Штефан очнулся в полной темноте. Он не мог ни открыть глаза, ни разлепить ссохшиеся губы. Только чувствовал, как мир мерно качается вокруг и как горло забивает жажда, острая, колючая, как ветви ели.
– Штефан? – голос Хезер звучал совсем рядом, и он неожиданно для себя смог совершить невозможное – дернуться и вытолкнуть из пересохшего горла слова, показавшиеся главными.
– Беги, дура!
Потому что над толпой горит дирижабль. Потому что солдаты стреляют с крыш, и с земли тоже стреляют, потому что в Солоухайм есть чародей, умеющий насылать непроницаемую черноту, которая не страшна солдатам в черным масках, они видят, видят каждого, и как дирижабль горит над толпой, и Хезер не должно быть там, где…
– Все хорошо. – Ледяная рука легла ему на лоб, оборвав потревоженный лихорадочный ворох мыслей. – Тебя вытащили. Даже домой привели…
Хезер убрала руку, и там, где она прикасалась еще целую восхитительную секунду оставался прохладный след, медленно затягивающийся сухой коркой боли.
– Не нашел, – коротко бросил Штефан, по-прежнему не открывая глаз.
– Его уже вряд ли кто-нибудь… – тихо ответила Хезер, помогая ему приподняться и прислоняя к его губам прохладное стекло стакана. – Тебя мальчик привел, рыженький такой. Очень торопился от тебя избавиться, но ему Бен сказал довести «херра циркача» до дома.
Он почти не слышал, что она говорит, и его это мало волновало. Потому что в стакане была вода, и когда она кончалась, Хезер наливала еще. А в воде, судя по привкусу, были капли, постепенно рассеивающие головную боль. Вот это имело значение. А все остальное, если у них над головой не горит дирижабль – нет.
– Я что, сам шел? – все-таки спросил он, в тягостное мгновение, что она наполняла стакан.
– Шел, даже ругался, – вздохнула она.
– Отлично, – Штефан вылил на ладонь остатки воды и попытался промыть глаза.
– Нет, не надо! Я тебя мазью от отеков намазала, ты бы рожу свою видел…
– Я не могу увидеть свою рожу, Хезер, потому что ты просишь меня не открывать глаза, – проворчал он, ощупывая лицо кончиками пальцев. Кожу действительно покрывал слой подсохшей мази, а на носу обнаружилась странная проволочная конструкция.
– Судовой врач сказал сломали, – подтвердила она. – Ты теперь будешь кривоносый и храпеть.
Он хотел огрызнуться на ее неловкие попытки шутить, но потом осознал весь смысл сказанного и почувствовал, как ужас спазматически сжался в животе.
– Какой врач?!
Мир продолжал качаться. Штефан несколько секунд убеждал себя, что его просто мутит, и что это просто невозможно. Что он слышит, как мечутся в клетках канарейки, и что если открыть глаза – увидит те глупые обои в цветочек в их спальне.
Но долго обманывать себя не получилось – мир действительно качался.
– Судовой, – безжалостно подтвердила Хезер. – Там, на улице началось… Все стреляют, вопли, трупы, пожары, взрывы, соседка сказала, что уже началось мародерство. На дереве у нас перед домом мужика повесили, так он наверное до сих пор там висит… Ты без сознания валялся, жрать нечего, из лекарств дома микстурка от головной боли и успокоительное, я тебе их на всякий случай и дала. Наверное, надо было поменьше, вдруг ты из-за них не просыпался…
Она говорила спокойно, не оправдываясь и не торопясь. Штефан очень старался на нее не злиться, в конце концов умница Хезер иногда выключала голову в самый неподходящий момент, но на этот раз почти сделала все правильно, разве что с перепуга напоила его всеми лекарствами, какие нашла.
Правда, он не представлял, как она дотащила его и канареек до порта, и как договаривалась с капитаном.
