Родольфо показал мне дом, но осмотр был недолгим. Он пообещал, что домоправительница Ана Луиза позже объяснит, как здесь все устроено. Хотя Родольфо и провел в этом доме все детство и имел много нежных воспоминаний, связанных с ним, во время войны он приезжал сюда очень редко, и Ана Луиза управлялась здесь гораздо лучше.
Стены дома были толстыми, оштукатуренными и побеленными. Несмотря на то что на улице светило яркое солнце, коридорами завладели тень и прохлада.
Здание было построено в форме дуги, огибающей главный двор; только самая большая, центральная постройка возвышалась на два этажа. В южном крыле располагались кухня и кладовые, за них отвечала Ана Луиза. В северной части центральной постройки была лестница, ведущая на верхний этаж, который занимали спальни, господские покои и несколько пустующих гостиных. Когда мы с Родольфо спустились вниз, я обнаружила узкий проход справа от лестницы. Было похоже, будто кто-то заколотил его досками и ржавыми гвоздями на скорую руку.
– Хуана говорила, что в северном крыле что-то повреждено, – объяснил Родольфо, заметив заминку. Мое внимание было приковано к дверному проему. Он осторожно взял меня за руку и увел оттуда. – После землетрясения или наводнения, не припомню. Я прикажу Мендосе заняться этим.
Мы вошли в обеденную залу, и я подняла голову, обратив внимание на мавританскую плитку[5], которая украшала стены от пола до высокого потолка, – должно быть, ее привезли с полуострова предки Родольфо. По периметру комнаты, почти на двенадцать футов от земли, тянулись балки. Родольфо проследил за моим взглядом.
– Когда родители устраивали тут приемы, слуги ставили наверх канделябры, – сказал он. – Было ярко, как в оперных театрах. – Вдруг улыбка и воспоминания померкли, и по его лицу пробежала тень. – Никогда не поднимайтесь наверх. Однажды оттуда упала служанка.
Что-то в его словах было не так – они показались мне холодными и даже слегка противоречивыми. По телу пробежала дрожь. Вопреки тому, что сказала Хуана, я бы не назвала холод в доме «сквозняком». Он пробирал до костей, будто в меня впивались чьи-то когти. Застоявшийся воздух был спертым, как в погребе. Меня охватило желание открыть все окна настежь и впустить в комнату свежего воздуха и света. Но Родольфо быстро провел меня дальше, резко захлопнув за собой дверь.
– Сегодня отужинаем в более приятном месте, – сказал он.
Завтра, пообещала я комнате.
Завтра я пролью свет на все твои темные углы и прикажу приготовить краску для потемневших от копоти стен.
Вдруг за дверью комнаты раздался смех.
Я застыла. Родольфо продолжил путь, но моя рука выскользнула из его.
Неужели мне послышалось? Или это все воображение? Я ведь точно слышала легкий заливистый смех, будто за тяжелой деревянной дверью играл непослушный ребенок.
Но в комнате никого не было. Я знала, что там пусто. Я только что была там.
– Пойдемте же, querida[6]. – Улыбка Родольфо была слишком яркой, слишком натянутой. – До ужина нужно многое успеть.
Родольфо оказался прав. Сады, конюшни, покои слуг, поселение тлачикеро и рабочих с фермы, склад, капелла… Сан-Исидро был отдельным миром.
После этого Родольфо передал меня на попечение Аны Луизы для дальнейшего знакомства с домом, и я сразу же пожалела об этом. Женщина не обладала ни приятными манерами, ни чувством юмора.
– Это зеленая гостиная. – Она указала на комнату, но входить не стала. Внутри был камин, грязный от сажи, белые стены и исцарапанные, потертые половицы.
– Но она не зеленая, – мой голос прозвучал глухо в пустом пространстве.
– Ковер был. – Единственное, что ответила мне Ана Луиза.
Как и ее голос, дом был абсолютно лишен цвета. Белый и коричневый, тени и сажа – такой была тусклая палитра Сан-Исидро. К тому моменту, как начало садиться солнце и Ана Луиза провела меня по территории для слуг и показала капеллу, у меня не осталось сил. Имение и все его участки находились в разном состоянии непригодности, и меня пугало количество усилий, которые придется приложить, чтобы привести их в надлежащий вид к приезду мамы. Но когда мы с Аной Луизой вернулись в дом и я еще раз осмотрела его со двора – от зловещей темной двери до потрескавшейся черепицы на крыше – во мне поднялась целая буря эмоций, и я не могла этому препятствовать.
