Глава 6

Когда мы с Келли входим в паб через служебную дверь, я замечаю всеобщие – почти осязаемые – усилия не смотреть в нашу сторону, и мне почти хочется рассмеяться. А потом убежать. Вместо этого я так же старательно смотрю на ковер с узором пейсли, пока Келли ведет меня к барной стойке. К тому времени, как мы добираемся до места, негромкий гул голосов возобновляется, хотя я ни секунды не сомневаюсь, что разговор идет в основном обо мне.

Джиллиан оборачивается от кассы и одаривает меня улыбкой – неожиданно для меня.

– Келли говорила, что вы придете к нам сегодня вечером; мы вам очень рады.

– Спасибо. – Я все еще чувствую на себе чужие взгляды, и моя ответная улыбка получается слишком напряженной, слишком долгой.

– Что вы будете?

– Немного белого вина, пожалуйста.

– То же самое для меня, будь добра, Джиллиан, – говорит Келли, протягивая десятку.

Я бросаю взгляд на глянцевую плитку за витриной с бутылками, отражающую движение в зале у меня за спиной.

– Они всё еще смотрят?

– Не обращай на них внимания. – Келли ухмыляется. – Представь, что ты на Центральной линии метро.

Когда Джиллиан возвращается с напитками, я взбираюсь на табурет рядом с Келли, и мы чокаемся бокалами.

– Твое здоровье. Значит, ты и Джаз. Вы…

– Господи, нет! Ему около сорока с чем-то лет. Он просто славный парень. И очень хорошо относится к Фрейзеру. Он помог мне, когда я только начала работать в пабе посменно, и я думаю… Я имею в виду, что сейчас я, наверное, использую его в своих интересах – я понимаю, что это обман… но я просто очень рада, что в жизни Фрейзера есть хоть одна достойная мужская фигура. – Она делает паузу. – Отец Фрейзера – козел. Из-за него нам пришлось уехать из Глазго.

– Извини. Это…

Кто-то сильно толкает меня в плечо, и я проливаю вино на барную стойку и подол платья. Обернувшись, обнаруживаю, что смотрю прямо в красное от гнева лицо Алека Макдональда.

– Тебе здесь не рады.

Прежде чем я или Келли успеваем что-то сказать, Брюс Маккензи отпускает рукоять пивного насоса и направляется к нам.

– Алек, теперь только я решаю, кому здесь рады, а кому нет.

– Она…

– Добро пожаловать. – Брюс кладет ладони на барную стойку и наваливается на нее. – Все ясно?

Я смотрю на свои колени, пока не ощущаю, как жар, исходящий от Алека – порожденный его яростью – отдаляется, и тогда я делаю вдох и поднимаю глаза на Брюса.

– Спасибо.

Он с минуту всматривается в меня своими темными глазами, а потом кивает:

– Не беспокойтесь.

– Не обращайте внимания на Алека, – замечает Юэн, торчащий у стойки чуть дальше. – В этом мире нет человека, который не раздражал бы его.

Он стоит рядом с женщиной, невероятно элегантной в шелковой блузке, льняных брюках и со сложной прической, которая каким-то образом умудрилась пережить гебридский ветер в полной сохранности. Она одаривает меня улыбкой, не столько любопытной, сколько вежливой.

Юэн хмурится.

– Полагаю, теперь вы знаете, почему?

– Ну я… – Я моргаю. Вспоминаю тот маленький камень над пляжем Лонг-Страйд. – Да.

Наступает неловкое молчание. Келли ерзает на табурете.

– Итак, Кора хотела познакомиться с новенькой, не так ли, любовь моя? – в конце концов говорит Юэн, мягко подталкивая женщину вперед. – Мэгги, это моя замечательная жена, Кора. Кора, это Мэгги.

Кора снова улыбается – на этот раз не так коротко – и протягивает руку для пожатия.

