
– Да, «разделенные», кажется… или «отделенные»?.. В общем, вы знаете, кто это. Которые ложки и стулья руками делают и за бешеные деньги продают.
– И причем тут это чучело?
Штефан зажмурился и прошептал строчку из Колыбельной на родном языке, добавив в конце совершенно богохульное ругательство.
– Представьте себе, прыгает механический тигр… ну за зеркало, или в яму, или как это у вас там делается, – выпалил он, – и в полете превращается в настоящего. Мне кажется, людям… понравится.
– Ты не сказал «будет красиво», – заметил Томас.
Штефан поморщился и отвернулся. Ну конечно, он сказал глупость. Полез учить человека, который и без него прекрасно справлялся.
– Цирк – не музей и не театр, – решив, что терять уже нечего, сказал он. – Это там могут что-нибудь показать, а люди заплатят и похлопают, чтобы за умных сойти. Значит, нужно, чтобы людям нравилось, а потом уже чтобы было красиво. В этом разница. Извините.
Когда он наконец решился посмотреть на Томаса, ожидая злости или, еще хуже, разочарования, Штефан увидел, что фокусник улыбается.
…
Дирижабль приземлился в Кродграде глубокой ночью. Штефан вышел на аэродром, и в его лицо вгрызлась морозная синяя темнота, расцвеченная золотыми огнями причальных мачт. Он торопливо открыл сумку, достал забытый платок, что покупал Хезер, и накинул ей на плечи.
Если бы не проклятая революция, левиафан и встреча с Томасом, он бы сделал все правильно. Позаботился бы об одежде и согревающих эликсирах, обманывающих холод. Но он сорвался, напился, и прилетел в Гардарику даже без шапки.
Хезер торопливо коснулась ледяными губами его щеки и накинула платок на голову.
Готфрид, казалось, вовсе не мерз. Он стоял в тонком шерстяном пальто, сжимал побелевшие пальцы на ручке саквояжа и щурился в колючую синь, тающую снежинками на лице.
– А я слышала, что тут задешево можно даже соболиную шубу купить, – мечтательно сказала Хезер, дуя на пальцы.
– Если бы тут меха не были дешевыми – страна бы обезлюдела, – растерянно пробормотал Штефан.
Снег сухо хрустел под ногами. Совсем не такой, как рыхлая, подмерзшая каша в Морлиссе или тающая слякоть Лигеплаца – здесь снег был безжалостным хищником, кусающим за ноги сквозь тонкую кожу ботинок.
Штефан обычно никого не нанимал рядом с вокзалами и аэродромами, но теперь выбирать не приходилось – ему казалось, что на макушку кто-то тонкой струйкой льет ледяную воду. Поэтому увидев экипаж у выхода, он без лишних церемоний пихнул в бок сонного извозчика и назвал адрес гостевого дома, куда должна была заселиться труппа.
В экипаже было ненамного теплее. Хезер куталась в платок, став похожей на местную расписную куклу, Готфрид молчал, иногда задумчиво поглаживая шарф. Штефану тоже не хотелось разговаривать. Ему и так казалось, что с каждым выдохом из него выходит тепло.
Над воротами дома, у которого остановился экипаж, горел единственный синий фонарь и вывеска, которую Штефан не смог прочитать.
Он приготовился стучать или звонить, но стоило им выйти из экипажа, как к воротам не спеша подошел высокий старик с еще одним фонарем. Что-то сказал, махнул рукой.
– Спрашивает, вы ли будете циркачи, – усмехнулся Готфрид.
– Так ответьте ему, – раздраженно бросил Штефан.
– Он не хочет слушать ваш ответ, он жалуется на мальчишку, от которого пахнет бензином, и на отца, который ругается с дочерью. И говорит, что вы должны ему за посуду.
– Папаша – точно Эжен Ланг, – глухо сказала Хезер из-под платка, которым закрыла лицо. – Удивительно, что этот милый человек до сих пор думает, что Энни дочь Эжена, они же вообще не выбирают места и пялятся, как кролики! Давайте в дом зайдем, или дед нас не пустит, пока не отчитает?
Когда они наконец-то зашли в темный, натопленный обеденный зал, Штефан почувствовал, как оттаяло и звякнуло слово «должен».
– Эй, э-э-э, Готфрид, что этот старый хрен говорил про посуду?!
