Глава V, в которой Барри пытается как можно дальше бежать от военной славы

После смерти моего покровителя, капитана Фэгана, я, как ни грустно сознаться, попал в дурную компанию и предался самым разнузданным порокам. Фэган, сам всего лишь наемный солдат, чувствовал себя одиноко среди офицеров полка; англичане всячески подчеркивали свое презрение к ирландцу – черта, присущая многим их соотечественникам, – высмеивая его произношение и грубые, неотесанные манеры. Одному или двум из них мне как-то случилось нагрубить, и только заступничество Фэгана спасло меня от наказания. Особенно недолюбливал меня мистер Росон, сменивший капитана в командовании ротой; в битве под Минденом выбыл у нас сержант, и, в пику мне, Росон взял на вакантное место не меня, а другого. Столь явная несправедливость еще усилила мое отвращение к службе, и, вместо того чтобы рассеять нерасположение моих начальников и заслужить их милость примерным поведением, я искал облегчения, без разбора набрасываясь на всякие удовольствия и забавы. Находясь в чужой стране, перед лицом неприятеля, среди населения, которое тяжко страдало и от той, и от другой стороны, наши войска, с молчаливого благословения начальства, совершали такие беззакония, каких им никто бы не разрешил в мирное время. Постепенно я опустился до того, что уже не отделял себя от сержантов, был с ними запанибрата и участвовал во всех их дебоширствах. Излюбленным нашим занятием были, стыдно сказать, попойки и карты. Мальчишка, семнадцатилетний недоросль, я, однако, так быстро перенял все их дурные повадки, что вскоре стал у них первым заводилой, даром что были среди них прожженные негодяи, опытные мастера по части всякого беспутства. Если бы мне пришлось задержаться на английской службе, я бы, конечно, не миновал военной тюрьмы, но тут произошел случай, который самым неожиданным образом помог мне расстаться с английской армией.

В год смерти короля Георга II наш полк удостоился великой чести принять участие в Варбургской битве, в коей маркиз Грэнби и его конница полностью смыли позор, навлеченный на нашу кавалерию просчетом лорда Джорджа Сэквилла в Миндене и в коей принц Фердинанд вторично наголову разбил французов. Во время этого сражения мой лейтенант мистер Фэйкенхем из Фэйкенхема – тот самый, который, как вы помните, грозился отправить меня под палки, был ранен пулею в бедро. Молодой лейтенант был не трус и не раз доказал это в многочисленных стычках с французами; но то было его первое ранение, и он страшно испугался. Он предложил пять гиней тому, кто переправит его в город, тут же неподалеку, и я вместе с другим солдатом, положив раненого на плащ, отнесли его в весьма порядочный дом, где его уложили в постель и куда наш молодой лекарь (только и мечтавший убраться подальше от ружейного огня) вскоре явился перевязать ему рану.

Чтобы проникнуть в этот дом, нам пришлось, нечего греха таить, маленько пострелять в замочную скважину, в ответ на каковые настойчивые призывы нам отворила его обитательница, прехорошенькая черноглазая молодая особа, проживавшая со своим полуслепым отцом, бывшим ягдмейстером герцога Кассельского, ныне удалившимся на покой. Когда в городе стояли французы, эти люди пострадали не меньше других горожан, и суровый старик был не склонен пускать новых постояльцев; но первый же наш стук в дверь возымел действие, а тут еще мистер Фэйкенхем, достав из туго набитого кошелька несколько гиней, сумел убедить этих почтенных людей, что они имеют дело с человеком порядочным. Оставив пациента на попечение врача (который и не желал ничего лучшего) и получив условленную мзду, я вместе с товарищем поспешил обратно в полк, не забыв отпустить на прощание черноглазой варбургской красотке несколько комплиментов на ломаном немецком языке, и только-только размечтался с завистью, до чего приятно было бы очутиться здесь на постое, как мой спутник бесцеремонно прервал мои размышления, предложив поделиться с ним заработанными гинеями.

– Вот твоя доля, получай, – сказал я, протягивая этому олуху золотой, что было вполне справедливо, так как главою экспедиции был я.

Но негодяй, разразившись чудовищным проклятием, потребовал у меня половину. Когда же я послал его в одно место, коего не стану здесь называть, разбойник так двинул меня по голове прикладом, что я как подкошенный рухнул наземь. Очнувшись, я увидел, что валяюсь в луже крови, натекшей из большой раны на голове. У меня только и хватило сил доползти до дома, где мы давеча оставили лейтенанта, и я замертво свалился у самого порога.

