Асьенда Сан-Исидро
Ноябрь 1823
Тонкая полоса южного горизонта казалась идеальной линией – незапятнанной даже кляксами лошадей, стоящих вдали и вскидывающих головы. Дорога зияла пустотой.
Экипаж уехал.
Я стоял спиной к воротам асьенды[1] Сан-Исидро. Высокие оштукатуренные стены белого цвета возвышались надо мной, словно кости давно почившего зверя, торчащие из темной, растрескавшейся земли. Где-то там за стенами, за домом и за свежевырытыми могилами позади капеллы, тлачикеро[2] несли мачете на поля колючей агавы. Скитаясь мальчишкой по этим полям, я узнал, что плоть агавы не поддается так же, как человеческая; тлачикеро поднимают мачете и обрушивают их раз за разом, и с каждым тупым ударом, нацеленным на добычу сладкого сока из сердцевины, они все лучше понимают, каково это – ощущать податливую мякоть под металлом и каково это – пронзать сердцевины.
С мрачных холмов в долину пробрался легкий ветер; его сухая прохлада жалила мне щеки и увлажнившиеся глаза. Пришла пора возвращаться. Возвращаться к прежней жизни. Но от одной мысли, что придется обернуться и в одиночестве созерцать тяжелые деревянные двери Сан-Исидро, мои ладони стали липкими от пота.
Однажды я, сжав челюсть, переступил порог Сан-Исидро, и тому была причина. Причина, по которой я вошел в эти ворота, словно безрассудный юноша из легенд о путешествиях в подземелья.
Теперь этой причины не стало.
И все же я стоял посреди грунтовой дороги, ведущей прочь от Сан-Исидро, прочь от Апана, устремив взгляд на горизонт с одержимостью грешника, восставшего перед святым. Будто лишь силы моей скорби было достаточно, чтобы противостоять Божьей воле и вернуть экипаж. Вернуть женщину, которую у меня отняли. Эхо удаляющихся копыт и облака пыли, что они оставили за собой, вились в воздухе подобно зажженному копалу, насмехаясь надо мной.
Говорят, земная жизнь пуста без любви Господней. Что послушание утоляет боль от ран одиночества, ибо в служении Богу мы обретаем истинную любовь и целостность.
Но если Бог – это Отец, Сын и Святой Дух, если Он и есть Троица, то Бог ничего не знает об одиночестве.
Бог ничего не знает о сером утре, которое занимается у тебя за спиной, и коленях, что оказываются на пыльной дороге. О ссутулившихся плечах, на которые опускается тяжесть понимания, что можно быть не одиноким, и острого ощущения пустоты в груди.
Бог ничего не знает об одиночестве, потому что Бог не познал дружбы, как смертные: прижавшиеся друг к другу в темноте, кромешной и колючей, будто кто-то сдирает с костей кожу, доверяющие друг другу – даже когда Дьявол дышит им в затылок.
Острые камешки впивались мне в колени сквозь потертые брюки; я был слишком измучен, чтобы плакать, дыхание стало тяжелым.
Я знал, что чувствует агава. Я слышал свист мачете. Я ощущал, как грудь поддается тяжести удара. Я ведал, как мое сердце, мою сердцевину, пронзают, и сладкий мед агавы прокладывает влажные извилистые дорожки по впалой груди. А раны мои, стигматы грешника, дрожат и гноятся на солнце.
Бог ничего не знает об одиночестве.
Одиночество – это стоять на коленях в пыли, глядя на пустой горизонт.
В конце концов, не чернильные тени и не эхо многоголосого смеха Сан-Исидро сломили меня. И не страх вспарывал грудь.
Дело в том, что я потерял ее.