– Здравствуйте, Мэгги. Приятно познакомиться. – Голос у нее мягкий, чуть хрипловатый; акцент английский, возможно, мидлендский. Она придвигается ближе, и от нее исходит аромат дорогих духов. Розовая помада просочилась в крошечные морщинки у уголков губ.

– Она приехала из Лондона, дорогая, – хмыкает Юэн. – Вы, сассенахи[11], должны держаться вместе, так?

Смех у него веселый и слишком громкий. Я вспоминаю фразу: «Ты Эндрю, мать твою, Макнил, верно?» – и задаюсь вопросом, то ли Юэн не верит Алеку относительно моей персоны, то ли не помнит, что я на самом деле родом из Инвернесса?

– Держи, Юэн, – говорит Брюс, ставя на стойку виски и вино.

– Спасибо, – отвечает тот, протягивая двадцатифунтовую купюру. – И все, что пожелают эти милые дамы.

– Очень любезно с вашей стороны, – отзываюсь я, но он только кивает, забирая свои напитки и протягивая руку жене. Та принимает ее с очередной улыбкой, после чего они проходят обратно в зал.

– Еще два «пино», девушки? – спрашивает Брюс. Келли кивает, и он исчезает в направлении холодильника в другом конце бара.

– Что ж, – говорит Келли, отпивая вина. – Это было странно. В следующий раз ты получишь приглашение в Биг-Хуз.

– Биг-Хаус? Большой дом?

– Биг-Хуз. Ты еще не видела его?.. Господи, да его невозможно не заметить. Это бывший особняк лэрда[12]. На следующем мысу к западу от твоего дома. Помнишь, я говорила, что весь остров в давние времена принадлежал семье Юэна Моррисона? Какой-то далекий, давно умерший Юэн – и почему богатые люди обязательно дают всем детям одинаковые имена, должно быть, на Рождество это становится кошмаром?.. – якобы получил Килмери от одного из первых повелителей островов. Моррисоны владели им несколько веков, сдавая землю в аренду скотоводам. Все до сих пор считают Юэна лэрдом, но на самом деле он продал бо́льшую часть земель общине много лет назад. Его предки, наверное, просто вертятся в своих огромных гробницах.

Когда входная дверь распахивается, впуская ледяной порыв ветра, я узнаю́ в вошедшем – коренастом блондине с аккордеоном в одной руке и скрипкой в другой – Донни Маккензи, сына Джиллиан и Брюса. Он идет туда, где на небольшой сцене рядом с бильярдным столом начинает собираться группа. Юэн Моррисон уже бормочет в микрофон на шаткой стойке: «Проверка, раз, два».

Я понимаю, что Келли – пусть она и молчит – очень хочет расспросить меня об Эндрю Макниле. Но знаю: после того как я поведала ей о своем биполярном расстройстве, она не будет лезть не в свое дело. Во всяком случае, пока. А сегодня я устала от мыслей об этом, о нем. Устала надеяться, сама того не желая, не зная, на что надеюсь.

– Сегодня у меня день рождения, – сообщаю я, не успев даже сообразить, что именно собираюсь сделать.

– Ты серьезно? – восклицает Келли. – Почему…

Я пожимаю плечами.

– Я их не праздную.

– Ясно. – Келли спрыгивает с табурета. – Пока не приехали еще люди из Урбоста и не началась настоящая суета, я принесу нам праздничную бутылку шипучки. – Она наставляет на меня палец. – Не возражай. Придержи пока наши места.

Когда Келли направляется в дальний конец стойки, я заставляю себя повернуться лицом к залу. Здесь гораздо оживленнее, чем я предполагала: мало свободных мест и еще меньше свободных столиков. Я узнаю́ некоторых людей, бывших здесь вчера вечером. Невысокая женщина со стальным голосом по имени Айла – Келли назвала ее «классной чувихой, крепкой, как старые сапоги» – увлеченно беседует с женой Алека, Фионой, и женщиной помоложе, с которой я не знакома. Последняя выглядит хмурой, ее темные волосы стянуты в строгий узел, резко выделяющийся на фоне бледной кожи. Все три смотрят на меня. Самого Алека, к счастью, нигде не видно. У большого камина за двумя сдвинутыми столами сидят, как я полагаю, студенты-археологи, грязные, молодые и шумные.

