Рейн Евгений Борисович – поэт, эссеист, прозаик, сценарист. Родился 29 декабря 1935 года в Ленинграде. В 1959 г. окончил Ленинградский Технологический институт, в 1964 г. – Высшие сценарные курсы.
В 1950-1960-е годы принадлежал к близкому окружению Анны Ахматовой, которая оказала значительное влияние на творчество поэта. К этому же времени относится и начало дружбы с Иосифом Бродским.
В советское время книги Евгения Рейна не издавались, его стихи не публиковались. В этот период его стихи появлялись в западных журналах «Континент», «Грани», «Синтаксис». В 1979 г. Евгений Рейн принял участие в неподцензурном альманахе «Метро́поль» (составил поэтический раздел альманаха), за что подвергся политическому преследованию, был лишен возможности работать, занимался документальным кино, лишь в 1982 г. смог вернуться к литературной деятельности, главным образом, переводческой. Несмотря на высокую оценку творчества Евгения Рейна поэтов старшего поколения – Анны Ахматовой, Бориса Пастернака, Бориса Слуцкого, Леонида Мартынова, Павла Антокольского, Арсения Тарковского и других, первый сборник стихов вышел лишь в 1984 г., когда поэту было 49 лет.
С началом перестройки в России книги Евгения Рейна начинают активно издаваться, он выпускают несколько сборников стихов, а также две книги мемуаров и эссе. В настоящее время Евгений Рейн профессор Литературного института им. А.М.Горького (кафедра творчества), член Союза писателей, член Пен-клуба, член Союза кинематографистов.
Запомни день – второе сентября,
Холодный свет на подмосковной даче.
И то, что ты, судьбу благодаря,
Его провел вот так, а не иначе.
Был долог путь, и «Красною стрелой»
В ночь разделен на долгие отрезки,
Где бушевал разболтанный прибой,
Бесстыдно задирая занавески,
Где спутница сулила под коньяк
Блаженство в обтекаемом вагоне,
Но это пролетело кое-как,
Я был тогда в надежной обороне.
Но здесь, сейчас, в прореженном лесу,
Мне жаль ее, да и себя, пожалуй,
Я слово дал, что смерти не снесу,
И ворочусь к легенде обветшалой.
И выполнил. Пускай несется гром
Экспресса под ночные кривотолки.
Мы были вместе – только не вдвоем.
Стакан упал. Я подобрал осколки.
2006
Михаилу Синельникову
Над вечерней водой,
Далеко на востоке,
Где закат золотой,
Слаще винной настойки,
Где слепят купола
Затемненных мечетей,
Ночь на все налегла
И – наркоза целебней.
Вот снотворным питьем
Темнота подступает,
И под Млечным Путем
Звездный мел рассыпает.
Засыпай же верней,
Без тоски и заботы,
Это черни бледней,
Ярче всей позолоты,
Дальше этой земли,
Больше этой печали,
Спи пловцом на мели,
Кораблем на причале,
Дальней дымкой планет
За Полярной звездою,
Спи, ведь выхода нет,
Падай в небо пустое.
Разливается всклянь,
Сон своим океаном,
Эту позднюю рань,
Подыши покаяньем,
Сон почетнее дня,
Ночь огромнее жизни,
Так возьми же меня,
Обними и оттисни.
2004
Александру Межирову
Цементный городок был невелик,
Пыль оседала в бездне океана.
Не о таком мечтал чужой старик,
Не о таком болела ночью рана.
Как он попал сюда? И почему?
Снотворное не приносило пользы,
В сиротском обустроенном дому
Он загадал: «Что дальше будет? После?»
Под утро снился столь обрыдлый сон:
Чердак дощатый, потеснивший сосны.
Но он держался близ литых колонн —
Все сожаленья, в сущности, несносны.
Бильярд был в парке – доллар два часа,
Совсем недорого и по карману.
Но с кем играть? Дурная полоса,
И вечный аромат марихуаны.
Но после ночи утихала боль,
Он тут же добивал свои подставки,
Не получался только карамболь —
Шар в лузу падал, словно по заявке.