– Мне помогли, – отозвалась она на его мысли. – Потом пришел еще один мальчик. Бен где-то бегал, но сказал, что нас нужно доставить в порт. Договорился с капитаном парохода, что он нас возьмет на борт… Мальчик, как там его… в общем, помог добраться.
– И мы на пароходе, – вздохнул Штефан.
– Да. Так получилось.
Теперь, когда пропала необходимость убеждать себя, что звуки тоже рождает больное сознание, Штефану пришлось признаться – мир не просто качался. Он гремел и выл.
Впрочем, пока фабрики не стали, Солоухайм тоже выл и гремел.
– Дай воды, – попросил он.
В каюте явно было светло, потому что полумрак под веками был вполне уютным, но после колдовской темноты на площади Штефану меньше всего хотелось дальше оставаться слепым, чтобы там ни было с его рожей.
Глаза пришлось промывать тщательно – охлаждающая мазь немилосердно жгла. Хезер помогала уголком мокрого платка, и в конце концов он смог открыть глаза и оглядеться.
Он ошибся. Это была не каюта – он лежал на наваленных друг на друга мешках. Вокруг – ящики, бочки, другие мешки. Единственная лампа была в руках Хезер – свернутая и засунутая в банку светящаяся лента.
– Мы что, в трюме? В… трюме?!
– А в каютах мест не было. Нигде не было, капитан какие-то запчасти везет огромной партией, – пожала плечами Хезер. – Да ты не переживай, Кайзерстат скоро, там в порту сойдем, купим билет на поезд… или дирижабль. И до Гардарики.
Штефан почувствовал, как при слове «дирижабль» снова подступает тошнота. Впрочем, говорить Хезер, что еще немного и им придется ходить исключительно пешком, он не стал.
– Мы потеряли экипаж, – продолжила она, расправляя юбку. – И все барахло, конечно, но я забрала самое важное. Ну и твою сумку, не переживай.
Ему даже не понадобилось спрашивать, что именно Хезер считала «важным». Походная клетка с канарейками стояла неподалеку.
– А где… крысы?
– Капитан сказал, что с крысами не пустит, – печально ответила она, и в ее голосе было куда больше скорби, чем когда она рассказывала об умерших людях. – Пришлось отпустить.
Где бы они ни останавливались, Хезер всегда кормила крыс. И из каждого города забирала по одной, особо привязавшейся. Если бы крысы не дохли и не сбегали – для клеток приходилось бы покупать отдельный фургон.
– Ты не знаешь… много людей погибли? – спросил Штефан, глядя в низкую темноту.
– Очень, – ответила Хезер. – Очень много… Мальчик по пути рассказал, что им удалось убить чародея, который вас ослепил. Что они с друзьями помогали людям, что тебя нашли… такой увлеченный. Глаза горели.
– Это из-за них загорелся дирижабль?
– Да. Думаю, солдаты специально спустили дирижабль, зная, что по нему побоятся стрелять… А они с Беном что-то взорвали…
– Нет, Хезер, – пробормотал Штефан, глядя на кольца светящейся ленты за мутным стеклом. – Люди ничего не видели. Люди были в панике, они вряд ли могли думать, куда можно стрелять, а куда нет… Думаю, дирижабль специально послали, зная, что он упадет.
– Если это герр Варнау придумал – я была о нем лучшего мнения… А знаешь, что мальчик еще сказал?
– Что же?
– Что это большая удача. Что они не могли на такую даже рассчитывать. Что людей можно было запугать, что в первый день одними патрулями и морлисским гимном удалось заставить всех сидеть по домам, но теперь… теперь народ разозлится, сказал мальчик. Молоденький, рыжий-рыжий, как белка, и глаза светлые. Красивые мальчики в Морлиссе. Только злые.
…
Штефан заставил себя выйти на палубу только на следующий день. Его мутило, казалось, что в местах ударов под кожу вшили по свинцовой пластине, и стоило ему встать, как из носа начинала течь кровь. Густая, застывающая на усах, сколько ни вытирай. И Штефан позволял себе побыть в трюме еще час. И еще. И еще восемь, в безопасном полумраке, позволяющем обманывать себя. Даже к гальюну был выход по низу, и причин выходить на воздух Штефан не видел.
