Курение с Б. Л. и А. П.

В комнате тепло и накурено, а за окном западный ветер.

Леон Богданов

1. Мне было лет десять, когда я попросил курящего друга отца дать мне затянуться.

Он дал, я пыхнул – и свалился со стула.


2. Немного позже девчонки в парке Горького заманили меня выкурить с ними сигарету.

После трёх затяжек меня стошнило, а они смеялись. И вот, помню, эти девчонки в юбчонках ведут меня куда-то под руки среди деревьев.

А куда и что было потом, не помню.


3. Курить я так и не научился.

Но всё равно курил, когда был с людьми, которыми восхищался.

Я одуревал от их общества, как от никотина.

Самым главным был, конечно, Борис Лучанский.

Я уже писал о нём в «Житиях убиенных художников», но этого мало.

Под знаком Бориса прошла моя незрелость – и до сих пор проходит.

Он появляется во сне, и мы опять курим.

Я снова глотаю дым, давно улетевший в космос.

И опять мне становится дурно: я задыхаюсь от табачного облака, проникшего в лёгкие, задыхаюсь от блаженства быть с Борисом и от тоски, что он мне всего лишь снится.

Мгновение спустя я просыпаюсь, и сердце ноет.


4. Попытаюсь дать его словесный портрет, а уж оживёт ли он, задышит, пойдёт навстречу, позволит к себе прикоснуться, – не знаю.

То, что осталось от реального Бориса, лежит в Израиле, в городе Цфате, где живёт его вдова и где он умер от запущенной язвы желудка.

Там его рисунки, его кисти, его кости и, возможно, ещё что-то…

Но кое-что хранится и в моей черепной коробке.


5. Я уже говорил в другом месте, что Борис Лучанский был моим учителем, равви.

Каждое исходящее из его уст слово воспринималось мной как истина и как побуждение к поступку.

Учителя учат жить, а иначе они доценты.

Стоило Борису сказать: «Мне не в чем выйти из дома в эту дурную погоду», и я на следующий же день выносил из родительского дома старую, но раритетную куртку (её подарил отцу один канадец) и приносил Борису (а отец потом искал эту куртку и, не найдя, сокрушался).

Так я перетаскал Борису отборные вещи: сумки, рубашки, трусы, консервы, складной нож с головой тигра, книги…

Дело в том, что Борис был нищим.


6. Художник Лучанский жил в советской Алма-Ате в самой одичалой трущобе.

У него не было телефона.

У него не было водопровода: за водой нужно было ходить с ведром на соседнюю улицу – к колонке.

У него не было ни телевизора, ни радио, ни холодильника, ни магнитофона.

У него не было запасной смены белья, зато он купил щегольские ботинки.

У него было среднее неоконченное образование.

Он не знал ни одного иностранного языка, но обожал смотреть на санскритские, ивритские, греческие и эфиопские буквы, а также на японские и китайские иероглифы, как и на арабскую вязь, которая содержалась в Коране, напечатанном в начале XX века в Ашхабаде.

Он ходил без носков – не потому что это было модно, а потому что носки истлели.

Когда улицы Алма-Аты вымирали и население припадало к голубым экранам, чтобы насладиться очередной серией «Семнадцати мгновений весны», Борис сидел в камышовом бараке в Малой Станице и пускал голубые облака едкого дыма, передавая мне приплюснутую папиросу.

Когда у меня появлялись деньги (я их воровал у отца), мы курили болгарские сигареты с фильтром.

Ну и пили, конечно, – водку, бормотуху, технический спирт, пиво.


7. Что это значит: курить?

В фольклорном смысле это значит впускать в себя чёрта или блудницу.

В религиозно-философском смысле курить означает окружать себя облаком нирваны.

Ну а в артистическом смысле, перефразируя Поля Валери, можно сказать, что курение позволяет увидеть вещи такими, какими они были однажды, когда на них глядели неандертальцы.