– Что ваши люди перебили у него половину тарелок. И будьте осторожны, он может вас понимать.
– Класть мне на…
– Штефан! Хе-е-езер! – раздался звонкий женский голос из угла перед камином, и Штефан понял, что пропал.
Энни была трезва, взъерошена и явно очень довольна собой. Странное шерстяное платье, видимо, было подпоясанной рубашкой Эжена и плохо сочеталось с гетрами в помпонах и голыми коленками. Штефану было холодно на нее даже смотреть, поэтому он, буркнув что-то приветственное, увернулся от объятий и сел на пол к камину, не снимая пальто.
– Хозяин? Э-э-э герр? Сударь! – вспомнил он слово, а потом, мучительно напрягая память, попытался объяснить, что ему нужно: – Чай?.. Спирт, нет, алкоголь?..
– Сбитень, – подсказал Готфрид хозяину и сунул ему купюру.
Старик неприязненно посмотрел на чародея, потом на деньги, и ушел, оставив Штефану камин и тараторящую Энни.
– Хезер, машери! Мы думали, вы не приедете, а мы замерзнем, такая ужасная страна, Хезер, тут темно, а снега-то, представляешь сколько здесь снега, а как твои канарейки, ой, живые, славные птички, ты не поверишь, что вчера случилось!..
Шефан встретился глазами с Хезер. Она стояла в полурасстегнутом пальто и одними губами шептала «помогите». Он отвернулся и протянул к камину руки.
Неожиданно стало тепло и спокойно. Вот он и дома.
…
Следующие сутки Штефан спал, ел и решал мелкие проблемы – рассчитал Ника Блау, к огромному его, Ника, счастью, торговался с хозяином за битые тарелки, выслушал примерно треть всех жалоб Энни, помог осветителю починить фонарь, купил себе шапку, отвратительно напоминавшую ту, каракулевую из приюта. Даже успел порепетировать с Готфридом в пустом театре.
Мороки у чародея выходили слишком яркие, почти нарочито фальшивые. Штефан махнул рукой – он не художник, не Томас. Пусть будут такие, все равно другого чародея и времени возиться с этим у него нет.
Эжен метал ножи во вращающееся колесо с нарисованной человеческой фигурой, и на рукоятке каждого вырастал цветок – яркий, искрящийся фальшью, но, как заметил Штефан, гораздо лучше различимый с задних рядов.
Механического тигра они возили с собой, иногда включая номер с ним в программу. Он терял актуальность, машины давно были популярны, но все же каждый раз, когда красота и жизнь побеждала механическое – и уже изрядно ржавое – уродство, по залу проносился восхищенный вздох. Реалистичного тигра у Готфрида создать получилось. Штефан видел, как он побледнел к концу репетиции, и не мог понять, чего испытывает больше – сочувствия или злорадного облегчения.
Ни один нормальный человек не захочет каждый вечер себя пытать, тем более за те деньги, что платил Штефан. Он хотел сказать Готфриду, что нужно репетировать каждый день до выступлений. Потому что все репетируют, и потому что у них не было права на ошибку. Но посмотрев, как чародей на заднем ряду вытирает лицо белым платком, дрожащим у него в руках, Штефан потер переносицу и сказал себе, что не хочет, чтобы Готфрид умер посреди выступления. Это будет очень, очень плохо, сказал себе Штефан, и куда потом девать дезертирский труп?
– Слушайте, Готфрид, ну вы же уверены, что сможете повторить на выступлении?
– Конечно, – весело отозвался он. – Котика-то отчего не наколдовать.
– У вас тут вот кровь пошла, – Штефан пригладил усы кончиком пальца. – Тогда… не надо ходить на репетиции. И очень вас прошу – если Энни, та, с короткой стрижкой, будет вам мурлыкать чего и глазки строить – скажите, что вы мужеложец. А лучше – евнух, чтобы у нее не взыграл азарт.
Готфрид пробормотал что-то одобрительное. Штефан хотел предупредить, что коронный номер Эжена – метать ножи из зала, при мигающем свете, но не стал. Лимит сочувствия он и так исчерпал на год вперед.
На второй день Штефан отправился к владельцу театра договариваться о музыкантах – искать кого-то времени все равно не оставалось, выступления должны были начаться через неделю, о чем кричали в белый мороз все афиши на столбах и стенах – ярко-красные, похожие на пятна крови.