В неярком свете пристальных витрин
Он шел назад, раскуривая «Кэмел».
И вечера густой ультрамарин
Иную жизнь в воспоминаньях пенил.
2005
Выжлятник уже поджигает пожар,
Вставай, просыпайся, Иосиф!
Засыпан снегами знакомый бульвар,
Разносится посвист полозьев.
Я здесь помолчу неизвестно о ком,
Шагая светающим Невским,
Но приторный кофе с густым молоком
По синим течет занавескам.
Я здесь постою на законном ветру
Проспектов пустых Петрограда.
Свое со стекла отраженье сотру —
Такая мне будет награда.
Волхвы не боятся могучих владык,
И княжеский дар им не нужен,
Волхва не приманишь на сочный балык,
Не втянешь в обкомовский ужин.
А утро спешит по Фонтанке моей,
И дует в железную спайку.
И вот я стою у закрытых дверей,
Где зеркало корчит всезнайку.
2005
От Обухова моста до Чернышёва
Четыре квартала, всего четыре квартала.
В эту ночь света июньского и большого
Совсем мало.
А когда-то казалась мне эта дорога длиннее жизни,
Не истоптать ее, не запомнить,
В пору было писать с пересадки письма,
По пути ночевать на скамейке в полночь.
По пути попадались мне знаки, намёки, приметы,
Открывались ларьки, запирались склады.
На Гороховой рупор орал куплеты,
И томились купеческие аркады.
А теперь этой ночью, одним залихватским шагом
Одолеть это можно, но толку мало.
Потому что я также как раньше лаком
До всего того, что по совести не хватало.
Потому что время сжимает реки,
Побережья, улицы, двери, стены,
Но стакан лимонада и чебуреки
Остаются целы и вожделенны.
Ну, а то, что уходит, навсегда остается
В необъятном зрении, в свете давнем,
По копейке оплачивается, как банкротство,
Задыхается в жизни немым рыданьем.
2004
Н.
Закованный залив заснежен до Кронштадта,
о, слабосильный день!
И только ты одна, одна не виновата…
А в чем? И думать лень.
Зима пуржит с утра, мерцает север дикий,
томит Гиперборей,
не прекословь, не плач, печали не накликай,
не трогай якорей.
Теперь за нас январь на лыжах по торосам —
туда или сюда.
И если мы теперь друг друга не забросим,
тогда – когда?
Полярной этой тьмой накрыты серп и молот,
орел, единорог,
Нас ждут на берегу алхимик и астролог,
безумец и пророк.
Проворное лицо у ангела Господня
с кровинкою стыда,
На почте тарахтит еще
междугородняя
белиберда.
А наша тень идет за нами по пороше
и обгоняет нас,
Побудь еще со мной, ты мне зимы дороже
в смертельный час.
2008
Темное золото Петропавловки
Было мне, инженеру, вместо опалубки,
И пальто небрежно на плечи наброшено,
Но ведь я и не ждал ничего хорошего,
Кроме дальней дороги в лучшие странствия,
Кроме единорога, ручного и страшного,
Кроме женщины в черном белье, где так много прозрачного,
Кроме нового века, чудного и мрачного.
Вот и прошло сорок лет, все случилось, и, все-таки,
Знаки и зодиаки оказались пустыми красотками,
Я выхожу к Адмиралтейству и целую гранит на набережной,
Хватит мне маргарит в этой партии клавишной.
Вот этот лев у моста с мордою Аракчеева,
Все это неспроста, да кто же ловчей его,
Вот этот всадник на медной кобыле и змея его,
Но всегда-навсегда это уже несменяемо.
Бей и убей, повали в этот снег, нет мне спасения,
И, наконец-наконец, истинное воскресение.
Да, я останусь, вернусь, выброшу деньги и слухи я,
Вместе с Милосской мы оба такие безрукие,
Бьем вам челом, полным числом, кровью и подданством,
Если сегодня на слом, мы равнодушны к почестям.
Я ведь ваш блудный сын и вот обнимаю колени я,
Незабываем, необходим, вот уж и все моление.