Хезер не лезла к нему с вопросами, не позволяла себе сочувствующих взглядов и вообще делала вид, что все в порядке. Только один раз, когда думала, что он спит, поднялась на палубу. Вернулась с двумя ломтями хлеба, плошкой густого, остро пахнущего темного соуса и двумя кружками чая.
– Штефан? Поесть надо, ты так хрипишь, что слушать страшно.
– Я не сплю, – проворчал он. – Слышу, как хриплю, и мне тоже страшно.
– Ни секунды не сомневаюсь. Ты же думаешь, что подхватил легочную гниль, пока бегал вокруг госпиталя, а не простыл, валяясь в сугробе в одной рубашке.
– Ты знаешь, как распространяется легочная гниль? – спросил Штефан, забирая у нее кружку. Чай напоминал кипяченный сироп и при этом умудрялся горчить. – Врачи ходят в масках. Подумай сама – если признать, что она опасна, то придется изолировать пациентов, а их полгорода…
– Поэтому все знают, что она опасна и позволяют людям ее разносить, – поморщилась Хезер. – Перестань, я же тебе гадала – ты не умрешь от болезни, ты утонешь.
– Ты выбрала лучший момент чтобы об этом напомнить, – проворчал Штефан, недоверчиво принюхиваясь к соусу.
Он знал, что морлисские мореходы очень любят смесь масла, уксуса, патоки и пряностей, которую возили с собой с тех времен, когда на кораблях болели цингой. Но как можно получать удовольствие от этой дряни, так и не понял.
Впрочем, перебирать не приходилось.
С тех самых пор, как затонул «Пересмешник», Штефан не выходил в море. Он не находил никакого смысла постоянно ждать нападения змей и пиратов. Кто-то видел в морских путешествиях приключение, кто-то смирялся с риском, но Штефан предпочитал переплачивать за пересадки и тратить лишнее время. Сколько угодно времени, лишь бы снова не доверять жизнь неверной серости накатывающих волн.
Пока Хезер не спала и можно было курить, отвлекаться разговорами и чаем, Штефан еще надеялся, что легко дотянет до порта. Что можно не признаваться себе, что они на корабле, и тогда не будет никакого корабля.
Но стоило Хезер уснуть, погасив успокаивающий поток слов, как реальность сделалась едкой и беспощадной.
Реальность медленно плыла вместе с пароходом. Она цеплялась за хлопья ржавчины и чешуйки отошедшей краски на его бортах, проваливалась в оскаленную пасть, нарисованную на носу и мешалась с просыпающимся простудным жаром.
Сначала особенно отчетливым стал звук погружающихся в воду и вырывающихся на поверхность весел. Он не видел, как выглядят весла на этом пароходе, но это и не требовалось – все они были почти одинаковыми, искривленные паучьи лапы, задирающиеся, словно у мертвого насекомого, когда пароход стоит, и визгливо взбивающие в пену морскую воду, когда пароход идет. Пароходы всегда напоминали Штефану противоестественный гибрид таракана и носорога. И, стоит признать, вызвали куда больше симпатии, чем сентиментальные скорлупки механических парусников.
Но теперь места для симпатий не осталось. Потому что суставы весел визжали, а море оскорбленно шипело.
И Штефан чувствовал, как странно тянет плечи, локти, запястья и фаланги пальцев. Словно это он загребает густую холодную воду, толкая вперед неповоротливую машину.
«Ы-ы-ыф-ф-ф-а-а» – выдыхает где-то сверху жирный черный дым труба. Пачкает им голубое небо? Или добавляет живой темноты в повисшие над водой вечерние облака?
Какая разница. Это Штефан выталкивает дым из легких. Дым копится, вырывается хлопьями, на него налипает воздух, и Штефан сам не замечает, как заходится в приступе режущего кашля одновременно с очередным стоном трубы.