Если соединить три эти значения, получится наше с Борисом сидение в камышовом бараке на пропитанном ядовитыми химикалиями бугре в Малой Станице.

Я уже писал о Малой Станице, но скажу ещё два слова: все дома в этом алма-атинском предместье походили на упавшие с неба и покорёженные от удара скворечники, облепленные птичьим помётом.

В этих скворечниках жили взъерошенные птицы с перебитыми крыльями и когтистыми лапами и их крикливые, рваные, сопливые дети.

В Борисовом бараке на полу лежала истоптанная коричневая кошма с белым тюркским узором – единственная ценность в доме, если не считать ломберного столика, покрытого зелёным сукном с многочисленными дырами – следами папиросных ожогов.

На самодельной полке стояли любимые книги – «Слова» Сартра, «Записки от скуки» Кэнко-хоси, Лукиан из Самосаты, Проспер Мериме, двухтомник Акутагавы и последний том из бунинского собрания сочинений, содержащий в себе трактат «Освобождение Толстого».

На стене висела маленькая тёмная темпера Михаила Шварцмана с изображением совы, глядящей как Спаситель на старинной иконе.

Мы сидели, курили, окружали себя клубами вонючего дыма, в котором зарождалась иная явь: ачинтья-бхеда-абхеда.

Меня в этой ачинтье порядочно тошнило и качало.


8. Борис, как всегда, говорил, а я слушал.

Я вечно молчал в присутствии Бориса – мычал, кивал, улыбался, соглашался.

Я благоговел перед его вдохновенными, нетрезвыми, разрушительными словами.

Борис был художником не рисующим, а говорящим.

Его изобразительная продукция казалась мне восхитительной, даже гениальной, но в количественном отношении она была ничтожна.

Карандашные наброски, маленькие рисунки пером, дюжина офортов – вот и всё, а в промежутках – речи, речи.

Он был болтуном, сказителем, рапсодом.


9. В тот незабываемый вечер, незаметно перешедший в глухую ночь с дальним собачьим лаем, Борис говорил о Пушкине.

Голая лампочка висела над нами, освещая убогую обстановку.

Облако табачного дыма занавешивало свет лампы.

Пушкин был богом Бориса.

Он понимал, что пушкинские стихи запечатлели новозаветный момент в истории русской словесности, когда она открылась мессианским путям, благодатям, ересям и блажи.

Литература отворилась как дверь, ведущая в парадиз, в Эльдорадо.

Пушкин – эта самая дверь и есть.

Борис знал это, как другой горький пьяница, – Аполлон Григорьев.

Я в своей жизни столкнулся с разными чурбанами, принижавшими Пушкина.

Среди них были писатель Эдуард Лимонов, художник Анатолий Осмоловский, поэт Дмитрий Пименов, сказавший мне, что Пушкин не поэт, а переводчик.

А вот Борис Лучанский из Малой Станицы не сомневался: Пушкин – самый гениальный из русских славословов.

И не просто гениальный, а, как сказал Достоевский, он наш Мессия: «пришёл ускорить времена и сроки».


10. Пьяный Борис затягивался дымом, выпускал его через нос и читал любезное сердцу:

На берегу пустынных волн

Стоял он, дум великих полн,

И вдаль глядел. Пред ним широко

Река неслася; бедный чёлн

По ней стремился одиноко.

По мшистым, топким берегам

Чернели избы здесь и там,

Приют убогого чухонца;

И лес, неведомый лучам

В тумане спрятанного солнца,

Кругом шумел…

Чёрт подери, какая правда!

Мы сами были в «бедном челне», среди «чёрных изб» Малой Станицы, в «неведомом лучам» табачном тумане.

Мы сидели в «приюте убогого чухонца».

Мы находились на краю мира, в глухом углу империи, где было холодно и дико.

Всё как в пушкинских строках!

Поэтому-то нас и трясло как в лихорадке.

А Борис читал дальше:

…Отсель грозить мы будем шведу,

Здесь будет город заложён

На зло надменному соседу.

