– Девушка, погодите!
Надя молчала, не в силах вот так сразу вырваться из оцепенения последних, самых мучительных часов одиночества.
– Девушка, я видел, как вы мимо театра шли. А у меня, в общем… Не хотите балет посмотреть?
Меня девушкой назвали… – с неожиданным и томительным замиранием подумала она, разглядев наконец пышноусого военного в фуражке, слабо отблескивающей под фонарем кривыми золотистыми веточками на черном козырьке. – «Девушка»… Надо же…
– Так балет посмотреть не хотите? – настойчиво повторил он. – Это… Лебединое озеро?
– У меня денег нет на билет, – неожиданно просто призналась Надя.
И замолчала, чувствуя двусмысленность такого признания незнакомому человеку.
И все-таки…– она молча усмехнулась. – Будто старая, добрая и все знающая фея подслушала мои мысли. Ведь я только что сокрушалась о недосягаемости чужого праздника… И вдруг появился светлый принц, даже через дорогу не поленился перебежать с билетом на тарелочке – да что толку? Билет можно и в кассе взять, если б деньги были…
– Да не… – пышные усы сломались, приподнявшись домиком, потом разошлись по сторонам, означая, вероятно, невидимую в сумраке улыбку. – У меня не билет. Пропуск. Ну, в общем…
Пропуск… – в Надиной душе что-то вздрогнуло. В самом деле – как будто послал его кто-то; ведь вряд ли такой мужчина будет требовать за него деньги… Но нет, как можно – в театр и в таком виде, в сапогах, на люди-то стыдно показаться… И все-таки – «Лебединое»… года два его не видела…
– На двух людей пропуск… В общем…
Военный быстро и как-то очень красиво взмахнул правой рукой, летящим, прямо-таки балетным жестом коснулся козырька фуражки:
– Девушка, разрешите пригласить вас на балет!
Вот именно, только этого мне сейчас в нынешнем состоянии и не хватало: в театр? на «Лебединое озеро»? вдвоем с незнакомым мужчиной – с широкоплечим военным, который разглядел меня с той стороны, от светлых окон фойе?.. Ужас – нет, конечно! Но «Лебединое» – два года ведь… Нет, три уже, наверное! – слова отказа замерли как-то сами собой, не успев сорваться с уже раскрытых губ; Надя почувствовала, как сметая все разумное, внутри вскипает волна, нет даже не волна, а просто какое-то цунами внезапного счастья, ожидания любимой музыки и чего-то еще… и одновременно мстительная, веселая злость. – Пойду! Назло ему, назло: пусть сидит в обнимку со своими группами, пусть думает, что я никому другому не нужна, а я вот возьму да и пойду в театр с первым попавшимся мужчиной – и именно с военным, что оскорбило бы его в первую голову…
– Разрешаю, – отчаянно кивнула она и, взяв его под руку, первой шагнула с тротуара на мостовую.
Они поспешно перескочили рельсы, сверкнувшие под ногами холодным сабельным предостережением, и оказались перед театральным подъездом, где сгущенный и наэлектризованный ожиданием воздух дрожал и покалывал иголочками, будоража и успокаивая одновременно – и, кажется, что-то обещая.
Услужливо забежав сбоку, военный распахнул перед Надей тяжелую лакированную дверь – и золотой теплый свет, наполненный предчувствием великого таинства музыки совершенно осязаемой упругостью обдал ее разгорячившееся за несколько секунд лицо. Внутри бурлило многолюдье вестибюля, дрожал приподнятый, разноголосый гул, из угла в угол метались сырые обрывки разговоров, шуршали пальто, звонко цокали по зализанному кафелю поспешные каблучки. По старой привычке Надя сразу повернула направо – за железную решетку, к крутой коленчатой лестнице, что вела к бельэтажу и дальше к самым дешевым местам, в потную верхотуру ярусов.
– Куда вы?! – военный несмело тронул ее локоть. – У нас пАртер.
– ПартЕр, – машинально поправила Надя.
И тут же сразу забыв обо всем, проскользнула вперед мимо величавой и строгой билетерши; и душа ее полетела еще выше – каждой клеточкой, каждым перышком своим она ощущала вдруг происшедшее чудо: она в театре, она на «Лебедином», она в партере, она…
Военный не слишком умело помог ей освободиться от пальто, потом отнял портфель прежде, чем Надя сообразила, нужен он ей или нет, и, схватив все в охапку, отправился в конец длинно вьющейся очереди к гардеробу.
Кругом во всех направлениях медленно проплывали дамы в вечерних туалетах – открытых и закрытых – сверкающие новыми модными тканями, золотом и бриллиантами, обдающие походя щекочущими ароматами духов. Надя осторожно опустила глаза, скользнув по подолу своего безымянного шерстяного платья, увидела забрызганные грязью сапоги, потрескавшиеся и со сношенными каблуками.