А там, под животом – потому что сама мысль о том, чтобы лечь на спину, подставив ее морю, вызывает неконтролируемый ужас, – под порошим ракушками, бронированным брюхом парохода, стелется ледяная жадная тьма.
Хотелось разбудить Хезер. Попросить ее рассказать какую-нибудь чушь, послушать про крыс, подумать, что делать, оставшись без обоих гимнастов, иллюзиониста и заклинательницы змей.
Несколько раз он протягивал руку, но тут же опускал. Еще ни разу дозволенная слабость ничем хорошим не заканчивалась.
Штефан плохо помнил первые десять лет жизни. Чуть лучше помнил первые годы в приюте. И не хотел вспоминать.
Точно не потому, что там, под днищем парохода – под тонкой, похолодевшей кожей – билась бесконечная чернота.
Ученые говорили, что неба на самом деле нет, что там, за облаками ледяная тьма, и никто не знает, что за этой тьмой.
Но почему-то они ничего не говорили о море. О том, что оно тоже бывает черным, ледяным и бесконечным. Что на человека, по глупости вышедшего в море, давят сразу две темноты – сверху и снизу, зажимают в тиски, как крылья ратгауза, расползаются хлопьями, как обшивка дирижабля над головами людей, а интересно, есть ли в небе свои левиафаны?..
Стоило подумать об этом, все остальные мысли куда-то делись. Штефан зажмурился.
Прямо под ним. Прямо сейчас, из густой черной воды к поверхности медленно всплывал огромный змей.
Штефан чувствовал его, словно действительно касался прижатыми ко дну – когда он успел скатиться на пол? – ладонями шершавой холодной чешуи.
Кажется, пароход действительно завибрировал.
«И-и-иф-ф-ф», – жалобно взвизгнула труба и закрылась с хлопком, как окно, отсекающее жильца от ужаса на улице.
«Ф-ф-ф-ш-ш-ша-а-а», – вторили ей весла, и морская вода скатывалась с них тяжелыми, ленивыми каплями.
Змей, там, под днищем парохода, открывал рассеченные напополам черточкой зрачка серебристые глаза.
Штефан не выдержал. Вскочил с пола, поискал взглядом пальто – им укрывалась спящая Хезер – и, выругавшись, натянул свитер и поднялся на палубу.
Торопливо, почти унизительно торопливо, чтобы не успеть передумать.
Море действительно было черным и отражало черноту ночного неба. Весла мерно шуршали, разбивая блики на воде, а небо сияло брызгами звезд, которые словно расшитая бисером сетка, не давали темноте пролиться людям на головы.
Палуба была пуста. Пару дозорных можно было считать нарисованными силуэтами. Над водой стелилась дымка, пахнущая солью, сыростью и ржавчиной. Никакой гари.
Штефан постоял несколько секунд, а потом вернулся в трюм. Вытащил из кармана пальто портсигар и спички, выдернул из-под ворота шарф и снова поднялся на палубу.
Хорошие папиросы делали в Морлиссе. Терпкие, крепкие, ни разу не попалось пересушенной или отсыревшей. Попытался вспомнить, какой табак в Гардарике – и не смог. Что в Кайзерстате любят липкий, вишневый – помнил, а что курят в Гардарике – нет.
Помнил дома из красного кирпича. Помнил, что там больше, чем в любой другой стране любят рельсовый транспорт, а еще ажурные решетки, черные, медные, белые. Кружевные города, искрящийся снег, мороз, в котором вечно звенит цитрусовая колкость, терпкий красный напиток из кипрея вместо чая. Скоро Штефан там будет. И пускай в Гардарике холоднее, чем в Морлиссе, там нет революций, горящих дирижаблей и мало выходов к морю, а это в глазах Штефана искупало любые грехи.
