Канареек Хезер выпускала полетать по одной. Штефан не представлял, как она их различает, но верил, что вылетают не одни и те же птички.
Он лежал на все тех же мешках, смотрел, как мечется в полутьме желтое пятнышко, и старался не думать о воде и некстати разыгравшейся морской болезни.
– Они меня почти не слушаются, – пожаловалась Хезер, в третий раз постучав пальцем по дверце клетки, чтобы загнать канарейку.
– В Гардарике должен быть чародей, который этим занимается. Либо снова зачарует этих, либо новых купим… если будет на что.
– Я к этим привыкла, – вздохнула она. Канарейка наконец вернулась в клетку.
– Это птицы, Хезер. У них мозгов ровно столько, чтобы в деревья не врезаться.
– Много ты видел людей умнее моих канареечек?
Штефан, усмехнувшись, поднял руки. Возразить было нечего.
– Ты по-гардарски хорошо говоришь? – сменила она тему.
Поманила единственную красную канарейку и быстро захлопнула дверцу, чтобы не вылетели остальные.
– Вообще не говорю. Ну так, дорогу могу спросить. Томас говорил. Он тебя разве не научил?
– Нет… то есть научил, я… дорогу могу спросить. И текст выступления помню, но как мы будем новых гимнастов искать? Как это у тебя делается?
– Вижу кого-то, кто может стоя ухо почесать пяткой, показываю ему сначала деньги, потом – антрепренерский значок, – задумчиво сказал он, провожая взглядом скрывшуюся в темноте птичку.
– Удивительно, как цирк вообще выжил, – фыркнула Хезер, садясь рядом. – Плохо тебе?
– Нормально, – соврал Штефан, чувствуя присохшую к гортани горечь выпитого утром кофе. – На берегу будет совсем замечательно.
– Завтра должны приплыть, – сочувственно отозвалась Хезер. Штефан только прикрыл глаза.
Они слишком долго были вместе, заменяя друг другу братьев и сестер, родителей, любовников и друзей. У него было немало других женщин, у нее – других мужчин (женщины, насколько он знал, тоже бывали), но они всегда были друг у друга. И он только ей прощал эти жалостливые интонации.
– Если никакой дряни до конца пути не случится – съем свой значок и гимнастам будет нечего показывать, – мрачно предрек Штефан.
– Ну, тогда тебя будут ждать не лучшие несколько дней, полных раздумий и покаяния.
Канарейка села на юбку Хезер, прямо в центр красной клетки. Красная птичка раскинула крылья в красном квадрате – мгновенный кадр, идеально симметричный и неуловимый. В следующую секунду канарейка исчезла в полумраке.
В такие моменты Штефан жалел, что так и не научился рисовать или фотографировать. Томас умел воспроизводить такие моменты иным способом.
Хоть Томас и звал себя фокусником, Штефан всегда считал его художником. Бедным, непризнанным, с вечным недостатком красок и холстов. «Вереск» приносил прибыль, тут же тратившуюся на костюмы, оборудование и зарплаты артистам, но этого всегда было недостаточно. Таланту Томаса было тесно в этих прибылях.
Пять лет назад, в Рингбурге, Штефан впервые выбил им место в официальной программе большого государственного праздника. Несмотря на то, что представление начиналось с череды неудобств и унижений, Штефан считал его лучшим в истории «Вереска».
Началось с того, что ему так и не удалось получить разрешение выступать перед кайзером, праздновавшим десятилетие правления.
Потом ему выделили для выступления зал в Ан дер Мархальф, втором по величине столичном театре. Штефан целых десять секунд радовался, хотя разница между театральной сценой и цирковой ареной сулила неудобства. А потом вспомнил, что первый по величине столичный театр сгорел неделю назад. Главный зал загорелся прямо посреди спектакля. Рабочие только повесили новый занавес, их торопили, чтобы успеть к началу празднеств. Занавес не успели пропитать составом от возгорания. Конечно, газовый фонарь упал именно в этот раз, и именно на край занавеса.