Здесь, по-видимому, и нашел меня лекарь, уходя от больного. Очнулся я уже в верхнем этаже дома, черноглазая девушка поддерживала меня сзади, между тем как доктор отворял мне кровь из руки. В комнате, где лежал лейтенант, стояла запасная кровать, где обычно спала горничная Гретель; теперь на нее уложили меня, тогда как раненому офицеру Лизхен, ибо так звали нашу прелестную хозяйку, уступила свою.

– Кого это вы кладете на вторую постель? – спросил Фэйкенхем по-немецки слабым голосом, ибо у него только что извлекли пулю из бедра и он еще не пришел в себя от боли и потери крови.

Ему сказали, что это капрал, который доставил его сюда.

– Капрал? – переспросил он уже по-английски. – Гоните его в шею!

Можете себе представить, как польстили мне его слова. Но обоим нам было не до комплиментов и препирательств. Меня бережно уложили в постель; а пока меня раздевали, я имел возможность убедиться, что солдат-англичанин, сбив меня с ног, не преминул затем очистить мои карманы. Отрадно было, по крайней мере, сознавать, что я в надежных руках. Молодая девушка, приютившая меня, вскоре принесла мне освежающее питье. Принимая его из рук моей хозяюшки, я не мог удержаться, чтобы не пожать ее пальчики, и этот порыв благодарности был, видимо, встречен милостиво.

Установившаяся между нами короткость только росла с дальнейшим знакомством. Лизхен оказалась нежнейшей из сиделок. Какое бы лакомство ни готовилось для раненого лейтенанта, его сосед по койке непременно получал свою долю, к великой досаде этого сквалыги. Болезнь лейтенанта изрядно затянулась. На второй день у него открылась горячка, и несколько ночей он пролежал в беспамятстве. Помню, заглянул к нам офицер из высшего командования, под видом инспекторского смотра, а на самом деле, как я догадываюсь, чтобы устроиться здесь на квартире, но больной встретил его наверху такими воплями и бешеной бранью, что начальство поспешило ретироваться. Я в это время уютно посиживал внизу, так как рана моя уже заживала, и только когда начальник сердито спросил, почему я не возвращаюсь в полк, раздумался я над тем, как хорошо мне, в сущности, здесь живется и насколько это лучше, чем вместе с пьяной солдатней забираться в постылую палатку, или шататься в ночных караулах, или вставать чуть свет, торопясь на ученье.

Беспамятство мистера Фэйкенхема навело меня на мысль прикинуться сумасшедшим. Был у нас в Брейдитауне убогий человечишко, по прозванию Бесноватый Билли, мальчишкой я ловко представлял всякие его безумные ужимки, и теперь они мне пригодились. В тот вечер я испробовал их на Лизхен и напугал ее до смерти своим криком и идиотской ухмылкой; отныне, кто бы ни явился в дом, я начинал беситься. Контузия в голову, очевидно, подействовала на мой рассудок – наш лекарь готов был в этом поклясться. Как-то вечером я стал уверять его шепотом, будто я Юлий Цезарь и узнаю в нем мою нареченную, царицу Клеопатру, чем окончательно убедил его в том, что я повредился в рассудке. Да и то сказать, если бы ее величество походила на моего эскулапа, у нее была бы борода морковного цвета, а такую не часто встретишь в Египте.

Какая-то переброска войск на французской стороне заставила нас продвинуться вперед. Город был эвакуирован, за исключением небольшого отряда пруссаков, врачам которого был поручен присмотр за всеми остающимися в городе ранеными и отправка их в полки по мере выздоровления. Однако я решил не возвращаться в полк. У меня был план добраться до Голландии, почти единственной в то время нейтральной страны в Европе, а там на каком-нибудь судне махнуть в Англию и оттуда в родной Брейдитаун.