2010
Красивый дылда с бледной рожей,
На Маяковского похожий,
Во сне является ко мне,
За пазухой – бутылка водки,
В запасе – правильные сводки,
Он в прошлом греется огне.
Он – футурист, он – будетлянин,
Бурлюк им нынче прикарманен,
Он Хлебникова зачитал,
Он чист, как вымысел ребенка,
И чуток, точно перепонка,
Что облепила наш развал.
Зачем-то Кедрин им обруган,
Он нетерпим к своим подругам,
Одну он выгнал на мороз,
Он отсидел четыре года,
Пьян от заката до восхода,
До Аполлинера дорос.
Он говорил, а мы внимали,
Он звал нас в сумрачные дали,
Где слово распадется в прах,
Где Джойс и Кафка лишь начало,
Где на колу висит мочало,
Туда, туда на всех парах.
Работал в «Интуристе» в Риге,
Влачил не тяжкие вериги,
И сбросил их и – утонул,
В истериках, скандалах, водке,
Посередине топкой тропки,
Смешав величье и разгул.
2011
Памяти отца
Где Штакеншнейдер выстроил дворец,
На Герцена (теперь опять Морская),
Меня туда водил еще отец
В год довоенный, за собой таская.
В сорок шестом я сам туда ходил,
В кружок, где развлекались акварелью,
Но никого вокруг не восхитил,
И посейчас я чувствую похмелье.
««Эклектика»», – сказал искусствовед,
когда спросил я через много лет,
а он махнул рукою безнадежно.
Эклектика… Ну как это возможно?
Ведь мой отец погиб в сорок втором,
А я мешал здесь охру и краплаки,
И это был не просто детский дом,
А способ жизни на сырой бумаге.
Отец и сам неплохо рисовал,
И на меня надеялся, быть может,
Но если я войду в тот самый зал,
То догадаюсь, что меня тревожит,
Ведь я не сделал то, что он велел,
Что завещал – искусство для искусства.
Мой бедный дар обрушился в раздел,
Где все так своевольно и не густо.
Теперь здесь ресторан, голландский клуб,
И только по краям – архитектура,
Но, расспросив, меня пускают вглубь,
Быть может, узнают, но как-то хмуро.
Эклектика! Но не согласен я,
Досада быть эклектикой не может,
Печаль отца, потемки осеня,
Карает сына, узнает и гложет.
2012
Оглушенная массой парада,
Лобным местом и ГУМом впотьмах,
И летательного аппарата,
Над тобой неуемный размах.
Головой Пугачева и Стеньки
Огрызавшейся злее и злей,
Сапогом, перешедшим ступеньки,
По которым войдем в мавзолей.
Стылым утром под траками танка,
Перепачканных трупами глин,
Семафором того полустанка,
От которого марш на Берлин.
Перемятым букетом младенца,
Поднесенным у Спасских ворот,
Конвоира, стрельца, диссидента,
Скоро взятого здесь в оборот.
Не скудеет твоя дешевизна,
Искаженный твой голос не стих,
Косоротым лицом большевизма
На прохожих портретах твоих.
Пятипалой звездой из рубина,
Перебоем курантов и снов,
Ты воистину неистребима
И ушла в эту крепь до основ.
2012
Виктору Гофману
Полуостров, похожий на череп,
На расколотый грецкий орех,
Виночерпий в овечьем меху,
Ублажающий всех,
Ботанический короб на лаве,
Остывший вулкан,
Сохранивший в раскопах
Костяк, великан.
Шлем, источенный ржою,
Веницейский узорный доспех,
Под живою паршою
Вседоступный, открытый для всех,
Перерытая галька,
Кровяной сердолик,
Может, скифский рельеф,
Набегающий из Чертомлык
И курортная прозелень,
Балюстрада, над морем балкон,
Перекошенный раструб,
Пластиночка на граммофон,
Голубая шашлычная,
С бараниной и коньяком,
И раскачка привычная,
Бьющая в нос прямиком,
Полуночная музыка,
Растворившая синус волны,
Лукоморье, вместившее
Амфоры и стаканы,
Баттерфляй для дельфина,
Жалкой юности южный загар,
Упреждающий ястреба,
Припограничный радар.