Театры по всему Кайзерстату стали закрывать на реконструкции и инспекции. Ан дер Мархальф еще не прошел проверок, но им разрешили выступать. Но люди боялись не прошедших сертификацию зданий, и на полный зал можно было не рассчитывать. Штефан тогда носился по городу с охапками бумаг, охрип от бесконечных переговоров и скандалов, дважды сам себе делал уколы снотворного, после того как простоял в очереди почти пятнадцать часов. Стоило начать засыпать, как ему казалось, что он потерял место.
А Томас в это время придумывал, как расположить снаряды для гимнастов, как сделать так, чтобы в местном освещении не блестели лески, испытывал светящиеся составы и требовал у полуживого Штефана нового костюмера.
Новый мастер мороков, чародей Ник Блау, страдал больше всех. Мальчишка так радовался, что смог получить лицензию, хоть и оказался непригодным к армейской службе. Томас быстро доказал, что цирк бывает хуже любой казармы.
И все же главным в его представлениях всегда были именно моменты, обыденные и доведенные до абсурда. Томас рассказывал, что однажды в темном зале увидел девушку в белом платье и черной ленточкой на шее. Ему показалось, что ее голова парит в паре сантиметров от шеи. Кто угодно бы забыл.
Но спустя месяцы Хезер вышла на сцену Ан дер Мархальф в белоснежном сюртуке, таком же, как носили палачи, в белых перчатках и черном воротнике. Обезглавленная женщина, сама Смерть, прирученная смехом, вела представление и позволяла смеяться над собой. Томас был уверен, что это возможно. Что в этом и есть смысл искусства.
Ник Блау был слабым чародеем, и не смог бы заставить даже небольшой зал видеть что-то, недоступное другим. Томас умел использовать все, что есть – Нику достаточно заставить гимнастов видеть снаряды, скрытые от других темнотой и черной краской. Именно «Вереск» первым превратил выступление гимнастов в ничем не скованный полет.
Томас лгал непосредственно, почти по-детски – подсвечивал одно, прятал другое, добавлял совсем немного колдовства. Играл с пространством, светом и пунктирными линиями, заставляя арену становиться на дыбы, а потом течь ртутью прямо к носкам ботинок зрителей в первом ряду.
А когда не было денег и помещений, Томас мог сесть на край полутемной сцены или вовсе площадных подмостков – почти всегда это был городской эшафот – свести запястья и раскрыть ладони. Иногда между ними вырастал цветок. Иногда – птица. Зависело от того, что оставалось в реквизите.
Это был его любимый фокус.
– Ты долго на юбку мою будешь пялиться?
– Я на канарейку… Томаса вспоминал, – признался Штефан. – Как думаешь, он вернется?
– Нет, – покачала головой Хезер. – Не вернется. Я гадала. И без карт… мы же все знаем, что операция его матери не поможет.
– Но ведь это значит, что он сможет вернуться! – упрямо повторил он.
– Ах, Штефан, – Хезер смотрела с укором. Она всегда смотрела с укором, когда разговор заходил о родителях. – Это мне можно быть такой циничной, ты-то куда?
Штефан фыркнул. Хезер была одной из немногих детей в приюте, кого подкинули на порог, но о чьих родителях было известно. Молодая дочь владельца парфюмерной лавки сбежала из дома с Идущими. Через полгода ее вернули, еще через полгода она родила, и, по настоянию отца, оставила ребенка у приюта. Она ходила навещать Хезер в первые четыре года, и, кажется, даже давала ей какое-то имя. Его Хезер так и не смогла вспомнить. Но была уверена, что мать вот-вот заберет ее. Научившись говорить, изводила ее разговорами о том, как им будет чудесно жить вместе.
Однажды мать не пришла в назначенный день. Наставница сообщила, что она повесилась прямо на складе.
«Чего они добивались? Чтобы мы перестали чувствовать? Почему нельзя было соврать?!» – каждый раз возмущалась Хезер.
Как только Штефан собрался предложить загнать птицу в клетку и выйти на палубу отвлечься, сверху раздался скрип открытого люка, и канарейка метнулась к свету.
– Вот дерьмо! – расстроенно воскликнула Хезер, бросаясь к лестнице.