Келли возвращается неожиданно быстро; под мышкой у нее зажата открытая бутылка просекко, в руках два полных бокала, глаза широко раскрыты.

– Очень Сексуальный Уилл прибыл к ужину, – шепчет она. Отставляет бутылку. – Подожди. Он идет сюда! Как раз… Сексуальный Уилл! Привет! – восклицает Келли слишком громко, поворачиваясь от барной стойки.

Сексуальный Уилл действительно сексуальный. Из тех, кто знает об этом. И, возможно, пользуется этим. Он высокий и широкоплечий, рукава зеленой клетчатой рубашки закатаны до локтей, обнажая загорелые крепкие предплечья. Ему пора побриться, темные волосы нужно подровнять, а глаза у него усталые и слегка покрасневшие. Небесно-голубые. Я успеваю удивиться, почему замечаю все эти вещи, каталогизирую их, словно какой-то чертов контрольный список, а потом он улыбается мне – медленно и щедро, – и мое сердце пару раз ударяет не в такт, словно я вот-вот рухну с пика на «американских горках».

– Не «Сексуальный Уилл». Уилл. Просто Уилл, – поправляет себя Келли. Слишком быстро и все еще слишком громко. – «Сексуальный Уилл» было бы странно. Разумеется. Привет, Уилл.

– Черт возьми, Келли… – Он смеется. – Сколько ты уже выпила?

Голос у него низкий, с мягким островным акцентом.

Келли становится пятнисто-розовой.

– Недостаточно, – бурчит она. И тут же заглатывает треть своего просекко.

– Вы, должно быть, Мэгги, – говорит Уилл, протягивая мне руку. – Просто хотел поздороваться. – Он снова улыбается. – И добро пожаловать.

Я беру его руку, наполовину ожидая, что меня ударит током. Когда этого не происходит, почти испытываю разочарование. И понимаю, что мы оба позволили рукопожатию продолжаться слишком долго – настолько, что это уже не совсем рукопожатие, – только когда Келли издает полувздох-полукашель. Я отпускаю руку Уилла и отступаю к барной стойке. Мне бы тоже хотелось выпить хотя бы треть своего просекко, но в итоге меня спасает внезапное появление Донни Маккензи.

– Держи, приятель, – говорит он Уиллу, протягивая ему пинту пива. Откашливается и смотрит на меня – но не совсем в глаза. – Донни Маккензи.

– Привет, – отвечаю я. – Приятно познакомиться. Я Мэгги.

Из динамиков паба раздается резкий писк, который заставляет всех вздрогнуть и посмотреть на сцену.

– Добрый вечер, дамы и господа, добро пожаловать в «Ам Блар Мор», – объявляет Юэн Моррисон, надувая щеки. На его лбу проступают капельки пота, под мышками пиджака – влажные пятна. – Через несколько минут я объявлю первый танец сегодняшнего кейли[13]. – Он скалит белоснежные зубы. – «The Gay Gordons»[14]. Надеюсь, все вы надели танцевальные туфли. – Раздаются одобрительные возгласы, несколько аплодисментов.

– Я лучше пойду. – Донни выглядит безмерно довольным. Улыбка преображает его – она открытая и легкая, как у ребенка, и настолько заразительная, что я сама улыбаюсь в ответ. – Я волынщик.

– Такова шотландская традиция, – сообщает Уилл, как только Донни исчезает в толпе, – что каждый новоприбывший гость должен танцевать первый танец на любом кейли с местным жителем.

Я стараюсь сделать вид, будто такая перспектива не кажется мне одновременно лучшей и худшей затеей на свете, но мое сердце снова начинает бешено колотиться, и я чувствую, как краснеет мое лицо. Руки становятся липкими.