Владелец театра сносно говорил по-кайзерстатски, имел вполне произносимое имя Игорь, к которому прилагалось непроизносимое «Епифанович», а еще Штефану казалось, что собеседника вот-вот хватит удар. Его благодушное, красное лицо с колючими моржовыми усами выражало крайнюю степень озабоченности, говорил он торопливо, иногда путал гардарский с кайзерстатским, и Штефан только с третьего раза понял, что он пытается ему сказать.
– Герр Епифанович, я не понимаю, что вы говорите, – мягко повторял он, стараясь не выглядеть дураком. – Боюсь я не очень разбираюсь в ваших… специалистах, да? Не разбираюсь. Кто собирается на наше выступление? Инспектор? Клирик из Комиссии по Этике?
– Лесей Явлев, коллега! Ваш коллега, сударь! – Игорь Епифанович хлопнул ладонью по столу. В его глазах явственно читалась жалость. – Импресарио! Вы не могли не слышать!..
– Вот как, – процедил Штефан.
Он слышал о герре Явлеве. Слышал только хорошее – прекрасный специалист, тонкий ценитель искусства, спонсирующий артистов и художников по всей Гардарике. Он открывал галереи и театры, подписывал чеки так же легко, как другой человек расписывался в бланке о получении письма. Штефан даже помнил его портрет, который печатали во всех рингбургских газетах перед большой гардарской выставкой. Высокий мужчина с открытым, волевым лицом, в какой-то вызывающе, почти вульгарно дорогой шубе.
Для Штефана его присутствие в зале означало либо решение всех проблем, либо потерю труппы. Инмар и Несс репетировали отдельно и вчера только Несс удостоила их с Хезер сухим приветствием. Еще бы, они шли работать к Томасу, когда труппа процветала. Томас поставил им номера вне рамок привычной клоунады – близнецы, мужчина и женщина, с усиленным гримом сходством, в одинаковых мужских костюмах разыгрывали под музыку нечто среднее между пантомимой и комедией положений. Им даже почти не требовался резонер. Когда-то это было свежо и эпатажно, но потом номер, естественно, украли, добавили вульгарных шуток и милых Готфриду бутафорских молотков.
Если герр Явлев пожелает Инмара и Несс себе в коллекцию – «Вереск» прекратит существование в тот же день.
Но вместе с тем герр Явлев может пожелать устроить им контракт.
– … вы уж постарайтесь, – Игорь Епифанович явно только что закончил какую-то пространную тираду о перспективах антрепризы Штефана. – И да, еще места забронировала баронесса Вижевская.
– Это кто? – как можно вежливее спросил Штефан. Его начинал раздражать этот кабинет, этот восторженный краснолицый человек и свет, неестественно-белый, льющийся из огромных окон.
– Вдова, – с готовностью пояснил он. – Очень редко приезжает в город, живет… впрочем, главное, что приехала, – торопливо закончил он.
– Герр… Епифанович, не поделитесь секретом – почему эти прекрасные люди собрались на представление цирка средней руки?
– Так война, – простодушно ответил он. – Все дороги закрыты, аэродром вчера закрыли. Наши артисты не выступают – запрет. А приезжим можно.
– И как же ваши музыканты будут играть на нашем представлении?
– Наши – никак. Ваши будут, которых вы с собой привезли.
– Мы не… – Штефан осекся. – Но все же знают, что это ваши музыканты?
– Главное по бумагам они ваши, – подмигнул он. – А бумаги-то мы сейчас и оформим, давайте сюда ваши бланки…
– А что, правда война? – с сомнением спросил Штефан, вспомнив мельком рассмотренные улицы – нарядные, многолюдные и заснеженные. Открытые лавки и магазины, женщин в цветных платках, гуляющих с укутанными детьми.
– Одно слово, – махнул рукой Игорь Епифанович. – У нас же каждый город сам себе государство, вроде как. Бургомистр нам и царь, и Спящий, и родной, чтоб ему сдохнуть, батюшка. Потом бургомистры очередной вагон с валенками не поделят и давай друг другу через забор плевать. В общем, не берите в голову. Лучше подумайте о Явлеве – скоро большой тур, «Гардарская явь», он вербует талантливых актеров. А госпожа Вижевская очень уж господина Явлева не любит, всегда ему шпильку вставить рада, – последние слова он произнес совсем отстраненным голосом, будто задумавшись.