И тут же сделала шаг назад. Люк закрылся с таким же скрипом, и трюм снова погрузился в полумрак.
Готфрид стоял на лестнице, одной рукой прижимая к себе что-то завернутое в ткань, а другую протягивая Хезер. Канарейка повисла над его ладонью, медленно опуская крылья, будто увязнув в густом киселе.
– Ваша потеря, фрекен?..
Она только настороженно кивнула.
Штефан усмехнулся и не стал вмешиваться. Хезер любила притворяться, пряча злой крысиный взгляд в тени густо подведенных ресниц.
– Это птичка, герр чародей, – наконец улыбнулась она. – Только птичка. Спасибо вам.
Готфрид придержал канарейку за лапки и отдал Хезер, словно красный, бьющийся цветок. Перевел взгляд на Штефана и широко улыбнулся.
– Герр Надоши! Знаете, почему морлисские моряки считаются лучшими на континенте, но при этом смертность на их кораблях такая же, как на других?
– Нет.
– Люди с ними со скуки дохнут, – сообщил Готфрид, садясь на соседний мешок и срывая тряпку с большой глиняной бутыли, которую принес с собой.
При мысли о выпивке Штефана замутило еще сильнее.
– Это мой шталмейстер, – представил он Хезер. – Шпехшталмейстер, Хезер Доу, – раздраженно уточнил он. Как и в большинстве языков, по-морлисски «шталмейстером» звался и ведущий представления, и главный конюх.
Хезер неодобрительно хмыкнула и изобразила кривой реверанс. Потом бесцеремонно выдернула пробку из бутыли и принюхалась. Пахло черной смородиной и мокрой травой.
– Это черное вино? Штефан, это черное вино! Если чиркнешь рядом спичкой – корабль взорвется.
– А вы курите в трюме? – заинтересовался Готфрид. – Знаете, что капитан, герр Рауль, обещал немедленно высадить того, кто будет курить в помещении?
– Герр Рауль меня своим присутствием не почтил, – процедил Штефан. Ему не хотелось пить с чародеем. Ему даже видеть чародея не хотелось, он Хезер-то с трудом терпел.
Готфрида, впрочем, это кажется не волновало. Он достал из кармана пальто складной стакан, придвинул две алюминиевые кружки, в которые трижды в день наливали пассажирам чай.
– Меня зовут Готфрид Рэнди, я бортовой чародей, – запоздало представился он Хезер, наливая густое темное вино, похожее на отработанное машинное масло.
– И как же вы колдуете? – игриво улыбнулась она, забирая кружку.
– Специфически, – в тон ей ответил Готфрид. – Пока никто не жаловался.
– Потому что некому становилось? – скривился Штефан, все же взяв вино. Вместо ответа Готфрид сделал резкий выпад вперед и щелкнул пальцами перед его лицом.
Штефан не сразу понял, что дурнота отступила. Это было совсем не похоже на то, что делал герр Виндлишгрец. И на лучший морок Нора Гелофа – он заставлял поверить, что человек не чувствует похмелья. Готфрид же просто забрал тошноту, растер между пальцами, и она осыпалась золотистыми искрами на его колени.
Обычное чародейское позерство.
– А у вас петелька красивая, – кокетливо прищурилась Хезер, дергая Готфрида за кончик шарфа. – Это правда, что вы такие носите, потому что вашего Бога повесили, когда он жил на земле?
– Правда, что у людей живое воображение. – Казалось, Готфрид нисколько не обиделся. Он закинул ноги на соседний мешок и сделал большой глоток вина. – Подумайте сами, какая глупость – таскать на шее напоминание о том, что люди дурно обошлись с тем, кому молятся? К тому же все знают, что Его отравили.
– Герр Рэнди обещал мне вчера проповедь и хорошее колдовство. Не провоцируй его, Хезер, сначала он будет до ночи полоскать нам про своего Бога, а потом ведь ему колдовать придется, – предрек Штефан. Смотрел, как мутные блики желтой лампы растекаются в черном вине, которое он так и не попробовал, и все сильнее хотел, чтобы чародей ушел.