Если мистер Фэйкенхем еще жив, приношу ему свои извинения: я поступил с ним не слишком деликатно. Но он был очень богат, со мной же обращался по-свински. Я нагнал на его слугу, который после варбургского дела приехал ухаживать за ним, такого страху, что бедный простофиля пустился наутек. С тех пор я иногда оказывал больному кое-какие услуги, за что он неизменно платил мне презрением. Мне, однако, важно было не подпускать к нему никого другого, и я отвечал на его грубости величайшей учтивостью и смирением, а между тем обдумывал про себя, как бы лучше отплатить ему за господскую ласку. Впрочем, не я один страдал от грубости достойного джентльмена. Он помыкал и очаровательной Лизхен, донимал ее бесцеремонными ухаживаниями, придирался к ее супам и хаял ее омлеты, попрекал каждым грошом, который выдавал на свое пропитание, так что хозяйка наша ненавидела его в такой же мере, в какой, могу сказать не хвалясь, благоволила ко мне.

Собственно, говоря напрямоту, я не шутя приударивал за моей хозяюшкой, ибо таково мое обыкновение со всеми представительницами прекрасного пола, независимо от возраста и наружности. Человеку, который сам пробивает себе дорогу, эти милые создания всегда могут пригодиться так или иначе; пусть они даже не отвечают на вашу страсть – не важно: они нисколько на вас не рассердятся и только станут еще участливее во внимание к вашему разбитому сердцу. Что касается Лизхен, то я сочинил для нее слезную повесть о моих приключениях (повесть несравненно более романтическую, чем рассказанная здесь, поскольку я не связывал себя уважением к истине, каковой неуклонно придерживаюсь на этих страницах) и покорил ею сердце бедняжки, а кроме того, значительно усовершенствовался в немецком под ее руководством. Милые барышни! Не называйте меня жестокосердым обманщиком: сердце Лизхен, до того как я подверг его осаде, было уже не раз взято приступом и не однажды меняло хозяев; подобно некоторым городам этой округи, оно выкидывало то французский, то зелено-желтый саксонский, то черно-белый прусский флаг, смотря по обстоятельствам, – да и какая прекрасная молодая леди, отдав свое сердце военному мундиру, не должна быть готова к быстрой смене возлюбленных, а иначе сколь незавидной будет ее участь!

Лекарь-немец, приставленный к нам после ухода англичан, только раза два удосужился нас навестить; и я, к великой досаде мистера Фэйкенхема, но имея в виду свои особые цели, постарался встретиться с ним в полутьме, с завешенными окнами, ссылаясь на то, что после контузии не выношу света. Итак, я закутывался в простыни с головой и объявлял доктору, что я египетская мумия или что-нибудь другое в этом роде, чтобы сойти за сумасшедшего.

– Что это вы за чушь городите, будто вы египетская мумия? – брюзгливо спросил меня мистер Фэйкенхем.

– Скоро узнаете, сэр! – отвечал я.

В следующий приход доктора я не стал его дожидаться в темной спальне, уткнувшись в подушку, а засел внизу в столовой играть в карты с Лизхен. На этот раз я завладел шлафроком моего лейтенанта и другими предметами его гардероба, которые пришлись мне впору и, смею надеяться, придавали мне вид совершеннейшего джентльмена.

– Доброе утро, капрал, – сердито буркнул доктор в ответ на мою приветливую улыбку.

– Капрал? Лейтенант, хотите вы сказать! – вскричал я со смехом, лукаво подмигивая Лизхен, которая еще не была посвящена в мои планы.

– Как так – лейтенант? – вскинулся на меня доктор. – Ведь вы не лейтенант, а…

– Полноте, доктор! – воскликнул я, смеясь. – Слишком большая честь! Вы, кажется, путаете меня с рехнувшимся капралом, что лежит наверху. Чудак уже дважды выдавал себя за офицера… Наша любезная хозяюшка лучше вам скажет, кто из нас кто.

– Вчера он вообразил себя принцем Фердинандом, – подхватила Лизхен, – а в прошлый ваш приход – помните – все представлялся египетской мумией.

– Верно, верно! – подтвердил доктор. – Помню. Но как же это… ха-ха-ха… подумайте, лейтенант, ведь вы у меня в журнале значитесь капралом.

– Не говорите мне о болезни этого несчастного, сейчас он стал чуть тише.

Мы с Лизхен посмеялись ошибке доктора, точно самой забавной шутке на свете, а когда он собрался наверх послушать своего пациента, я посоветовал ему не говорить с помешанным о его болезни – сегодня он показался мне особенно возбужденным.