Мысли становились все плавней и благодушнее. Успокаивал шорох весел, плотный, но мягкий дым, наполняющий легкие, мысли о стране, которая в воспоминаниях почему-то напоминала усыпанный сахарной пудрой печатный пряник. Штефан понимал, что в Гардарике был последний раз в двадцать лет, с Томасом, и он говорил, что каждый город там не похож на другой. И что сейчас ему вряд ли покажется похожей на пряник хоть одна страна, ведь взахлеб восторгаться крылечками и крышами он давно разучился, зато научился смотреть под ноги.
Но думать о крылечках, крышах и чае было куда приятнее, чем о змеях в черной воде.
– Курите?
Штефан растерянно обернулся. Хрупкая иллюзия разбилась сухим голосом, задавшим глупый вопрос. Впрочем, на него по крайней мере существовал правильный ответ.
Он разглядывал собеседника уже протягивая открытый портсигар. И жалел, что не остался в трюме. В Морлиссе он видел много таких мужчин – их словно подбирали похожими друг на друга, сероволосых, жилистых, со злыми тонкогубыми лицами.
Вера в Белого была совсем молодой. Ее адепты не верили, что мир снится Спящему, и что все закончится, когда Он проснется. Носили белые шарфы, завязывая их висельной петлей, для проповедей снимали театральные и концертные залы и редко говорили что-то обнадеживающее.
– Спасибо, – поблагодарил мужчина, прикуривая от пляшущего над ладонью огонька. – Это вас привела маленькая женщина с крысиной клеткой?
«Маленькая женщина с крысиной клеткой, – ошеломленно подумал Штефан, на которого эти слова произвели куда большее впечатление, чем обычное чародейское позерство с огоньком. – Да кто вообще так разговаривает?»
– Да, – вслух ответил он. Дым внезапно показался горьким и запершил в горле подступающим кашлем.
– Это вы были на площади у ратгауза, когда загорелся дирижабль?
– Да.
Штефан затянулся, но, как назло, оставалась еще половина папиросы, а выкидывать недокуренную было жалко.
– Знаете, почему он загорелся?
Он с трудом сдержался, чтобы не сказать «да».
– Потому что дети не очень хорошо устраивают перевороты и взрывают башни, – с плохо скрываемым раздражением ответил Штефан. Лицо собеседника оставалось непроницаемым, а папироса в сухих губах выглядела неуместной.
– Потому что Спящий проснулся, – равнодушно ответил чародей. – Меня зовут Готфрид Рэнди.
Эти реплики сочетались между собой еще меньше, чем имя и фамилия Готфрида Рэнди.
– Спящий… что? Послушайте, я не религиозен и не стану менять веру…
Ледяной ветер дернул белый шелк шарфа у Готфрида на шее, оставив в полумраке светлый росчерк.
– Проснулся. Как быстро вы понимаете, что сон закончился и наступила реальность, герр?..
– Надоши. Штефан Надоши. Я не понимаю, о чем вы говорите.
На самом деле он прекрасно понимал. Половина нищих в Морлиссе наматывали на шеи грязные светлые тряпки и рассказывали всем желающим (и нежелающим тоже) о грядущем конце света.
– Вы открываете глаза, герр Надоши, когда вам приснился особенно яркий сон, и несколько секунд не понимаете, где вы и кто. Вы еще видите обрывки своего видения, но оно тускнеет, рассыпается, и вы понимаете, что сон закончился. Ваш Спящий уже открыл глаза.
Штефан сильно сомневался, что люди предпочтут сменить многовековую религию на новую, чтобы не верить, что Спящий открыл глаза, а патетические речи, подстерегающие даже у продуктовых палаток, успели надоесть. В такие моменты он жалел, что знает морлисский язык.
Папироса обожгла пальцы. Штефан щелчком отправил ее за борт и улыбнулся.
– А вы, герр Рэнди, всем рассказываете эту чушь?
– Только тем, кто готов слушать, – ответил Готфрид, и Штефан различил в его светлых глазах ехидные искорки.
– Я антрепренер. Разбираюсь в клоунах. И шоу. Ваше я бы смотреть не стал, но на работу бы вас нанял.