– Давайте я не буду звать вас герром Надоши, а вы меня, ради всего святого, герром Рэнди, – предложил Готфрид.
Штефан пожал плечами. Он умел нравиться людям и даже любил нравиться. После шести лет в приюте, с общими спальнями, униформой и политикой уравнивания, ему хотелось выделяться из толпы любыми способами.
Но нравиться Готфриду Рэнди почему-то не хотелось. Штефан не испытывал к нему неприязни, он даже не раздражал – в конце концов того, что чародей избавил его от тошноты, и скорее всего помогал лечить, когда Штефана заволокли на корабль, и этого уже было достаточно, чтобы смириться с его существованием. Пожалуй, нравиться Готфриду казалось скучным.
– А мне можно не звать вас герром Рэнди?
А еще с Готфридом кокетничала Хезер. Штефан совершенно не ревновал, этот этап они давно прошли. Скорее, склонялся к тому, чтобы предупредить Готфрида, что у него есть все шансы уподобится своему Богу.
– Конечно, фрекен Доу… Хезер. Правильно ли я понимаю, что вы получили воспитание в кайзерстатском пансионе?
– В пансион меня не взяли. Я росла в птичьем приюте. Хорошее у вас вино, Готфрид, дорогое. Проповедники много зарабатывают?
– Проповедники – единственные люди, которые запивают дорогим вином сухие хлебные корки. Нам запрещено брать деньги за помощь людям, беру натурой. Вечно тащат бутылки, хоть бы кто догадался принести колбасу.
– А бортовые чародеи тоже грызут корки? – не удержался Штефан.
– Нет. Видите ли, я считаю, что ничего хорошего в корках нет. Представьте, если бы я притащил вам вместо хорошего вина ведро с хлебными корками. Вы бы стали со мной разговаривать?
– Эксцентричные дураки – моя специальность, – Штефан все-таки попробовал вино и прикрыл глаза. Оно растекалось на языке вязкой травяной горечью, а потом раскрывалось долгим, ягодно-медовым акцентом. Раньше он пробовал черное вино только разбавленным, и теперь понимал, какое это было кощунство.
– А правда, что вы своего Бога рисуете? – вмешалась Хезер, привычно стараясь сгладить грубость Штефана.
– У нас есть Его изображения. У всех разные, каждый адепт должен заказать портрет у художника. Описать, каким видит Его.
– Ваши художники хорошо устроились, – Хезер улыбнулась и потерла кончик носа.
– Отменно. Но мы считаем, что все эти рассказы о том, как Он жил среди людей – упрощение. Первая ступенька для тех, кто не в состоянии понять истинной Его сущности.
– И какова же Его сущность?
– Вы хотите без первой ступеньки, Хезер? Знаете о Его темном, женском начале?
– Да, у вас вроде есть злая богиня.
– Нет, – непонятно чему обрадовался Готфрид и снова наполнил кружки. – Нет никакой Богини. И Бога, если уж на то пошло, нет. То есть в том понимании, в котором вы себе сейчас представляете. Ночь и Белый представляют собой два естественных начала, которые есть в любом человеке. Дуализм.
– И почему у вас женское начало злое?
– Оно не злое, это для второй ступеньки, где нужно разделять хорошее и плохое. Ночь в своей… персонификации – Мать. Да, Ночью называется еще и ледяное посмертие для тех, кто много грешил, но никто не говорит, что Мать, наказывающая ребенка, получает от этого удовольствие. Она плачет. Поэтому там всегда идет дождь.
– Вы выбрали не тех слушателей для своих метафор, – вмешался Штефан, заметив, как зло блеснули глаза Хезер. – Мы выросли в приютах. Скажите-ка лучше, а что будет, если вы сейчас хорошенько окосеете, а на нас нападут?
Готфрид усмехнулся и поправил петлю на шее. Штефану жест не понравился – чародей-фаталист, от которого зависит их безопасность, был одним из худших его ночных кошмаров.
– Наколдую себе трезвость, – патетически взмахнул рукой Готфрид. – Скажите, Штефан, вы собираетесь остаться в Лигеплаце?