Зачем я тут?! – мелькнул на мгновение отрезвляюще холодный проблеск разума и тут же угас, задавленный торопливым и неимоверно манящим предчувствием всеобъемлющего счастья. – Ерунда – привести себя в порядок ничего не стоит…
– Подождите, я сейчас! – выдохнула она, походя коснувшись пальцами черного рукава ее спутника, который все еще стоял в неторопливой очереди, и шмыгнула в туалет.
Там на удачу никого не оказалось, и Надя спешно взялась за дело: засучила рукава, пустила в раковине воду погорячее и принялась лихорадочно отмывать сапоги. Засохшая за день грязь превратилась подобие цемента, и оттирать ее пальцами пришлось бы до скончания века – тогда Надя достала из-за рукава платья носовой платок и решительно оторвала половину. Придав сапогам приличный вид, она тщательно вымыла руки – к счастью, в мыльнице лежал кусок не очень пахучего мыла – потом проскочила в тесную кабину, заперлась там и торопливо взялась за свою верхнюю половину. С продуманной тщательностью оглаживалась и ощипывалась, обдергивалась и разгоняла складки, поддергивала резинки, расправляла швы, передвигала ослабшие пряжки и подтягивала повыше бретельки, и перецепляла крючки застежек на самые тугие петли…
Узнал бы он! – с незнакомой прежде, злой радостью думала Надя, изловчившись, чтобы задернуть на спине молнию платья. – Узнал бы…
Платье как будто изменило форму и легло по фигуре, да и сама фигура как-то преобразовалась; откуда-то появилась даже грудь, про существование которой Надя уже стала забывать.
Жаль только, портфель отдала, – вздохнула она, выйдя к зеркалу и в упор разглядывая свое лицо. – Там все-таки старая косметичка лежала. Сейчас бы тени под глазами прикрыть, щеки подчеркнуть да и губы обновить не помешало бы…
Вытащив оставшуюся половинку носового платка, Надя стерла окончательно полуоблезшие остатки утренней помады, пригладила давно не щипанные брови, поправила волосы и наконец выбежала наружу.
Очередь в гардероб сделалась еще длиннее, но ее военный спутник куда-то исчез.
Убежал с моими вещами? – Надя засмеялась, представив себе, как тот станет перебирать лохматые нотные тетрадки, плотно слежавшиеся в ее портфеле: затасканные и измятые, испещренные карандашными пометками и до дыр переправленные в тональностях, как того постоянно требовало старое школьное пианино с вечно западающими клавишами.
Она увидела зеркало – огромное, от пола до потолка – остановилась перед ним и, затаив дыхание, оглядела всю себя: внезапно похорошевшую и, ставшую, возможно, даже привлекательной для незнакомого мужского глаза. Платье, конечно, осталось будничным и простым, неопределенно сероватого оттенка, однако, как ни странно, струясь тугой шерстью по ее телу, оно словно влило ее саму в теплую новую форму – грудь казалась округлой и никогда не опадавшей, проявилась достаточно тонкая талия, да и бедра хоть и раздались слегка, но были еще стройными. Отмытые носовым платком сапоги сверкали, точно свежеотлакированные; облизнув губы кончиком языка, Надя выставила вперед ногу – платье послушно уступило и над коричневым голенищем кругло и остро блеснуло выглянувшее исподтишка колено, тоже вполне сносное, благо утром она надела не самые плохие колготки.
А я, оказывается, еще ничего…– с внезапным, обволакивающим душу и тело облегчением подумала она. – И пока еще, как ни странно, можно жить.
Забыв когда делала это в последний раз, Надя так и сяк вертелась перед зеркалом; она представляла, как ее под разными углами оглаживает чужой холодный взор, и поняла, что в профиль она смотрится еще лучше, чем анфас: грудь, подтянутая чуть ли не к носу, вызывающе торчала вперед, живот оказался небольшим, но все-таки заметным и привлекательным, а ноги, упруго прорисовываясь сквозь эластичную ткань, манили своей крепкой гладкостью…
И очень даже ничего…– она счастливо улыбнулась. – Вот еще прическу сделать, и вообще все будет как надо…
Сзади кто-то теснил ее, тоже пытаясь увидеть себя в зеркале – но Надя этого не замечала; она словно парила в облаках, она не ожидала от своего тела, что оно еще способно подарить ей радость созерцания; это был ее день, ее минута, ее полет.
