Апан
Декабрь 1820
Тремя годами ранее
Я проезжал по сельской местности Тулансинго, и долина Апан настигла меня, словно летние сумерки: горько-сладкое чувство, что я почти дома, поначалу было мягким, дразнящим ощущением на задворках сознания, но позже все же охватило меня – стремительно и полностью. В нескольких километрах от города я сообщил своим компаньонам, что у мула в копыте застрял камень, попросил ехать без меня и обещал догнать, как только смогу. Я спешился.
Все семь лет обучения в Гвадалахарской семинарии Святая инквизиция маячила у меня за спиной, будто готовый погребальный саван, – всегда настороже, липким дыханием опаляя шею. С шестнадцати лет и до самого рукоположения я подавлял свои чувства, утопая в латыни, философии и послушании. Я молился до хрипоты в голосе. Я носил власяницу, когда было сказано, что она очистит меня. Я сворачивал самые темные части своей души и складывал их, искаженные, в самый дальний ящик, который никогда не отпирал.
Но когда ноги коснулись земли родной долины, ось заметно пошатнулась под ними. Обдуваемая ветрами зимняя местность и низкое серое небо обратили на меня свои сонные взгляды. Они увидели, узнали и медленно одобрительно закивали, эти античные гиганты. Я всмотрелся в низкие, темные холмы, которые, словно костяшки пальцев, огибали долину. Впервые за семь лет я почувствовал духов, что гудели в этом маленьком уголке, созданном природой, даже когда имена их были забыты.
Понимание, что долина чувствует мое присутствие, накрыло меня оглушительной волной, и, одетый в сарапе[10] не по размеру, я задрожал. Годами я скрывался за толстыми стенами и был в одиночестве, ведь мой секрет отделял меня от других студентов семинарии. Страх разоблачения управлял каждой моей мыслью и каждым шагом; я скрывался так долго, что жил на грани удушения.
Теперь же меня видели.
Теперь то, чего я боялся больше всего, разрасталось тенью у меня в груди: здесь, вдали от глаз Инквизиции, те части моей души, что я упрятал в шкатулку, стали выбираться – тихие и пытливые клубки дыма, проверять замок и петли на прочность.
Я заставил их утихнуть.
Передай ему, что я молюсь о его возвращении в Сан-Исидро. Птицы молятся о его возвращении в Сан-Исидро.
Молитвы бабушки были услышаны. Я почти был дома. Но что станет со мной теперь?
Сразу после прибытия меня поглотили приготовления к празднику Девы Марии Гваделупской. У падре Гильермо и падре Висенте было свое видение шествия с Девой Марией и святым Хуаном Диего[11] по улицам Апана, и они ясно обозначили мое место: мне предполагалось нести статую Девы Марии и святого у ее ног вместе с другими мужчинами из города. Падре Гильермо для этой задачи был слишком стар, как сказал падре Висенте, а он… он, конечно же, возглавит шествие, как это я мог не догадаться.
Подобному месту я был обязан своим статусом – молодой курат, священник sin destino[12], без прихода и надежды на продвижение в городе. В глазах падре Висенте только такое место и подходило священнику-метису. Он был прав. Больше, чем подозревал.
Даже если б я был человеком амбиций и стал священнослужителем, чтобы связать свою жизнь с деньгами и удобствами, как многие из тех, кого я встретил в семинарии, я бы все равно не смог изменить свою сущность.
Я был знаком с падре Гильермо еще до того, как отправился в Гвадалахару. Как часто он находил меня, спящего мальчишку, под скамьями в храме и на рассвете относил к матери, пока я сворачивался у него на руках, будто сонный котенок… Если Гильермо и знал причину, по которой я сбегал из дома посреди ночи, чтобы найти покой в храме Божьем, он никогда об этом не упоминал. Именно Гильермо написал в Гвадалахару и поспособствовал моему переводу в маленький приход в Апане, а когда я прибыл, пыльный и измученный после нескольких недель в пути, именно он радушно меня встретил. Гильермо, при всей его суетливости, помпезности и желании угождать богатым землевладельцам, которые давали деньги на содержание храма, был человеком, которому я мог доверять. Но столькие вещи были ему неведомы…
Висенте же был новичком, пришедшим на смену падре Алехандро, за которым уже долгие годы присматривала Смерть. С того самого момента, как я встретился с ясным соколиным взглядом Висенте, во мне зародился страх. Ему нельзя было доверять – ни мысли, ни секреты, ни страдания моих людей.
