7

Так же, как предписан был порядок восшествия в церковь Святой Цецелии, такой же данностью было и то, что, как только Месса миновала свой апогей, люди теряли интерес. Мосси Пендер всегда уходил первым. Мосси дожил до возраста, когда не властен более над своим мочевым пузырем, и в последние мгновения службы, не успевала еще облатка растаять у него на языке, Мосси стремглав бросался вон из Святой Цецелии в соседнюю дверь, к Райану, где маленькое слуховое окошко уборной пропускало наружу плеск водопада Мосси, пока выходила со службы остальная паства. Большинство мужчин, будто не имея в себе ничего религиозного да и словно бы на службе не побывав, вновь рассаживались на подоконнике у почты.

Церковь в то время была главной точкой притяжения, и целый час до и после проповеди, службы или моления дела у торговцев шли бойко. Люди пользовались тем, что оказались по обстоятельствам в деревне, а лавочники наживались на подъеме духа средь мужчин и женщин, только что вышедших из церкви, напитанных оптимизмом: Господь присматривает за ними. Не ведаю, каков теперешний эквивалент тому и есть ли он вообще.

От того, что вышли они в ту Страстную среду в очистившийся свет после дождя, дела в лавках должны были пойти еще лучше. Конечно, никто не счел, что дождь действительно прекратился вовсе, он просто запнулся; чудес в Фахе не видывали.

Пока женщины ходили за покупками, мужчины ждали и закуривали. Все до единого они владели необходимым, пусть и не воспетым искусством коротать время. По воскресеньям сиживали рядом с открытым багажником “фольксвагена” Конлона-газетчика, и вились над ними белые дымы, как на Пятидесятницу[27].

Человек-пенёк, Конлон происходил из Энниса и наживался на провинциальной робости. Здоровался по-энниски: “Ну?” – правильный ответ на это был: “Ну”. У него были глазки-щели, как у варяга, и непревзойденное мастерство стрелять бровями. “Постигаете ли вы спутник?”, или “Министр почт и телеграфов!”[28], или “Юнайтед!” – говаривал он, стрелял бровями и протягивал вам перевернутую газету, сложенную ровно, как скатерть, а внутри таилось то, что вы покамест не знали о спутнике, о том, что на сей раз пообещал министр почт и телеграфов, а также новости о “Манчестер Юнайтед”, за которую после мюнхенской авиакатастрофы[29] – при местной-то тяге к трагедиям – теперь болела восприимчивая половина всей страны.

Дуна газету не брал, зато брал его сосед Бат Консидин, а по воскресеньям из алчного желания понадежней устроиться на этой крутящейся волчком планете Бат скупал все газеты, по одной из всех, какие у Конлона водились, а тот продавал их с одобрительным кивком: “Вот ты-то джентльмен”. Бат был холостяком, до поздних лет жизни в машину ни к кому не подсаживался, а топал домой четыре мили, сунув газеты под мышку, они же торчали и из внутренних, и из наружных карманов его пальто, и Бат не возражал, если Дуна, заглянув в гости, брал старую газетку-другую с собой и таким манером наверстывал мировые новости недельной давности.

Скажу вот что: нет у меня намерения расписывать приход сплошь в розовом свете. Имелось в нем предостаточно злодеев, некоторых вывели на чистую воду, а некоторых – нет, как и всюду. Много скверного думалось в ту пору, как – несомненно, узнаем мы когда-нибудь – думается и сейчас. Время оголило историю бесчестья в институциях страны, и редкостью не была нехватка сострадания, терпимости и того, что когда-то именовалось приличиями. Фаха отличалась мало чем: жестокость, подлость и невежество имели место, но по мере того, как я рос, те случаи и байки о них казались все менее убедительными, словно Господь встроил в меня дух милосердия, о коем я в молодости и не подозревал. Может, конечно, я просто благодарен за то, что все еще на земле, а не в ней, и, кажется, важнее подмечать в человечестве доброе. Теперь я уже в том возрасте, когда рано поутру посещают меня воспоминания о собственных ошибках, глупостях и непреднамеренных бессердечиях. Усаживаются они на край моей постели, глядят на меня и молчат. Но вижу я их вполне отчетливо.

В ту Страстную среду в отсутствие Конлона мужчины топтались себе, болтали – и не болтали. Большинство обитало в зеленом уединенье и потому утешалось обществом друг друга, нисколько не стремясь быть искрометными.