Штефан понял намек и благодарно кивнул.
…
Больше всего в Гардарике Штефана удивлял воздух. Не высокие дома, богато украшенные лепниной, не всеобщая любовь к узорам и завитушкам, которые были абсолютно везде, даже газеты тратили половину первой полосы на рамки и вензеля. И не лошади, которых здесь до сих пор запрягали в экипажи, и даже не лошадиная сбруя, на которую зачем-то навешивали бубенцы и ленты. Нет, странным был воздух – искрящийся, белый, пахнущий сыростью и холодным медом.
А еще его поражала особая, всепоглощающая страсть местных к тесту. Ни в одной другой стране он не помнил такого количества булочных, которые, казалось, нисколько не мешали уличной торговле. Мимо то и дело проносились мальчишки с лотками исходящих паром пирожков, тут и там стояли тележки с передвижными жаровнями, на которые разливали ярко-желтое тесто для огромных кружевных блинов.
Он понимал, что это только потому, что в Кродграде не было заводов, и вообще город был туристическим, тщательно оберегаемым и с утрированным национальным колоритом. И ему гораздо больше хотелось бы посетить настоящий город, не очередной муляж из снежного шара.
Штефану не нравился Кродград. Он оглушал его, сбивал с толку. Всего было слишком много, слишком яркого и громкого.
Слишком много башей – совсем как в его далеких воспоминаниях, город полнился звоном и грохотом колес по рельсам и длинными, тоскливыми гудками. С наступлением темноты – ранней и глубокой – баши зажигали золотые огни фар, похожие на глаза голодных котов.
Слишком много завитушек, вывесок и елок.
А еще на улицах было слишком много людей – будто в городе проходили какие-то гуляния, будто никто не сидел дома.
Здесь жили странные люди – высокие, с искусанной морозом кожей и хитрыми глазами, на дне которых таилось что-то хищное. А может, ему мерещилось.
Но было в Кродграде то, ради чего Штефан очень давно хотел съездить в Гардарику – страна славилась фотографами. Здесь относились к фотографии не как к ремеслу, еще одному инструменту, а как к настоящему искусству.
Штефан об искусстве думал мало, зато много думал об очках герра Виндлишгреца.
Когда его забрали в приют, он боялся, что очки отнимут. И отняли бы, если бы нашли. Штефан, сам не понимая, зачем это делает, завернул их в плотную куртку и похоронил в лесу неподалеку от приютской ограды. Пометил дерево красной ниткой на ветке. Примотал намертво, но все равно боялся, что нитка вылиняет или сгниет раньше, чем он придумает другой знак.
Очки были тяжелые, всегда холодные, с дорогими дымчато-золотыми линзами. Позже Штефан украл с кухни ящик и успел спрятать в лесу, прежде чем его и ящика хватились. Его выпороли, и двое суток он сидел без еды, но в тот момент он ни о чем не жалел. Очень уж хороший был ящик – крепкий, надежный, как гроб. Туда-то он и переложил очки, освободив их мягкой подгнившей ткани. А через семь лет перед побегом забрал их. Таскал с собой все эти годы, показывал всем знакомым фотографам. Виндлишгрец сказал «пластинка, как для фотокамеры». Пластинка и правда была – тонкая, матово-черная. Только все знакомые фотографы говорили Штефану выбросить это старье, и что снимки с пластины проявить невозможно. Он даже не знал, что хочет там увидеть – окровавленную палубу, полную трупов? Мертвого чародея?
Но упорно продолжал носить очки к специалистам. И сейчас они лежали у него в саквояже, потому что умница Хезер взяла с собой его сумку, когда волокла его на пароход.
Над мастерской фотографа золотилась подсвеченная вывеска в виде хищного ребристого объектива, нацеленного на вход. Может, это была не первая мастерская, но читать вывески Штефан не мог и звать с собой Готфрида не хотел, а потому понадеялся на удачу.
– Добрый день, – осторожно сказал он, открыв дверь.
Мастерская была темной и пустой, только щерились из углов разобранные декорации для постановочных снимков, да вдоль стены с окнами тянулся длинный стол, за которым сидел светловолосый парень. Перед ним лежала белоснежная салфетка, на которой были разложены несколько линз.
– Добрый, – ответил он, к огромному облегчению Штефана по-кайзерстатски. – Что угодно?