– Надо же, мы почти коллеги, – сказал Готфрид, словно не заметив колкости. – Я тоже собираю людей и устраиваю шоу.
– Проповеди о конце света и вечных муках – плохое шоу, – скривился Штефан. – Я думал, вы корабельный чародей.
– Вы просто не видели хороших проповедей, герр Надоши. – Готфрид прислонился к борту, повернувшись к морю спиной. – Я корабельный чародей, но мне платят за плавание, могу сойти в любом порту и не продлевать контракт. Вы служили в армии?
– В армии… нет, не служил, – соврал он.
Штефан закурил еще одну папиросу и протянул портсигар Готфриду. Возвращение в трюм уже не казалось хорошей идеей, а на палубе хоть и было прохладно, но зато нашелся собеседник, готовый рассказывать отвлекающую чушь, пусть и не слишком жизнеутверждающую. К тому же свежий воздух растворил подступающую простудную муть и очистил сознание.
– Но сертификацию вы проходили?
– Вы об этом, – поморщился Штефан. – Да, у меня в порядке все документы. У меня нет никаких сил, я ничего не умею, никогда не учился и не собираюсь.
О своих чародейских способностях Штефан не вспоминал уже лет пятнадцать. Сначала в его комнате трескались стекла газовых светильников, потом под его окнами стали появляться кротовые норы и мертвые птицы. Тогда Штефан испугался. Решил, что герр Виндлишгрец пробудил в нем какие-то темные силы, что ему придется становиться военным и придумал еще много какой-то чепухи.
Его свозили в город. Обследование проходило в госпитале, а не сыром подвале, который он успел нафантазировать. Улыбчивая женщина в белом бархатном сюртуке сказала, что у него нет никаких способностей, и этот короткий всплеск пройдет сам через пару лет, а пока ему стоит полгода попить специальную микстуру и ни о чем не волноваться.
«Молодые люди часто сталкиваются с неконтролируемыми вспышками, – подмигнула она. – С колдовством так же. Считайте это гормональным сбоем».
С тех пор о мертвых птицах и разбитых светильниках напоминала только отметка в удостоверении. И вот такие люди, чувствовавшие в нем способности. Обычно это звали «изъян».
– Вы, наверное, были очень разочарованы?
– Чем? Тем, что у меня не нашли способностей? Я в первый же выходной поехал с наставником в Колыбель и оставил там все сбережения в благодарственное пожертвование.
– Все хотят уметь колдовать, – заметил Готфрид.
– Нет, герр Рэнди. Все чародеи думают, что остальные хотят колдовать. Я видел слишком много чародейского… бессилия.
Герр Виндлишгрец зажимает рану полой набрякшего кровью мундира. Нор Гелоф, мастер мороков и иллюзий, путешествовавший с их труппой три года, корчится на земле, пытаясь выцарапать себе глаза. Его рвет кровью, прямо на мягкую весеннюю траву. Штефан так и не узнал, какой морок заставил его отравиться. И не хотел знать.
А вот совсем юная Хезер рыдает, вытирая слезы пестрой шалью. Ее предсказания начали сбываться и она боится, что это пробуждается сила, которая поглотит ее разум.
Штефан не знал человека, которому чародейская сила принесла бы счастье. И подозревал, что Готфрид не просто так надел белую шелковую петлю.
– Значит, вы не видели ни хороших проповедей, ни хороших чародеев. Может, мне удастся это исправить, – улыбнулся Готфрид. – В море опасно, герр Надоши.
– Надеюсь, вы имеете ввиду проповедь, – проворчал Штефан, потушив окурок о борт. – Спокойной ночи, герр Рэнди.
В трюм он спускался уже без всякого страха. Когда он лег, Хезер, не просыпаясь, попыталась накинуть на него пальто.
«Маленькая женщина с пустой крысиной клеткой, ну надо же», – с усмешкой подумал он, закрывая глаза.