Архилох, археолог,
Я, пишущий на черепах,
Черепки собирающий ситом,
Просеявший прах,
Добирающий горстку,
По макушку ушедший в раскоп,
Отыскавший могилу вождя,
Карадаг, Перекоп.
2012
Н.
Осины, ивы около запруд,
И заросли осоки, и дорога,
Болото, кочки – все, что есть вокруг —
Великолепно, в сущности – убого.
Искусство, необъятный твой пейзаж
Нас помещает в бездну сердцевины,
Какая точная, естественная блажь,
Художник, как Адам, возник из глины.
Но если отойти в далекий зал,
Стать на границе лучших откровений,
И высмотреть, что быстро срисовал
Бродяга, сумасшедший, новый гений.
Там паровозик на краю земли,
Повозка со снопом у переезда,
Пустующая лодка на мели,
Все движется намеренно и резко.
Все вместе с ним. Отбросив свой мольберт,
Сам живописец – нищий и богема —
Спешит в Париж, чтоб выполнить обет,
Из Амстердама или Вифлеема,
Теряя тюбики, чужой абсент глуша,
Среди народных скопищ и уродов,
И соскребая лезвием ножа,
пронзительные очи огородов.
2012
Когда я в эту комнату зашел,
Они сидели за столом так долго,
Что подустал и разорился стол,
Заветрелась закуска и заволгла.
А в захмелевшем воздухе густел
Осадок разговоров или шуток,
Перед прощаньем возникал раздел
Необходимой жизни промежуток.
Но было, оставалось пять минут
Еще сказать и выпить на дорожку,
Закончить миром этот страшный суд,
И вновь начать не страшный понемножку.
В передней не толпились у пальто,
А уходили прочь поодиночке.
Борис и Миша говорили, что
Нельзя остановиться на полстрочке.
Но утро обещало долгий день,
Шифрованную молоком страницу,
И одному – безбожье деревень,
Другому – бегство в желтую больницу.
А я остался ночевать, и спал
В той комнатушке старшего из братьев,
Где черновик Ахматовой мелькал,
Как снег в окне, потемки разлохматив.
И снился мне какой-то дружный век,
В котором все усядутся по кругу,
Где остановка и неспешный бег
Вдоль времени и вопреки испугу.
2012
Там, на Ивановской, на Двадцати Восьми
Панфиловцев обледенелых Химок,
Среди бубновалетчиков мазни,
Портвейна, забав и недоимок
Жил-был художник. Невеликий рост,
Штаны с пятном, ковбойская рубаха,
Но холст его сиял из-под корост,
Как кирпичом начищенная бляха.
Он силился все это объяснить,
Но опускался, как весы от груза,
И сам сбивался, обрывая нить:
«Смотрите, братцы – «Едоки арбуза».
А живопись сияла, как могла,
Зеленым и малиновым, и алым,
И краска, раздеваясь догола,
Рассказывала сны под одеялом.
И он уехал. Захлебнулась даль,
И новые холсты повисли чисто
В тех галереях, где на вертикаль
Вскарабкались кубисты и фовисты.
На улице Сен-Мор у Пер-Лашез,
Где из окна не видно нашей тени,
Он все рисует, точно в первый раз,
Ничуть не удивляясь перемене.
Все также ослепительно чудно,
Сверкая расцветающим металлом,
Гудит в ушах Целкова полотно,
Огромное – зеленое на алом.
2012
Я помню те аккордеоны
Немецкие, в конце войны.
А вы попрали все законы,
Нас убивая без вины.
Они «Лили Марлен» играли,
«Катюшу» или «Венский вальс»,
в атаке или на привале,
Бетховена – в который раз.
И вот опять, где Мюнхен дышит
Всей европейскою жарой,
Где «Мерседес» упрямо движет,
Все также веет стариной.
И снова на аккордеоне
играет отставной солдат,
пока на Золотой Мадонне
лучи закатные горят,
опять «Катюша» или даже
«Лили Марлен», «Собачий вальс»,
и лишь Христос стоит на страже,
к евангелистам обратясь.
2013