Священники покинули храм через заднюю дверь, чтобы начать шествие, а я занял место рядом с тремя горожанами, выбранными, чтобы нести Деву. То были пожилой работник почты, седой пекарь и его худощавый сын, которому на вид было не больше двенадцати лет. В городе не осталось ни одной семьи, которую бы не затронули девять лет мятежей. Каждый горожанин, каждый землевладелец и каждый деревенский житель потерял сына или племянника в расцвете сил.
Потерял если не в битвах, которые охватили всю сельскую местность и окропили ее кровью, то из-за туберкулеза, гангрены или тифа.
Я встал на свое место и поднял носилки с Девой Марией на левое плечо.
Мы никак не могли найти баланс; ростом я был выше пекаря, поэтому приходилось нагибаться, чтобы держать Деву на одном уровне с остальными.
– Все в порядке, падре Андрес?
Я оглянулся через плечо и утвердительно хмыкнул сыну пекаря. За ним виднелся низкий каменный забор кладбища. Я быстро отвернулся.
Большая часть моей семьи ныне была под землей, а не на ней. Но я не отдал дань уважения тем, кто покоился на кладбище за приходом Апана. Моих братьев здесь не было: Антонио с Ильдо погибли в битвах за Веракрус и Гвадалахару – один лишь Господь знал, где они похоронены. Третий брат, Диего, в прошлом году пропал где-то в Тулансинго. Я знал, что он жив и его удерживают, но ни одно из отчаянных писем, отправленных всем повстанцам, кого я знал, не привело меня к нему.
Бабушки тоже здесь не было. Ее похоронили у дома – в поселении асьенды Сан-Исидро. Я жалел, что мама была не рядом с ней, не в том месте, где родилась и которое считала своим домом, не на земле, где прожило семь поколений ее семьи. Нет, мама была на кладбище позади меня. Скоро я к ней приду. Но не сейчас. Пока нет.
По команде падре Висенте мы обошли церковь и стали двигаться в сторону главной площади. Весь Апан составляли четыре большие улицы и переплетение переулков; серый и тихий в обычные дни, сегодня, в праздник Девы Марии, город едва ли не трещал по швам. Люди из асьенд съехались сюда на мессу и шествие. Все они надели свои лучшие праздничные наряды, на мужчинах были накрахмаленные рубашки, на платьях женщин – яркие вышивки. Но чем дальше мы продвигались, миновав падре Висенте и падре Гильермо, тем виднее становились заплатки и выцветшие одежды жителей. Тем больше я видел исхудавших лиц и босых ног – хотя была середина зимы. Война не оставила после себя ни куска нетронутой сельской земли, и самые глубокие раны она нанесла тем, у кого и так ничего не было.
Но каждый раз, поднимая взгляд, я видел яркие, как осеннее небо, глаза. Они горели любопытством и смотрели не на Деву Марию и не на упоенного Хуана Диего, а на меня. И я знал, что они видели.
Не сына Эстебана Вильялобоса, который когда-то служил старому Солорсано из асьенды Сан-Исидро, а потом стал помощником каудильо – местного военного офицера, чьей работой было поддерживать порядок в Апане и близлежащих асьендах. Не сына местного разбойника и пьянчуги, который семь лет назад вернулся в Испанию.
И не недавно рукоположенного падре Хуана Андреса Вильялобоса – курата из Гвадалахары, который каждый день молился перед ретабло, сверкающим золотом, какого жители никогда в своей жизни не встречали.