Читатель уже, конечно, понял из этого разговора, в чем заключался мой план. Я замыслил бежать, и бежать под именем лейтенанта Фэйкенхема, позаимствовав у него оное, как говорится, нахрапом. Этот отчаянный поступок был продиктован суровой необходимостью. Называйте это подлогом, грабежом, если хотите, ибо, говоря по правде, я забрал у него также деньги и одежду, но окажись я сегодня в таком же безвыходном положении, я без колебаний сделал бы то же самое; ведь я не мог бежать, не воспользовавшись его кошельком, равно как и его именем, а потому и счел себя вправе присвоить как то, так и другое.

Пользуясь тем, что лейтенант по-прежнему пригвожден к постели, я забрал к себе его форменное платье, предварительно осведомившись у доктора, не задержался ли здесь кто из моих однополчан. Заключив из его ответа, что я не рискую встретить знакомых, я стал беспечно прогуливаться по городу в обществе фрау Лизхен, щеголяя в форме лейтенанта. Попутно я расспрашивал, не продает ли кто лошадь, а также явился с рапортом к коменданту под видом Фэйкенхема, лейтенанта английского пехотного полка, выздоравливающего, и был даже приглашен на обед к офицерам прусского полка и остался крайне недоволен их кухней. Воображаю, как взбесился бы Фэйкенхем, знай он, как бесцеремонно я пользуюсь его именем!

Когда этот достойный джентльмен спрашивал меня, где его платье, – а он частенько осведомлялся о нем, пересыпая свою речь бранью и угрозами, что, мол, вернувшись в полк, он прикажет меня выпороть за неисправную службу, – я почтительнейше уверял его, что оно внизу, убрано в сохранное место: оно и в самом деле было аккуратно сложено в ожидании моего отъезда. Свои документы и деньги больной держал под подушкой. А между тем я присмотрел себе лошадь, и мне надо было расплатиться с ее хозяином.

Итак, я назначил час, когда барышник должен был привести мне моего скакуна и получить причитающиеся ему деньги (не стану описывать здесь мое прощание с любезной хозяюшкой, скажу только, что оно было орошено слезами); собравшись с духом для предстоящего подвига, я поднялся к Фэйкенхему, одетый в его форму и в его кивере, лихо сдвинутом на левую бровь.

– Ах ты, пвохвост пвоклятый! – накинулся он на меня, перемежая свои слова еще более отборной бранью. – Ты, подлый бунтовщик! С какой это стати ты вывядился в мою фовму? Погоди, вот вевнемся в полк, и так же вевно, как то, что меня зовут Фэйкенхем, я с тобой посчитаюсь: живого места не оставлю!

– Я получил повышение, лейтенант, – ответил я ему с глумливой улыбкой, – и пришел с вами проститься. – И, подойдя к его постели, добавил: – Мне нужен ваш кошелек и документы. – С этими словами я сунул руку ему под подушку.

Но тут он громко завопил, словно хотел созвать весь полк на мою погибель.

– Ни звука, сэр, – предупредил я его, – а не то вам крышка! – И, достав носовой платок, так крепко завязал ему рот, что едва не задушил, а потом стянул ему локти рукавами рубашки, намертво связал их узлом, да так его и оставил, прихватив, разумеется, его кошелек и бумаги и учтиво пожелав ему скорого выздоровления.

– Это рехнувшийся капрал рвет и мечет, – пояснил я обитателям дома, которых встревожили крики, доносившиеся сверху.

Итак, простясь с полуслепым ягдмейстером, а также (невыразимо нежно) с его дочкой, я вскочил на свою новую лошадь, лихо прогарцевал по городу и милостиво кивнул страже у городских ворот, почтительно отдавшей мне честь. Я снова чувствовал себя в привычной сфере и дал себе обещание никогда больше не ронять свое джентльменское достоинство.

Сперва я взял курс на Бремен, где стояла наша армия, повсюду заявляя, что везу в штаб-квартиру рапорты и письма от варбургского коменданта; но, едва миновав наши аванпосты, повернул коня и направился в гессен-кассельские владения, которые, по счастью, находятся недалеко от Варбурга; и как же я обрадовался, увидев на шлагбаумах красные и голубые полосы, сказавшие мне, что я нахожусь уже на земле, не занятой моими соотечественниками. Я заехал в Гоф, а оттуда на другой день направился в Кассель, выдавая себя за курьера, везущего депеши принцу Генриху, стоявшему тогда на нижнем Рейне. Остановился я в лучшей гостинице, где столовались штабные офицеры местного гарнизона. Желая поддержать честь английского джентльмена, я угощал их самыми изысканными винами, какие нашлись в гостинице, и рассказывал им о своих английских поместьях так речисто, что чуть ли не первый верил своим выдумкам. Я даже получил приглашение в Вильгельмсхёхе, дворец курфюрста, где танцевал менуэт с прелестной дочкой самого гофмаршала и проиграл несколько золотых его превосходительству обер-егермейстеру его высочества.