– Я не могу. Я здесь с Келли. Мы…

– Господи. – Келли смеется, а группа начинает очень громко исполнять «Отважную Шотландию». – Это твой день рождения. Иди и потанцуй с ним, пока мы все не сгорели от смущения.

Моему лицу становится еще жарче, когда Уилл ведет меня к выложенному плиткой квадрату танцпола и парам, уже образовавшим широкий круг по его периферии. Люди снова смотрят, и от этого я чувствую себя еще более неловко. Уилл берет меня за левую руку, а правую заводит за спину, я чувствую запах его кожи, ощущаю его дыхание на своей щеке, и меня охватывает жуткое подростковое возбуждение, как будто я вот-вот прыгну с обрыва. Это не только смешно, но и тревожно. Один из многих Предупредительных Знаков доктора Абебе для Мэгги – несоразмерное волнение. И плохой контроль над нервами. Хотя я не уверена, что последнее не нечто врожденное.

– Ты знаешь этот танец? – спрашивает Уилл, а я продолжаю стоять рядом с ним как статуя.

– Кажется, да.

Мама учила меня танцевать в саду на заднем дворе в солнечные выходные. Это были танцы из ее детства, как я понимаю: «Лихой белый сержант» и «Военный тустеп». «Обдери иву». Она всегда вела, и в итоге мы неизменно падали на траву в изнеможении и хихикали.

– Если тебе будет легче, – говорит Уилл, пока я украдкой оглядываю всех зрителей и пары, – представь, что здесь только мы.

И как только мы начинаем танцевать, представлять это становится легко. Я помню все па. Я помню, как это прекрасно – танцевать, и никто не может поспорить с тем, что мне это полезно. Движения и повороты кружат и размывают комнату так, что я вижу только Уилла. Я не думаю о тех, кто все еще обсуждает меня, и о том, как мне добиться, чтобы кто-нибудь из них заговорил со мной. Я не думаю ни о докторе Абебе, ни даже о маме. И я не думаю о Рави, который ни разу не заставил мое сердце так бешено стучать. Я расслабляюсь. Позволяю себе улыбаться, танцевать, наслаждаться возможностью держать кого-то за руку. Рука, крепко обхватывающая мою талию, поднимает меня с пола и вертит то в одну, то в другую сторону, доводя до головокружения. К тому времени как музыка заканчивается, мы задыхаемся и смеемся, и я не смотрю ни на кого, пока Уилл ведет меня к паре пластиковых стульев рядом с танцполом.

– Спасибо, – говорю я.

– За что?

Я не отвечаю, и он коротко касается моего колена своим.

– Здесь все – хорошие люди.

– Ладно.

– Боюсь, мне пора идти. Вставать придется на рассвете. – Уилл медленно улыбается мне. – Я уже был на пороге, когда увидел тебя.

От этих слов моя кожа покрывается мурашками, и мне становится еще тревожнее от того, как сильно я хочу, чтобы он остался. А потом понимаю, насколько явственно, должно быть, мое лицо выражает мои чувства, потому что Уилл касается моей руки тыльной стороной кисти – в промежутке между нашими стульями, где никто больше не видит. Я вздрагиваю. Чувствую себя так, словно во всем моем теле остался один-единственный длинный нерв.

– Приходи завтра на ферму, – говорит Уилл, удерживая мой взгляд.

– Хорошо. – Я должна была сказать нет. Или ответить, что он не стал бы просить об этом, если б знал обо мне хоть что-то. Но я не хочу быть такой бестактной. Заносчивой. Или, что более вероятно, просто не хочу говорить об этом вслух – об этом нелепом чувстве. Это предупреждающий знак, по любому определению. Кроме того, Уилл наверняка знает обо мне хотя бы то, что знают все остальные. И все равно просит.

Я едва не выпрыгиваю из кожи, когда оркестр внезапно начинает играть не вальс и не рил, а нечто совсем иное. Музыка буквально барабанит по полу у меня под ногами, в считаные секунды очищая и мои мысли, и танцпол.