Дом принадлежал мне. И здесь я буду в безопасности.
Семь месяцев назад меня разбудили прогремевшие удары и доносившиеся с улицы крики. Я подскочила с постели посреди ночи. С замиранием сердца, спотыкаясь о ковер, я вбежала в темный коридор и ухватилась за ручку двери в кабинет. Свет и тени насмешливо плясали на изящных стульях и тонких обоях, на потрепанной карте папиных сражений, приколотой к стене. Окна комнаты на втором этаже выходили во двор.
Я подбежала к окну. Всю улицу охватило пламя; десятки мужчин в военной форме размахивали факелами и темными мушкетами с острыми штыками. Огонь освещал их жадные ухмылки. Один из них стал колотить в дверь и выкрикивать имя моего отца.
Но где папа? Он бы, конечно, понял, в чем…
Отец открыл им дверь. Он вышел в аккуратно запахнутом вокруг жилистой фигуры халате и с растрепанными волосами. Он выглядел более усталым, чем когда-либо, залегшие тени подчеркивали его исхудавшее лицо.
Но во взгляде, которым отец окинул окружавших его мужчин, горела ненависть. Он заговорил, но, даже если б я приложила ухо к окну, все равно ничего бы не расслышала – они стояли слишком далеко, и крики заглушали любой звук. Мужчины схватили папу под руки и вытащили его из дома на улицу. Я не могла пошевелиться. Он казался таким хрупким, таким слабым…
Предатель. Всего одно слово, различимое среди криков.
Предатель.
Потом мужчины ушли.
Но те из них, что остались, скрыв лица в тени, схватились за приклады мушкетов и наставили их на окна внизу. Стекла разбились вдребезги. Мужчины стали бросать в пасти разбитых окон блестящую жидкость и факелы. Наконец они растворились в ночи, но я все еще стояла неподвижно – даже когда почувствовала запах горящего дерева, проникающий в комнату, и теплеющие половицы под ногами.
Папа не был предателем. Даже несмотря на то, что они с будущим императором начали войну по разные стороны – папа с повстанцами, а Агустин де Итурбиде[7] с испанской армией, – в конце они сражались вместе. Папа боролся за независимость. За Мексику. Каждая битва, которую мы отмечали красными чернилами на его карте, была за Мексику, каждая…
Крик мамы пронзил мой слух. Я отпрянула от окна, но, зацепившись за ножку стула, упала и растянулась на ковре. Жар опалил легкие, густой воздух стал проникать внутрь. Дым клубился тонкими колечками сквозь половицы. Я встала на четвереньки.
Карта. Я поднялась на ноги, бросилась к стене и потянулась к кнопкам, на которых держалась карта, – они обожгли мне пальцы, и я зашипела.
– Беатрис!
Я сорвала карту, сложив ее дрожащими руками, и побежала на голос мамы. Дым застилал глаза, легкие сводило от кашля.
– Мама! – Ничего не было видно, я не могла дышать, но все равно бежала вниз по лестнице к черному ходу. Мама схватила меня и вытащила на улицу. Наши спины блестели от пота и волдырей, появившихся из-за пламени, кашель никак не прекращался… Мы были босые и застигнутые ночным холодом врасплох.
Мама отправилась в покои к слугам, чтобы разбудить их, но обнаружила лишь пустые и холодные постели. Неужели они знали обо всем? А если так, то сбежали, спасая свои шкуры, и не предупредили нас?
Наверняка они знали. Наверняка кто-то рассказал им о том, что мы узнали только в бледном и слабом свете утра следующего дня: императора Мексики, Агустина де Итурбиде, свергли. Изгнали. Отправили в Италию на корабле. А что же с его союзниками? И теми, кто был на стороне повстанцев, как папа? Их собрали и казнили.
– Я слышала, их застрелили в спину, как трусов. Они это заслужили, – сообщила за завтраком моя кузина Хосефа, задрав свой римский нос. В ее водянистых глазах читалась насмешка.