Природой здесь нам суждено

В Европу прорубить окно,

Ногою твёрдой стать при море.

Сюда по новым им волнам

Все флаги в гости будут к нам,

И запируем на просторе.

В этих стихах слышалось обещание иного: дерзания, прорыва в большой мир, цветения чужеземных флагов, – избавление слышалось.

В этих стихах была не тупая поступь государства, а обетование простора.

Мы с Борисом Лучанским пили ядовитый алкоголь и курили грубый табак именно ради этого: отпущения на волю.


11. А он, пьяный в дым, опять читал на память:

Люблю тебя, Петра творенье,

Люблю твой строгий, стройный вид,

Невы державное теченье,

Береговой её гранит,

Твоих оград узор чугунный,

Твоих задумчивых ночей

Прозрачный сумрак, блеск безлунный,

Когда я в комнате моей

Пишу, читаю без лампады,

И ясны спящие громады

Пустынных улиц, и светла

Адмиралтейская игла…

И вот, когда он это читал, закутанный в синее облако, случилось нечто необыкновенное.

Чудо – вот что произошло.

Оно длилось всего минуту, а может, и короче, но было божественно.


12. Итак: вместо Бориса Лучанского из табачного тумана выплыл Александр Сергеевич Пушкин – поэтический гений, неугасимая лампада и огненный столп, дуэлянт и любовник, смутьян и аристократ.

Да, это был он – маленький, темноликий, с чёрными блестящими локонами, странными чертами лица и сияющими глазами то ли пророка, то ли отрока.

Только это был нищий Пушкин, совершенно обездоленный, родившийся в семье бедного еврея Зямы Иосифовича Лучанского.

Он учился в средней советской школе, потом в алма-атинском Художественном училище, но был оттуда изгнан.

Потом он жил со своей мамой в бараке, читал чудные книги, рисовал на бумаге акварельными красками и тушью, слонялся по геологическим экспедициям в качестве разнорабочего, служил сторожем в пожарном депо, опять рисовал на клочках ватмана, мечтал о мировой славе, влюблялся, пил, курил, родил дочь, совокуплялся под забором, нищенствовал, изрыгал проклятья…

Он уже не был величайшей звездой русской поэзии, чей памятник стоял в Москве на Страстной площади, но превратился в окончательно обалдевшего и ожесточённого, изголодавшегося и оказавшегося без всяких средств к существованию А. С. Пушкина, заброшенного беспощадной судьбой в яблочную Алма-Ату – на её самую ублюдочную, гнилую окраину.

Слово даю, я был свидетелем этого богоявления Пушкина – его возникновения из дымного облака в тёмную зимнюю ночь в Малой Станице в ранние годы брежневского правления.

Никогда мне этого не забыть…


13. А потом случилось катастрофическое.

Было уже, оказывается, три часа ночи, когда я увидел Пушкина.

Я сидел перед ним – ошалевший, упившийся и накурившийся, утопая в табачном мареве и благоговении.

И тут в дверь камышового барака кто-то громко постучал:

– Бам-бам!

У меня душа в пятки ушла.

В следующее мгновение дверь распахнулась, будто её ветер с петель сорвал.

И вошёл мой отец – бледный, кипящий, рассерженный.

Он приехал забрать меня, нерадивого старшеклассника.

Он узнал адрес Лучанского в милиции (у отца был знакомый юрист, читавший лекции в милицейской академии).

Он схватил меня за руку и потащил на промозглую, дремучую, провонявшую углём улицу, где его ждало такси, и, шепча слова родительского негодования, втолкнул в машину и увёз прочь с первобытной окраины.

А я, дурак, даже не успел пожать руку Пушкина на прощание.

Даже не успел выразить ему свою благодарность и ликование.

Именно поэтому я – вечно терпящий неудачу мелкий бес, болтливый бездельник, плагиатор и обормот.

Загрузка...