– Это «Адский поезд»?

Уилл смеется.

– Донни мнит себя не хуже «Ред хот чили пеппер»… – Он встает. – Доброй ночи, Мэгги. Спасибо за танец. – Еще одна улыбка. – Увидимся завтра.

Я смотрю ему вслед, пока не осознаю́ это, и тогда заставляю себя встать и быстрым шагом направиться к бару. Келли сидит на табурете, положив ногу на ногу, и ухмыляется, протягивая еще один полный бокал просекко.

– О, подруга, – произносит она с тягучим американским акцентом. – У тебя проблемы.

Я, не отвечая, беру бокал. Выпиваю половину, когда «Адский поезд» достигает грохочущего крещендо.

– Сыграй чертов «Хайлендский собор»[15], – кричит кто-то.

Келли продолжает ухмыляться и подталкивает меня, кивая в сторону молодой женщины, которая все еще сидит с Айлой Кэмпбелл и Фионой Макдональд. Руки незнакомки сложены на груди, а узкое лицо выражает ярость, когда она смотрит в нашу сторону.

– Шина Макдональд хотела заполучить Уилла Моррисона еще со времен Большого взрыва. Она заведует местным магазином – так что остерегайся слабительного в молоке и гвоздей в лапше. – Келли снова смеется. – О боже, я уже говорила, как рада, что ты здесь, Мэгги Андерсон?

* * *

– Мэгги?

От Чарли пахнет улицей: дымом и холодом. Он сутулит плечи, а на голове у него нахлобучена та самая широкая твидовая кепка.

Его взгляд скользит туда-сюда вдоль барной стойки, и, когда он потирает указательным пальцем верхнюю губу чуть ниже носа, я понимаю: это признак того, что он нервничает.

– Подойди на минутку, – бормочет Маклауд.

Келли поднимает брови, когда он отходит, и я пожимаю плечами, прежде чем встать со своего табурета и последовать за ним. Чарли идет к единственной красной стене, не заслоненной столами и стульями; к той, что украшена фотографиями пейзажей и людей. Дойдя до нее, он настороженно оглядывается, словно мы с ним соучастники преступления. Он не смотрит на меня и, похоже, не хочет, чтобы я смотрела на него, поэтому я смотрю на фотографии. На черно-белых в основном изображены жители острова за работой: рыбалкой, фермерством, ткачеством, торфоразработками, – а на более свежих вечеринки и праздники. Потрепанные рождественские колпаки, поднятые бокалы и ухмылки за столиками пабов; групповые снимки, сделанные на единственной улице под разноцветными гирляндами и широким транспарантом: «Фестиваль виски в Сторноуэе», натянутым между двумя фонарными столбами; пикники в ветреную погоду на пляже – Лонг-Страйд, теперь я это знаю. Лица меняются не так сильно, как прически и мода, и когда я узнаю́ многих из них, включая Чарли, это вызывает у меня неожиданную печаль. Живя в Блэкхите, я даже не знала имена своих соседей.

– Я всем рассказал, – негромко произносит Чарли. – И еще я сказал им, что ты просто хочешь написать историю, одну историю, и всё. Никаких лишних фокусов.

– Большое спасибо, Чарли. Я…

– Моррисоны заняты подготовкой к званому вечеру в поместье на следующей неделе, но Айла, Джимми, Джаз и Маккензи согласились поговорить с тобой в понедельник.

– Это замечательно. То есть… значит, все они знали Эндрю?

Чарли наконец-то посмотрел на меня.

– Да. Как и все остальные.

– Спасибо, что сделал это, Чарли. Я очень тебе благодарна. Я хотела спросить, если это не слишком самоуверенно… как ты думаешь, есть ли возможность поговорить с Мэри? Что случилось с ней после смерти Эндрю?

Маклауд на мгновение замолкает, а затем издает тихий вздох.