– Нет, мы отправляемся в Гардарику, там ждет наша труппа… то, что осталось от труппы.
– Что случилось?
Штефану понравилось, что в его словах не было наигранного сочувствия, скорее наоборот – живой, хищный интерес. Поэтому он не стал ничего скрывать. Рассказал о Пине и Вито. О давке у госпиталя и заборе. Неожиданно Штефан увлекся. Он шутил и смеялся над собой – привычно, как научил Томас.
Над собственной смертью, прошедшей совсем рядом, оставившей на память синяки на ребрах и длинные царапины на груди, он смог посмеяться. Над дирижаблем над толпой – нет. Томас, наверное, тоже не смог бы. Нарядить Хезер маленькой смертью, личной, поддающейся осмыслению – это одно. Но когда смерть становилась общей, превращаясь в бойню, власть смеха заканчивалась.
Готфрид слушал, кивал, и в его глазах, хоть и все еще не было сочувствия, почти сразу погас интерес сплетника.
Штефан, который как раз начал косеть, почувствовал прилив благодарности.
– Все чародеи с лицензией выше пятого уровня военнообязанные, как вы знаете, – начал Готфрид.
Штефан кивнул. Когда началась война в Гунхэго, ему пришлось запирать Нора Гелофа в сарае и несколько дней сидеть у входа с ружьем, вяло отмахиваясь от иллюзий, которые он насылал. Лицензия у Нора была шестого уровня, стрелять он не умел, фехтовал плохо, а еще у него была язва желудка, которую он сам себе зачаровывал. Штефан был уверен, что мальчишка умер бы еще по пути на фронт.
– Поэтому мне пришлось воевать в Гунхэго. Формально Морлисс в конфликте не участвовал, но у нас с Альбионом давний договор. Уверен, Альбион уже послал миротворческие отряды для подавления восстания, а Морлисс тогда отправил в Гунхэго сотню чародеев. Я видел, как дирижабли горят над людьми. – Взгляд у него вдруг сделался дурной, горящий ледяным весельем. – Там было ущелье, остатки альбионского гарнизона и огромный вражеский отряд. В воздух подняли три дирижабля, сказали для эвакуации. Я сказал, что это глупость – как они будут забирать людей из узкого ущелья, тем более сражение уже шло? Потом понял, что глупость сказал я. Мы подожгли все три. Я ничего не поджигал, это вообще-то сделал один человек, Вилло Мафф. Но всегда считал и буду считать, что это сделали мы – Морлисская сотня, чародеи страны, где много лишних людей и дирижаблей.
Штефан увидел, как Хезер скорчила жалостливую гримасу и открыла рот. Он почти услышал, как она говорит: «Ох, страх-то какой, Готфрид, нарочно не выдумаешь», или тому подобную чушь, которой она очень любила прикрываться. Но она промолчала, закрыла рот, стряхнула с лица наигранные эмоции, салютовала кружкой и залпом допила вино.
– А скажите-ка честно, Готфрид, давно ли вы стали бортовым чародеем? – пораженный внезапной догадкой спросил Штефан.
– Я долго жил на берегу и путешествовал по Морлиссу. У нашего корабля, чтобы вы знали, не было разрешения покидать порт, – усмехнулся он.
– Вы сбежали, – констатировал Штефан. – И вы теперь государственный преступник, держу пари, вы должны сейчас поджигать какой-нибудь дирижабль.
Готфрид развел руками и разлил остатки вина.
– Готфрид? – подала голос Хезер. – А вам можно показывать портрет?
– Какой портрет?
– Ну вашего Бога. Как вы его видите.
– Конечно. Я всем показываю, кто спросит. Считаю это изображение лучшим, впрочем, так все думают о своих портретах.
Он достал из внутреннего кармана небольшой кожаный футляр и протянул Хезер. Она вытряхнула на руку темную пластинку и несколько секунд ошеломленно ее разглядывала. Потом подняла растерянный взгляд на улыбающегося Готфрида и протянула пластинку Штефану.
На его ладони лежало маленькое, затемненное зеркальце.