Так как податься больше было некуда, мама привела нас в дом семьи, оставшейся у нее в Мексике. Они были единственными, кто не перестал разговаривать с мамой после того, как она вышла замуж за мужчину из низшей касты. Она привела нас в дом Себастиана Валенсуэлы, своего троюродного брата.
– Но дядя Себастиан нас терпеть не может, – скулила я, пока мы шли, дрожа от холода и высыхающего пота, в который нас бросили пламя и ледяная ночь. Под ночной сорочкой хрустела папина карта – я прижимала ее рукой к груди, будто бы защищая.
Мы бежали по темным и петляющим переулкам столицы. Обогнув дядин дом сзади, мы бросились на грязные ступени, которые вели ко входу в комнаты слуг.
После случившегося мама не доверяла ни своим, ни папиным друзьям. Нам пришлось прийти сюда.
– У нас нет выбора, – сказала тогда мама. Но у Себастиана он был.
Его жена Фернанда ясно дала это понять, впуская нас в дом. Она могла бы вышвырнуть нас. Могла бы даже не пустить на порог, и Себастиан ни на секунду не усомнился бы в ее решении.
Так обстояли наши дела, и я это понимала. Мой дядя не питал к нам никакой любви и впустил нас в свой дом лишь из-за оставшейся детской привязанности, которую он питал к кузине, давно отверженной и лишенной семьи. Он впустил нас, но весь ужин следующего дня провел за самодовольными проповедями о том, что мой отец во время войны постоянно поступал неверно: сначала обратился к повстанцам, а позже участвовал в сговоре и создании коалиции с монархистами-консерваторами.
Хотя я и выбилась из сил и была очень голодна, аппетит испарился. Я уставилась на остывающую тарелку с едой и замерла.
– Да, это трагедия, но она была неизбежна, – с важным видом заключил дядя Себастиан. Его слишком длинные и седые бакенбарды вздрагивали с каждым прожорливым укусом, который он делал.
Я не могла распознать чувство, застрявшее в горле: мне хотелось то ли плакать, то ли вывернуть себя наизнанку. От унижения заалели щеки. Папа рисковал своей жизнью ради независимости, и у меня была карта, доказывающая это. Его враги могли предать или оболгать его. А теперь его убили. Я подняла голову от тарелки, и мой взгляд остановился прямо на дяде. Я открыла было рот, но… почувствовала ласковое прикосновение к руке. Мамино прикосновение. Она никогда не была особенно нежной, и ни одно ее движение нельзя было назвать изящным или спокойным, но этот сигнал был ясен как никогда: молчи.
Я прикусила язык, и свинина на тарелке превратилась в размытое пятно от обжигающих глаза слез.
Мама была права.
Если б дядя Себастиан выпроводил нас за дверь, нам некуда было бы идти. Осознание этой простой истины будто дало мне пощечину: никто нам не поможет. Наши жизни зависели от того, как хорошо мы будем угождать маминому брату и его мелочной глазастой жене, лившей яд ему в уши.
Я заставила себя съесть кусочек, но он прилип к иссохшему горлу, словно клей.
Лежа той ночью вместе с мамой в узкой постели, которую нам выделила тетя Фернанда, мы прижимались друг к другу – лоб ко лбу, и я плакала, пока не почувствовала, что ребра вот-вот треснут. Мама смахивала мокрые от пота волосы с моего лба и целовала горячие щеки.
– Ты должна быть сильной, – говорила она. – Нам нужно вынести это с достоинством.
С достоинством.
Она имела в виду, что нам нужно молчать.
Я не могла унаследовать собственность отца. Я не могла работать. Я не могла заботиться о маме, чье лицо все больше серело и чахло. Полагаясь лишь на доброту дяди и слабое расположение мерзкой тетки, у меня не было ровным счетом ничего. Я донашивала вещи за кузинами. Мне не разрешалось учиться или выходить в люди, иначе доброе имя Валенсуэлы потерпело бы непочтение со стороны других креолов[8] и полуостровитян. Я была безголосой плотью, тенью, растворяющейся в стенах тесного дома.
А потом я встретила Родольфо.
В миг, когда он появился на балу в честь провозглашения Мексики республикой – его широкие плечи стали видны в дверном проеме, – бальную залу будто накрыло ощущением покоя. Все взгляды были направлены на него, гул затих. Родольфо выглядел внушительно. Надежно. Голос у него был властный, глубокий и бархатистый. Бронзовые волосы переливались в свете горящих свечей. Движения его были плавными и выверенными, в нем чувствовались уверенность и скрытая власть – будто он был божеством в своем святилище.