– Они с Кейлумом вернулись в Абердин. Она поддерживала с нами связь в течение нескольких лет: отправляла рождественские открытки Айле и моей жене, редкие письма. Но вскоре все прекратилось, как это обычно бывает. – Он смотрит на фотографии. – Ты бы хотела сохранять связь с местом, которое забрало твоего мужа?

Я поднимаю взгляд на резной кусок коряги, закрепленный на стене. «Овца всю жизнь будет бояться волка, а потом ее съест пастух».

– Ты говорил, что он никогда не был счастлив. Что у него было тяжелое прошлое. Что…

– Он верил, что когда-то совершил нечто ужасное. Его чувство вины было словно якорь, который в итоге потащил его на дно.

Мое сердце замирает, пропуская удар.

– Что он такого сделал?

Тон Чарли становится раздраженным.

– Он никогда не говорил. А я никогда не спрашивал.

– Почему ты рассказываешь мне все это сейчас?

Маклауд расправляет плечи и поворачивается обратно к стойке.

– В три часа дня, в понедельник, у дома Айлы Кэмпбелл. Последним за Шелтерид-бэй, примерно в шестистах ярдах к востоку от Блармора. Не пропустишь.

Он останавливается, отойдя от меня не более чем на пару шагов, поворачивается и снова возвращается. Глаза у него темные, зрачки большие и черные.

– Потому что мне это никогда не нравилось. Все это. После того как он умер, а Мэри уехала, все сделалось так, как будто его никогда не существовало. И тогда, в девяносто девятом, я сказал тебе – и всем, кто приехал с тобой, – истинную правду. О том, что такого человека никогда не существовало.

– Чарли, я…

– Может, ты здесь вовсе не для того, чтобы писать свою историю? – Он внезапно протягивает руку, и я отступаю назад, пока не понимаю, что Чарли вынимает маленькую ламинированную фотографию, зажатую между двумя пейзажами. Он протягивает ее мне. – Может, его историю, а?

Это цветная зернистая фотография молодого человека, стоящего в одиночестве на травянистом лугу перед холмом, за которым виднеются синее небо и море. Высокий и широкоплечий, в джинсах и вощеной куртке, руки сложены на груди. Смуглый, с густой бородой, глубоко посаженными глазами и стоически-хмурым взглядом.

– Это Эндрю?

– Это Роберт. Он никогда не говорил о себе как об Эндрю. Если хочешь написать его историю, называй его тем именем, которое он выбрал.

После ухода Чарли я долго смотрю на фотографию. Эти глаза. Этот хмурый взгляд.

– Привет, Роберт, – шепчу я. И бегло окидываю взглядом паб, прежде чем убрать фотографию в карман.

* * *

Только когда огни Блармора исчезают и я вижу лишь пляшущий по асфальту круг света от моего фонарика, я жалею, что не воспользовалась предложением Келли разместиться на ее диване. Ночь сухая, но ветер усилился. Я слышу, как он свистит в узких щелях, завывает вокруг скал и Бен-Уайвиса, и представляю, как этот крошечный остров медленно исчезает, становясь все меньше и меньше, размываемый и поглощаемый ветрами и волнами Атлантики.

Я часто сбиваюсь с однополосной дороги – виня в этом ветер, а не вино – и неизменно попадаю в густую вязкую грязь. Я уже забыла, где, по словам Келли, находятся торфяники, поэтому постоянно высматриваю белые султанчики пушицы при свете своего слабого фонарика, уверенная, что в любой момент могу погрузиться в грязь так глубоко, что меня уже никогда и никто не найдет.

Слышу что-то позади себя. Звук пропадает прежде, чем я успеваю его различить, но я почему-то знаю, что этот звук здесь не к месту. Я оборачиваюсь.

– Эй?