В гостинице за общим столом я познакомился с прусским офицером, который обращался ко мне весьма учтиво и без конца расспрашивал об Англии. Я старался отвечать ему с толком, хотя, боюсь, не слишком в этом преуспел, ибо никогда не бывал в Англии и понятия не имел ни о дворе, ни о тамошних аристократических семействах; но, увлекаемый тщеславием юности (а также склонностью хвалиться и заноситься в ущерб истине, чертой, присущей мне в те годы, хоть я и полностью отделался от нее впоследствии), я сочинил для него тысячу анекдотов, описал ему короля и его министров, объявил, что английский посланник в Берлине – родной мой дядя и обещал новому знакомцу порадеть о нем в рекомендательном письме к моему родичу. Когда же прусский офицер осведомился об имени этого дяди, я, недолго думая, сказал, что его зовут О’Грейди, считая, что это имя вполне постоит за себя и что жители Килбэллиоуэна в графстве Корк ни в чем не уступят другим семействам, о каких мне приходилось слышать. Что до случаев из моей полковой жизни, тут я был поистине неисчерпаем. Хотелось бы мне, чтобы и другие мои рассказы были хоть вполовину так достоверны.

В то утро, когда я покидал Кассель, мой друг-пруссак подошел ко мне с открытой приветливой улыбкой и сказал, что тоже едет в Дюссельдорф, куда якобы собирался я. Итак, мы сели на коней и не спеша тронулись в путь. Вся местность кругом являла вид неописуемого запустения. Здешний государь был известен как самый бесчеловечный торговец людьми во всей Германии. Он продавал их каждому встречному и поперечному и в течение пяти лет, какие уже длилась война (вошедшая потом в историю как Семилетняя), перевел все мужское население в княжестве, так что некому стало обрабатывать землю: даже двенадцатилетних отроков угоняли на войну, и нам встречались целые гурты несчастных мальчуганов, обычно под конвоем нескольких кавалеристов с ганноверским краснокафтанником-сержантом или прусским унтер-офицером во главе; с некоторыми из этих конвоиров мой спутник обменивался приветствиями.

– Вы не представляете, до чего мне претит знаться с этой братией, – пожаловался он. – Но такова печальная необходимость. Война требует все нового притока людей, отсюда и вербовщики, поставляющие нам человечье мясо. Они получают от казны по двадцать пять талеров с головы. Конечно, за такого молодца, как, скажем, вы, цена доходит и до сотни. При старом короле за вас дали бы, пожалуй, и всю тысячу – для его полка гренадеров, который ныне правящий король расформировал.

– Я сам знавал служивого из вашего гренадерского полка, – откликнулся я. – У нас его так и звали – Морган-пруссак.

– В самом деле? Кто же он был, этот Морган-пруссак?

– Верзила-гренадер, ваши вербовщики каким-то образом похитили его в Ганновере.

– Экие канальи! – удивился мой приятель. – И хватило же у них смелости завербовать англичанина!

– То-то и есть, что он ирландец, да такая расторопная голова, что где им всем против него! Сами посудите! Моргана, стало быть, схватили и зачислили в гвардию великанов, где он оказался на голову выше всех. Многие из верзил плакались на свою жизнь, на палочье, на бесконечные учения да на нищенскую плату; но Морган не принадлежал к ворчунам. А по мне, говорил он, лучше раздобреть на берлинских харчах, нежели ходить в отрепье и подыхать с голоду в Типперэри!

– А где это – Типперэри? – поинтересовался мой спутник.

– То же самое спросили у Моргана его приятели. Типперэри – это чудесная провинция в Ирландии с главным городом Клонмелем, а это, скажу я вам, такая столица, что уступит только Лондону или Дублину, – не чета вашим европейским городам! Морган сказал им, что родина его недалеко от этого города и что одно у него огорчение в нынешних счастливых обстоятельствах: братья его дома, поди, голодают, а ведь как славно бы им жилось на харчах его величества!

«Голову даю на отсечение, – сказал Морган сержанту, которому он все это выкладывал, – был бы здесь мой братец Бин, его бы тут же произвели в сержанты».

Загрузка...