У меня перехватило дыхание – но не из-за его легкой, слегка кривой улыбки или робких, застенчивых манер, которые он проявил, пригласив меня на танец. Не из-за того, что молодость и положение вдовца придавали его образу в глазах Хосефы и ее болтливых подруг налет романтизма и трагичности. Дыхание перехватило из-за тишины, с которой все наблюдали за ним. Я жаждала этого. Мне хотелось сжать всю бальную залу в ладони и приказать им замереть, замолчать.
Если Родольфо и знал, какой силой обладает его очарование, он этого не показывал. Ох, конечно, он этого не показывал. Родольфо был военным, протеже Гуадалупе Виктории – одного из тех генералов, кто собрал Временное правительство и сверг императора, чтобы занять его место.
К тому моменту, как закончился наш первый танец, я поняла, что политик вроде Родольфо не сможет долго закрывать глаза на наследие моего отца. Если это не отпугнуло его, когда нас впервые представили друг другу и он услышал мою фамилию – Эрнандес Валенсуэла (сначала отцовская, потом матери), то это наверняка произошло бы позже.
В двадцать лет передо мной встали выбор и утекающее время: выйти замуж сейчас, пока я свежа, девственна и желанна, или не выходить замуж вовсе. Поэтому, когда стало ясно, что мой смех влечет Родольфо, как сироп из панелы – пчел, а в моих глазах он видит яркий чьапасский[9] нефрит, я ухватилась за эту возможность.
Когда я объявила матери, что выхожу замуж за дона Родольфо Элихио Солорсано Ибарру, она спокойно положила на колени вышивку, которой занималась, но рот ее открылся от удивления. Месяцы, прошедшие после смерти отца, отразились на ней: бледная кожа теперь напоминала не изящный фарфор, а выцветшую, рассыпающуюся бумагу. Пурпурные тени залегли у нее под глазами, утерявшими всю живость. Точеные скулы, некогда выдававшие надменность, ввалились, истощились от усталости.
– Ты… Солорсано, – на выдохе произнесла она. – Он в свите Виктории…
Я сложила руки на груди. Да, он служил лидеру политической партии, которая свергла власть и предала моего отца.
– Если тебе хочется уйти из этого дома и больше никогда не штопать простыни тети Фернанды, он – наш единственный шанс. Разве ты не понимаешь? – вспылила я.
Мама вышла замуж по любви и сожгла за собой все мосты. У меня таких привилегий не было. Я не могла позволить себе ее идеализм, ведь Родольфо сделал мне предложение, и у меня появился шанс выбраться из дома тети Фернанды. Я могла обеспечить нам достойную жизнь. Имя Родольфо, его деньги, его земля – благодаря им у нас бы выросли крылья за спиной.
Мама прикрыла рот, вернула взгляд к своему рукоделию и больше не произнесла ни слова. Ни тогда, ни за все время подготовки к свадьбе.
Я не придала значения тому, что мама не пришла на мою свадьбу. Я высоко держала голову в кружевной мантилье и делала вид, будто не слышу перешептываний о семье Родольфо. О его прошлых похождениях и загадочных заболеваниях – тетя Фернанда болтала об этом каждому человеку, готовому слушать; губы ее чавкали, словно ботинки, застрявшие в грязи, а заговорщический шепот напоминал скрежет длинных ногтей по шее.
Я слышала, его первую жену убили разбойники по дороге в Апан. Правда? А я слышала, что она умерла от тифа. Мне говорили, ее похитили повстанцы. Или, может, отравил повар?
Родольфо стал моим спасением. Я ухватилась за него, как утопающий хватается за корягу во время наводнения.
Надежность. Имя. Титул. Плечи, заслоняющие ослепительное небо Апана, будто горы, окружающие долину. И наконец, мозолистые, честные руки, что привели меня к воротам Сан-Исидро.
Он – безопасность. Он – правильное решение. Я приняла его, единственно верное, чтобы спастись от суровой участи, на которую нас обрекло убийство отца. Мне оставалось лишь молиться, что однажды мама увидит мое решение выйти замуж за Родольфо в том же свете, что и я: он был ключом к новой жизни.