Свет моего фонарика едва пронзает ближайшие несколько метров ночи. В ушах шумит ветер, и я пытаюсь снова расслышать этот звук. Может быть, это чьи-то шаги. Может быть. Мурашки, не имеющие никакого отношения к холоду, бегут по моим рукам. Когда меня настигает внезапный порыв встречного ветра, луч моего фонарика уходит влево по широкой дуге, озаряя длинную траву, каменистую гору и темную тень другой тропинки в тридцати ярдах от меня. Гробовая дорога.

Это всего лишь темнота. Полная темнота. Я не привыкла к ней, вот и всё. Я чувствую себя слепой, и это не просто нервирует, это пугает. Это заставляет меня чувствовать себя уязвимой совершенно по-новому, хотя я думала, что уже ощутила практически все виды уязвимости.

И все же… Что касается дней рождения, то я переживала и не такое. Я почти не помню тот, который провела в больнице с трещиной в черепе и сломанной рукой из-за серебристого «Лексуса», который с грохотом врезался в меня – я была слишком маленькой, – но в моей памяти проносится дюжина других дней рождения. Хаотичные, шумные вечеринки, которые всегда проходили на грани допустимого, неизменно заканчивались слезами или жалобами родителей. Друзья, которые любили мою маму в начальной школе, – веселую маму, которая пела нелепые детские стишки и иногда появлялась у школьных ворот в длинном вечернем платье или нагруженная пакетами со сладостями, – в старшей школе перестали любить ее. Или меня. Последний день рождения, который я решила провести с мамой, я также провела со своей единственной оставшейся подругой, Беккой. В свои шестнадцать лет она выглядела намного младше меня, тихая и милая, а ее мама умерла всего за два года до этого, после долгой, никем не обсуждаемой болезни. По моей просьбе мы устроили тихий пикник в саду, а не грандиозную вечеринку, которую предпочла бы мама; она еще до прихода Бекки начала пить большие порции джина с тоником, настаивая на том, что это просто газированная вода.

Через час появился жутковатый клоун, одетый в джинсы и холщовую шляпу от солнца, лицо размалевано краской, левый клык более чем на три четверти золотой. Я была уверена, что он пьян. И тут мама подняла на Бекку опасно блестящие глаза и широко улыбнулась, заглядывая ей за плечо. «Твоя мама одобряет твою новую стрижку, но считает, что тебе нужно сбросить несколько фунтов». Больше я Бекку не видела.

…Я долго добираюсь до «черного дома». Так долго, что начинаю паниковать, думая, будто каким-то образом прошла мимо мыса и теперь направляюсь бог знает куда. И тут я вижу его. Должно быть, я не выключила свет в прихожей; он льется из маленького окошка в двери, озаряя тропинку. Я сворачиваю с дороги и бросаю взгляд на ферму, но она погружена в темноту. Я решила, что завтра буду думать только об этом – о нем.

Теперь я слышу шум моря, громкий и ритмичный. Настойчивый. Я останавливаюсь. Интересно, останавливался ли здесь когда-нибудь Эндрю – Роберт – просто послушать, как волны бьются о скалы внизу? Достаю из кармана фотографию и освещаю фонариком его лицо.

– Что это было? – шепчу я ветру. – Какой ужасный поступок ты совершил?

Потому что знаю, каково это – совершать ужасные поступки. Мне знакомо чувство вины. То, которое тянет тебя вниз, как якорь, на самое дно. И, как и в случае с «черным домом», это тоже не может быть совпадением. Не может.

«Почему вы перестали принимать лекарства, Мэгги? – спросил доктор Абебе в тот первый день, когда навестил меня в общей палате; его чересчур модный одеколон соперничал с запахом спиртового геля и цветочного освежителя воздуха. – Вы всегда были очень аккуратной в этом вопросе».

И я вспомнила мамино яростное, залитое слезами лицо в тот день, когда мы вернулись домой с моим первым рецептом на литий – много лет назад. «Это дар, Мэгги! И ты отказываешься от него – ты давишь его до смерти». Я представляла себе, как смотрю на себя в телескоп с другого конца – расплывчатая, крошечная я, сидящая за серым столом в серой комнате. И чувствовала худший вид «жаме вю». Как будто я – совершенно незнакомый человек. Кто-то, кого я никогда раньше не видела.