Они видели мою бабушку – Алехандру Перес. Мою sijtli[13], мою Тити – как звали ее внуки и добрая половина жителей поселения. Вряд ли они находили во мне отражение ее черт, ведь во мне было больше от отца-испанца, чем от матери.
Нет. Я знал, что они чувствуют присутствие Тити. Возможно, даже чувствуют, как из-под ног уходит земля и как обращают на меня свой взор небеса. Вот, говорят они. Вот он. Воззрите.
И жители не ослушались. Они лишь делали вид, будто Дева Мария привлекает их внимание, и крестились, когда падре Висенте благословлял их качающимся золотым кадилом, но на самом деле наблюдали за мной – шествующим под деревянными коленями статуй. Я смотрел на пыльную дорогу перед собой.
Обитатели Сан-Исидро сбились в небольшую кучку в самом конце шествия, перед храмом. Я поднял голову и обнаружил среди них свою кузину Палому – она стояла вместе с девочками, своими ровесницами. Палома переминалась с ноги на ногу в нетерпении и вертела головой, оглядывая шествие. Стоило нашим взглядам найти друг друга, улыбка озарила ее лицо, будто молния. Я едва не упал, как Иисус по пути на Голгофу, – от удивления, что встретил кого-то знакомого спустя столько лет. Да, я вернулся в Апан, но только сейчас, увидев Палому, я почувствовал себя дома.
Сегодня здесь присутствовали люди с асьенды, которых я знал всю свою жизнь: моя тетя и мама Паломы Ана Луиза и старый рабочий Мендоса, заменивший моего отца в свете его прегрешений. За мной пристально наблюдали несколько пар черных глаз, принимая меня – впервые за последние семь лет, признавая своим человеком.
Я знал, чего они ждут: что я займу место Тити.
Но разве это было возможно? Я стал священником. Я пошел по пути, намеченному мне Тити и мамой: я не пал жертвой за десять лет войны – ни от гангрены, ни от штыка гачупина[14]. Я отвлек от себя внимание Инквизиции и стал человеком церкви.
Они научат тебя тому, что мне неведомо, говорила Тити много лет назад, провожая меня в путь до семинарии. К тому же – в глазах ее сверкал лукавый блеск, а ладонь хлопала меня по груди, прямо по тому месту, где жила и клубилась вокруг сердца тьма, – разве там у тебя не выйдет укрыться?
Люди Сан-Исидро нуждались в чем-то большем, чем в очередном священнике. Им нужна была моя бабушка. Так же, как и мне. Мне недоставало запаха соснового мыла, что всегда исходил от нее, мягких на ощупь ладоней, покрытых венами, и бугристых пальцев и запястий, которыми она собирала белые волосы в косу или измельчала в ступке травы, чтобы излечить боль одного из членов семьи.
Мне недоставало озорного огонька в ее глазах, который унаследовала моя мама, Люцеро, а мне оставалось об этом лишь мечтать. Иногда мне недоставало даже ее невыносимо таинственных советов. Я хотел, чтобы бабушка показала мне, как быть и священником, и ее наследником, как заботиться о ее пастве и спокойно отводить испепеляющие подозрения падре Висенте. Но бабушки уже не было в живых.
Я закрыл глаза. Шествие остановилось у парадного входа в церковь.
Прошу. Молитва моя была обращена к небесам, к Господу и к духам, что почивали в недрах холмов, окольцовывавших долину. Я больше не знал, кому молиться. Укажите мне путь.
Открыв глаза, я увидел, как падре Висенте пожимает руки и благословляет нескольких землевладельцев. В своих шелках и изящных шляпах, ярко выделяющихся на фоне толпы, они напоминали павлинов, бродящих по городу во время голода. Старые хозяева асьенд Окотопек и Алькантарильи снимали шляпы, кланяясь падре Висенте, а их светловолосые жены и дочери сжимали руки священника в своих, облаченных в перчатки. Разрушительные последствия войны не обошли даже землевладельцев. Их сыновья отправились сражаться за гачупинов, за испанцев, и в деревнях остались только старики да мальчишки, которым предстояло защищать имения от повстанцев.