«Диссертация, публикация, аттестация»… – все-то ему надо больше всех! А мне этого ничего не нужно, ни-че-го, – с внезапно вспыхнувшей страстью она встряхнула головой, уже видя в зеркале несуществующую прическу, которая оказалась совершенно неотразимой. – Не хочу быть женой доктора наук, профессора, гениального, и так далее, и тому подобное – хочу быть просто женщиной, иметь простую спокойную жизнь; хочу ходить в театр, сколько угодно вертеться перед зеркалом, принимать гостей, бывать в гостях у таких же нормальных людей, без сожаления о пропавшем для науки вечере, и ловить на себе мимолетные мужские взгляды, и ничего, ни-че-го не надо мне больше от жизни!..
Прорезавшись откуда-то глубоко изнутри, сквозь золотистый шум сладостно прозвучал первый звонок.
И все, – она подмигнула своему отражению, просто-таки распираемая невыносимо счастливым ощущением сегодняшнего, свалившегося на нее по волшебству вечера. – И все – разведусь с ним, и пускай спит в обнимку со своими учеными бумажками, раз они ему дороже живой жены; а я… я найду себе настоящую жизнь, я…
Из-за спины возникла, осторожно улыбаясь, усатая физиономия военного.
Надя вспыхнула, точно уличенная в чем-то неприличном, не предназначенном для посторонних глаз – словно лишь зеркалу, вечно переменчивому, но все терпящему в своей молчаливой мудрости, могла передать она свои внезапные мечты – и порывисто обернулась.
Военный тянул лет на сорок – возраст истинной мужской взрослости, высоты полного разрешения жизненной мелодии, когда мужчина, если только он настоящий мужчина, достигает наивысшего подъема сил, раскрывая все заложенные в себе темы и звуча наконец полнокровным многоголосием. И был он, судя по всему, моряком: на черном кителе, масляно сверкающем тяжелым золотом больших пузатых пуговиц, блестел сине-белый остренький кораблик, под которым на смешных коротких цепочках покачивалась железочка с цифрой «3», – и в чинах, наверное, не очень малых. Вдоль погон с изысканной неровностью бежали две лимонные полоски, вытканные перемежающимися крошечными стежочками, а над ними чешуйчато бугрились две больших желтых звезды с тонкими лучами и круглыми пуговками в серединках.
Надя молча улыбнулась, пытаясь рассмотреть свое отражение в его выпуклых карих глазах – военный уставился на нее, тихонько шевеля усами, словно не сразу узнав в новом виде, потом кашлянул и выдавил не очень уверенно:
– Может, в буфет направимся?
Нерешительность его, так забавно диссонирующая со строгой черной формой, тяжелозвездными погонами и тремя коротенькими красно-зелеными ленточками каких-то наград на левом борту кителя, рассмешила Надю своей детски незапятнанной чистотой, которую странно было видеть в таком большом мужчине – и ей стало совсем легко.
– Да нет, – она улыбнулась, двумя руками неторопливо поправила не нуждающиеся в том волосы на затылке, упиваясь давно забытым томлением груди, тесно сдавленной натянутым до предела платьем. – Это можно будет сделать в антракте. Звонок уже был, нам пора в зал.
Они сидели в седьмом ряду, слева от центрального прохода – точно напротив утопленных в светлом провале оркестровой ямы первых скрипок. Медленно покраснев стынущими углями, ушли во мрак золотые брызги неимоверно далекой люстры и дрожащие искорки маленьких ярусных бра – и зал затих, словно оглушенный упавшей со всех сторон вибрирующей темнотой, среди которой игрушечно и ярко сиял косо подсвеченный занавес, знаменитый Мариинский занавес, раскинувший на синем фоне блестящую анфиладу уходящих в бесконечность сцен. В том самом манящем, головокружительно сказочном, спрятанном от посторонних глаз раю, где вот-вот должна была родиться музыка, тихо и гулко шуршали сдавленный голоса, звенели короткие смешки, глухо стукали каблуки, скрипели раздвигаемые стулья, шелестели сухие страницы партитур…
Пропел свою «ля» гобой, давая тон для настройки – о, как Надя любила этот миг, непосредственно предшествующий рождению музыки, эту быструю, молниеносную подстройку оркестра перед началом игры, делаемую как будто специально для того, чтоб притихшие слушатели осознали факт создания музыки именно для них – ему отозвалась длинно дрожащая струна первой скрипки, и звук мгновенно перекинулся на весь оркестр, жарко вспыхнул, полыхнул, как сухая газета на ветру, волной какофонии прокатился по всем группам и так же неожиданно утих, найдя свое точное место в каждом инструменте.