«Она сообщила вам хорошие новости? – Это доктор Леннон. Прохладные мясистые ладони касаются моих рук. Улыбка, спрятанная за огромными усами. – На последнем сканировании обнаружен значительный регресс метастазов. Новый курс паллиативной химиотерапии, несмотря на неприятие вашей мамы, сработал на славу. Возможно, теперь у нее впереди не месяцы, а годы».

И я вспоминаю мамино лицо: худое, белое, испещренное тенями. Только свет – этот неумолимый свет – все еще горит в ее глазах. «Оно приближается. Оно уже рядом. Они лгут. Не верь никому. Все они лгут. Ты должна верить мне». Мои руки покалывает от воспоминаний о ее ногтях, впивающихся в мою кожу. «Боль сведет меня с ума, Мэгги. Рак возвращается, и это сведет меня с ума. Я знаю это. Я вижу это».

Но как сказать врачу в психиатрической больнице, что ты перестала принимать лекарства? Что у тебя случился первый психический срыв за всю твою аккуратную жизнь, потому что ты больше не могла смотреть на себя в зеркало? Как сказать ему, что ты хочешь отправиться на ветреный темный остров на краю света, дабы доказать, что человек, которого ты никогда не видела и не знала, был убит, потому что только так ты сможешь ужиться с собой? С тем, что ты сделала?

Потому что, когда я формулирую это вот так – даже мысленно, – я понимаю, что это звучит безумно. Но когда в Модсли меня начали снимать с наркотиков, когда я начала выходить из тумана и возвращаться к скорби, вине и стыду, я увидела именно это место. Воспоминание о том, как я стояла на краю утеса в платье в горошек и в резиновых сапожках, пальцем указывала на море, и голос мой был полон уверенности. Маяк в темноте.

Я не солгала Келли о том, во что верю или не верю. Это сложно. Я знаю, что у меня биполярное расстройство. Но, может быть, у меня есть и что-то еще. Возможно, я всю жизнь не верила в это, отрицала, называя это лишь диссоциацией и бредом, но теперь все иначе. Теперь я хочу в это верить. Я хочу, чтобы в прежней жизни я действительно была человеком по имени Эндрю Макнил. Мне нужно, чтобы это было правдой. И если мои детские слова о том, что его убили, были правдой, то, возможно, правдой было и все остальное. Может быть, все, что говорила мама, было правдой.

Чарли ошибается. Я здесь не для того, чтобы писать историю Роберта. Я хочу переписать свою собственную историю. Потому что если я когда-то была человеком по имени Эндрю Макнил, то смогу ужиться с собой. Я смогу снова смотреть в зеркало и не ненавидеть ту, кого вижу. Это эгоистично, безрассудно, даже смехотворно – и, вероятно, это самая опасная из опасных дорог, – но утопающая женщина ухватится за что угодно, лишь бы остаться на плаву.

Звук – тот самый звук, непонятный, но близкий – заставляет меня обернуться, вскрикнув. Свет моего фонаря освещает с полдюжины или более ярких серебристых глаз, и я едва не кричу в голос. Пока не слышу очень злобное «бе-е-е», за которым следует приглушенный стук копыт.

Но когда овцы уходят, растворяясь в далекой ночи, я все равно чувствую это. Что-то. Кого-то. Я вздрагиваю, вспоминая слова Чарли о тонких местах и кораблях-призраках. Машу фонариком туда-сюда, не видя ничего, кроме дороги, травы и пушицы. Но на этот раз я не говорю: «Эй». Я вообще ничего не говорю. Потому что вдруг мне становится слишком страшно – и слишком сильна моя уверенность, что кто-то мне ответит. Что это «кто-то» стоит там, в непроглядной тьме, за гранью досягаемости моего фонарика.

Загрузка...