Момент, когда персонажи молчат, а яблони цветут, вечен.
1. У петербургского художника Андрея Хлобыстина была французская жена по имени Изабель – красивая, импульсивная девушка.
Уж не помню, как я с ней познакомился.
Изабель жила в Страсбурге и, кажется, училась на факультете славистики и одновременно на философии.
Она хорошо владела русским языком.
Страсбург мне понравился своим парком, где стояли гигантские дубы и росла нежная, взлохмаченная травка.
Изабель пригласила меня сделать там выставку – в городской галерее, с которой она сотрудничала.
Вместо выставки я устроил балаган.
Двое моих приятелей – итальянские художники – приехали из Милана в Страсбург, чтобы вместе со мной попаясничать.
Один из художников был альпинистом-любителем.
Другой играл на народном инструменте типа домбры.
Мы вбили в стену галереи альпинистские зацепы, встали на них и привязали друг друга альпинистскими верёвками.
Три фигляра, висящие на стене, – три дергунчика.
Когда галерея заполнилась публикой в день открытия, итальянец с домброй стал наигрывать народные мелодии.
Играл он, кстати, замечательно.
В разнобой мы запели что-то несуразное.
Публика глазела на нас, подвешенных, а мы кудахтали, квакали, квохтали, щебетали, ухали и балаболили.
Ну и дёргались, опутанные верёвками.
А потом вдруг заорали, завопили, заревели, как оглашенные.
Орали мы, кстати, замечательно.
Публика пялилась, посмеивалась.
Представление закончилось.
Изабель повела нас в какой-то погребок, и мы напились до одури.
Однако Изабель хотела чего-то ещё.
– Мой профессор в университете – Жан-Люк Нанси, – сказала она. – Хочешь с ним познакомиться?
Меня тошнило от выпитого, но имя Нанси пробудило во мне восторженность.
– Философ Нанси?! – вскричал я.
– Ну да.
– Конечно, хочу с ним встретиться.
– Тогда я договорюсь.
На следующий день итальянцы уехали, а я с больной головой гулял по Страсбургу, купил багет в булочной и смотрел на громадную синагогу, на кафедральный собор и другие старинные здания.
Потом я сел в парке на траву и стал выскребать из багета мякиш – совсем как детстве, в тот незабываемый день в Алма-Ате.
2. Помню как сейчас: родители послали меня за хлебом.
Я купил свежий, ещё тёплый батон и, держа его в руке, направился домой.
Но вдруг увидел во дворе играющих в асыки мальчиков.
Асык – это такая изящная баранья косточка-мосол, похожая на крошечный танк без башенки.
Игра в асыки заключается в выбивании мослов с кона.
Самый ценный асык – тот, которым выбивают – называется «сака» или «сочка».
Его заливают свинцом для тяжести и раскрашивают в красный, зелёный или синий цвет.
Сам я плохо играл в асыки, зато обожал глядеть на чужую игру.
В тот день я присел на корточки и впился глазами в бесподобное зрелище: умелые мальчики знали толк в асыках.
Я смотрел, позабыв всё, и машинально поглощал батон, причём ел его только изнутри, а корку оставлял нетронутой.
В результате батон всё больше походил на пещеру – пока я его полностью не опустошил.
Осталась поджаренная хлебная кожа, а вся мякоть исчезла в моём животе.
С опозданием на несколько часов и жалким остатком хлеба я вернулся домой, где меня ждали разгневанные родители.
– Где ты был?! Что сделал с хлебом?!
– Предавался созерцанию без сознания, – ответил бы я сейчас, а тогда только побледнел.
3. В условленное время я пришёл в галерею на встречу с Жан-Люком Нанси.
Изабель меня предупредила: философ пережил недавно тяжёлую сердечную операцию.
Теперь у него в груди билось сердце какого-то умершего человека, так как его собственное сердце не хотело функционировать.
Поэтому с Нанси нужно обращаться бережно, сказала Изабель, как будто я мог наброситься на него или сотворить что-нибудь дикое.
Я заверил её, что буду вести себя вежливо, поскольку я по природе вежливый.
Мы ждали его в кафетерии, и я волновался, нервничал.
Ведь это был сам Жан-Люк Нанси!..
И вот он появился, а с ним кто-то сопровождающий.
Философ улыбнулся, пожал мне руку и сел.
Одет он был как настоящий французский интеллектуал – в коричневые вельветовые штаны и бордовый свитер, а на шее шарф.
Он был коренаст и ладно сложен, с уверенными мужественными движениями.
Он заказал ромашковый настой, а его друг – чашку кофе.
Лицо у философа было умное и благородное, с твёрдым подбородком и высоким лбом.
Но я бы соврал, если бы сказал, что смотрел на его лицо.
Подлинное восприятие Нанси оказалось в моём случае совершенно иным: я увидел человека-Хоккайдо, человека-Сардинию, человека-Луну, человека-манго, человека-черепаховый-панцирь, человека-звезду.
Как бы это объяснить?
Возможно, всё произошло из-за моего смущения и оторопи.
Возможно, авторитет Нанси так на меня подействовал.
Возможно, дело было в его ауре.
В любом случае: я смотрел на него и видел кита, реку, степь.
Поэтому я уже не мог произнести ни слова и не слышал, что говорилось вокруг.
Изабель обращалась ко мне по-русски, но я её не понимал.
Вообще, она пыталась играть роль переводчицы: Нанси не говорил по-русски, а я по-французски знал два десятка слов.
Перейти на английский никому не пришло в голову.
Но мне язык вообще не понадобился – никакой, начиная с того, что был у меня во рту.
Я его, что называется, проглотил.
Возникло то же самое, что в Алма-Ате, когда я, десятилетний, наблюдал чужую игру в асыки: максимум фиксации – и никакой коммуникации.
Общение осуществлялось на ином уровне: так ранней весной идёшь по глубокому мокрому снегу и ощущаешь его всем существом.
Это как гравий, на который наступаешь босой ногой.
Думаю, моё немое созерцание философа было невежливо.
Наверное, я показался Нанси убогим и невменяемым.
А может, и нет, может, ничего подобного.
Может, он понял, что я смотрю на него как впервые продравший глаза и узревший: ручка ножа, кожа слона, ноготь старухи, волос дворняги, белый плевок на чёрном асфальте, солнечный блик в окне…
Вероятно, я смотрел на него как зверь: видел мир, в котором всё сопрягается и размывается, как в каком-то предсмертном зрении: пылинки в воздухе, запах цветка на больничной тумбочке, пейзаж Брейгеля, увиденный когда-то в музее, вишнёвая косточка, положенная под язык, ртуть, высыпавшаяся на паркет из термометра, пластмассовый теннисный шарик с вмятиной…