Первая скрипка… – Надя опять горько нахмурилась. – И я, я могла там быть – там, в ниспадающем черном платье, у подсвеченного золотом пюпитра, перед раскрытой нотной книжкой, и от каждого движения моей руки тоже зависел бы каждый такт всей общей музыки. Он, он, он – он и только он во всем виноват, из-за него все рухнуло в бездну…
Над неразличимо зеленым бархатом барьера, тускло поблескивающего отполированной локтями металлической табличкой с затейливо вывязанным именем «Эдуард Францевич Направник», возникла темная фигура, остро сверкнула в нижнем свете крахмальной полоской манжеты.
Маэстро… – Надя напряглась в невыносимо, сладком и ужасном ожидании первого звука – как замирала она в больном детстве, переживая неразличимый и тянущийся целую вечность миг между щипучим касанием спиртовой ватки и холодным ударом шприца – в ожидании, когда мечтается, чтоб скорее свершилось ожидаемое, и в то же время изо всех сил хочется его отсрочить, потому что пока ждешь – все еще ждешь, а когда дождешься…
Дирижер вскинул невидимую палочку.
Из глубины оркестровой ямы в напряженную пустоту зала выпорхнул тихий голос первого гобоя: начальные такты мелодии любви – слабой, нерешительной и неразрешенной, но безумно счастливой любви мятущейся Одетты, обманутой девушки-лебедя. Звуки пульсирующей тонкой змейкой унеслись вверх, готовые сразу раствориться в глухой массе темноты – но быстро гаснущую тему подхватил кларнет, через миг вступили скрипки. Мелодия взмахнула окрепшими крыльями, оторвалась от бархатного барьера и метнулась вверх, закружилась над замершим партером, звонко ударяясь о золотые ряды ярусов, тонко играя невидимым хрусталем люстры, точно пыталась сквозь каменный свод найти выход к чистому вечернему небу.
Надя почувствовала, как всегда в эти мгновения, что внутри у нее все сжимается, заходясь томительной дрожью, словно тонкая мелодия всколыхнула в ней все, когда-то запрятанное поглубже, чтоб не мешало до поры – а теперь шевельнувшееся и отозвавшееся неожиданной болью. Мелодия тянула за собой, мелодия словно рвала ее изнутри, не позволяя сидеть на месте; мелодия невидимой рукой влекла ее куда-то вперед – сквозь занавес и нарисованные за ним декорации к настоящему, тревожному но счастливому, пламенеющему раннему рассвету – и Надя крепко впилась пальцами в жесткое дерево подлокотников, чтоб удержаться на месте.
Где-то рядом вспыхнул звонкий металлический шорох – Надя досадливо обернулась и встретилась с темными глазами спутника.
– Шоколадку… – зашептал было он и осекся, увидев, вероятно, что-то совершенно неожиданное в ее лице, принудившее его замолчать.
А мелодия нарастала; она больше уже не казалась бессильной, плененной птицей – она неслась, как горный поток, сверкала могучей и опасной струей, заполняя собою весь зал до самого купола; она изменилась, эта слабенькая песня Одетты – в ней вдруг начал позванивать нежданный металл, точно слетела в оркестр та самая фольга от шоколадки – она зазвучала пробивающимися изнутри, еще не распознанным, но уже очень угрожающим предупреждением: совершенно обновленная, ставшая вдруг очень грозной, неожиданная в своей неотвратимости тема проросла сквозь серебряное кружево Одетты, проросла и разорвала, рассыпала, смела его прочь. Мелодия по-прежнему звала за собой, но звала уже не просто лететь в небо, а куда-то спешить, что-то догонять, кому-то объяснять неведомые и простые истины, остановить нечто, нависшее обвальной скалой – нечто неотвратимое, страшное и безысходное. Наде казалось, что само кресло качается под ней, переваливаясь, опускаясь и вновь поднимаясь под невидимыми толчками и грозит вот-вот по-настоящему опрокинуться навстречу летящей, все сметающей лавине – и чтоб уцелеть, нужно было скорее вскочить и бежать; бежать неважно куда – бежать и что-то делать, неважно что, но только не сидеть, не сидеть без движения.
Мелодия росла, вытесняя собою воздух, грозное предупреждение рванулось в страшном тутти оркестра – оно гремело звериным рыком тромбонов, лязгало тарелками, глухо отдавалось в ударах тугих литавр, рыдало, едва не срываясь со струн всех скрипок, альтов и виолончелей – и не в силах больше сдерживаться, Надя разжала покорные пальцы и почувствовала совершенно реально, как тугая волна горячих звуков приподнимает против воли ее обмякшее тело…
И в тот же миг резко стихли, упали разом все голоса оркестра; отсекая тревожную тему, еще секунду назад грозившую уничтожить все на своем пути, стремительно взвилась синяя анфилада занавеса – и, возвращая ее в реальность, со сцены, сочно брызнувшей золотым, синим, зеленым, розовым светом, ударил веселый и радостный вальсовый разлив первого акта.