У единственного молодого человека в их компании были светло-каштановые волосы и пронизывающие голубые глаза; его лицо, подобное святому, напоминало вырезанную и расписанную для позолоченного ретабло статую. Он стоял поодаль от остальных и встретил бурное приветствие падре Гильермо расчетливой полуулыбкой. Мне потребовалось всего мгновение, чтобы понять, почему его лицо кажется мне таким знакомым.
– Дон Родольфо! – крикнул падре Гильермо.
То был не кто иной, как сын старого Солорсано. Предположительно, он стал хозяином асьенды Сан-Исидро. В детстве я наблюдал за ним, но лишь издалека; хотя деревенские дети иногда играли с ним, вместе вылавливая лягушек в ручье за домом.
Теперь же он разительно отличался от местных жителей: одежда его была сшита на заказ и точно сидела по фигуре. Под руку с ним стояла женщина, из креолов, и он представил ее падре Гильермо как донью Марию Каталину, свою жену.
По словам дона, он привез ее из столицы, чтобы уберечь от тифа. В ближайшем будущем донья будет жить с его сестрой в асьенде Сан-Исидро.
– Значит ли это, что в скором времени вы возвращаетесь в столицу, дон Родольфо? – спросил у него падре Гильермо.
– Все верно, – Родольфо обернулся через плечо, обвел взглядом землевладельцев и, наклонившись ближе к Гильермо, произнес низким голосом: – Все быстро меняется, и столица в опасности.
Он понизил голос еще сильнее; обычный человек не смог бы услышать его дальнейшие слова из-за шумной толпы, но бабушка оставила мне много даров. Например, слух, давно привыкший разбирать переменчивые настроения полей и небес и бывший острым, как у койота.
– Присматривайте за доньей Каталиной, падре, – попросил Родольфо. – Понимаете ли… Мои политические взгляды не совпадают с таковыми у друзей отца.
– Царствие ему небесное, – пробормотал падре Гильермо; в его тоне и медленном кивке головой я прочитал согласие.
От любопытства я навострил уши, пытаясь при этом сохранять беспристрастное лицо, как у святого. Иметь взгляды, отличные от взглядов консервативных креолов-землевладельцев – тех, кто хотел сохранить богатство и монархию, значило лишь одно: Родольфо были не безразличны идеи повстанцев и независимости. Для сыновей землевладельцев поменять ход игры и встать на сторону повстанцев было не редким явлением, но я не ожидал подобного от сына старого, жестокого Солорсано. Быть может, Родольфо отличался от других креолов. Быть может, после смерти старика Солорсано под надзором его наследника народ Сан-Исидро познает меньше страданий.
Я принялся рассматривать женщину рядом с Родольфо. Она будто только сошла с картины: аккуратное, заостренное личико венчали бледные, словно кукурузный шелк, волосы. Глаза ее были как у лани – темные и широко посаженные; взгляд их метнулся в мою сторону и проскользнул мимо – мимо горожан, будто не замечая никого вокруг, и остановился на падре Гильермо.
Ох. Так это были те самые глаза, которые не видели никого, кроме полуостровитян и креолов. Таких среди землевладельцев и их семей было предостаточно. И как могла женщина вроде нее выжить без своей родни – одна, за городом, в огромном доме посреди асьенды Сан-Исидро?
Она выглядела так, словно была сотворена из дорогого белого сахара, который я видел только в Гвадалахаре. Эфемерная, будто видение, бледное и переливающееся на берегу реки. Я видел женщин, подобных ей, в Гвадалахаре – праведных, богатых, с руками мягкими, как весенняя шерстка ягненка, неспособными к какой-либо работе. Такие не протянут долго за городом.
Мне стало любопытно, приведут ли перемены, о которых упомянул дон Родольфо, к окончанию войны. Но когда бы это ни произошло, я был уверен: к тому времени его сахарная жена сбежит в столицу, даже если будет буйствовать тиф.
Как же сильно я ошибался.