Суся выбралась из толпы у дома Клохасси, увильнула от тенет кружевной мантильи Катлин Коннор, чья голова полнилась похоронами, и адресовала одиночный кивок, глядя вниз по улице, своему супругу. Дуна произнес: “Ну дела”, засим оставил мужчин и воссоединился с супругой. Они отправились во двор к Клохасси, отвязали Томаса и забрались в то, что именовали экипажем, – на самом деле то была телега, влекомая конем старше меня; тот конь знал, что время лошадей подходит к концу, преисполнен был меланхолии и держался как древний старец. У многих имелись пони с колясками, и так выезжали они по воскресеньям. Но в Дуне и Сусе тщеславия было немного, и они полагали, что Христос оценит бережливость и на простоту транспорта закроет глаза. В 1958-м мой отец в Дублине водил черный “форд”, ездил на автомобиле со своих двадцати пяти лет, мыл “форд” по утрам каждую субботу и убирал с половиков любой камешек или грязь, а потому его автомобиль казался сумрачной колесницей, однако отец моего отца в Фахе правил конем и телегой, ничем не отличаясь от своего отца или отца своего отца и, вероятно, всех Кроу за порогами древности с тех самых пор, как Фаха возникла из моря. Дуна экипажа с мотором себе не желал, но и плохого про тех, кто располагал таким экипажем, не думал. В глубине души Суся, вероятно, стремилась к роскоши и величию, но даже если так, рано погасила она в себе ту девичью грезу, извела ее на корню, чтобы стужа и сырость, грохот и тряска лошади и телеги по дорогам Фахи не вынудили ее пожалеть о своей жизни.

Прозвонили церковные колокола, и я знал, что прародители подались прочь из Фахи, покуда сам я стоял на пороге, словно младший апостол, с горящей лучиной. Того человека – Кристи – след простыл. Я бросил лучину и тут заметил маленькую синюю кучку его костюма в траве на речном берегу и в тот же миг различил в реке золотистую макушку его головы.

Хоть и островитяне мы, в ту пору пловцы из нас были ужасные. То ли из чрезмерно развитого почтения к силам природы, то ли из стыда перед раздеванием, то ли от захватывающего дух недоумия, но никто в те времена не учился плавать. Большинство входило в воду лишь иногда, и в основном то были мужчины, закатывавшие штаны до колен, и вступали они в мелкие волны у Килхы, не снимая шляп и свесив голову; белее белого ступни их под водой – повод для потрясения, большие пальцы на ногах зарываются в песок, словно в школьном эксперименте с червями. Как всегда, женщины оказывались дерзновеннее, и барышни, что визжали в ледяных водах, высоко вскинув юбки, и убегали, голоногие, от пены, – не редкость, а одна из ключевых причин, зачем мужчинам отправляться к морскому побережью. Однако плаванием ничто из этого не было. Для тех, кто действительно разоблачался, плавать означало барахтаться, задрав голову, и заполошно бить руками и ногами в надежде, что если достаточно резво барахтаться, то можно избежать утопления.

Если видел кого-то в реке, первым делом приходило в голову, что человек не плавает, а тонет.

В жизни бывает больше одной двери. Даже на бегу я, кажется, понимал, что вот как раз тот случай.

Не так-то просто бежать через поле весной, и в моей памяти такое поле, как у Дуны – оспины да кочки, навоз, тростник да скользкая апрельская трава, – место коварное. А поскольку у старика есть история лишь его собственной жизни, я все еще бегу через то поле, тощий семнадцатилетний парнишка из Дублина, застенчивый и вместе с тем упрямый, бегу с предчувствием того, что мне казалось роком, но было, вероятно, судьбой, если вы к такому склонны. Я бежал, веря, что собираюсь спасать того человека, хотя, конечно же, это меня ему предстояло спасать.

На краю поля я перебрался через каменную стенку и перебежал дорогу, тянувшуюся вдоль устья. Может, звал Кристи. Может, махал руками. Он уже порядком отплыл в речной поток, река была холодна, и ничего милосердного или снисходительного в ней не было, темным языком была она и каждый год заглатывала все новых и новых отчаянных.

Я остановился у его одежды. Вновь позвал его по имени, и на сей раз Кристи повернул голову и отозвался. И до того убедительно свидетельство наших глаз и ушей, так стремителен ум, когда составляет свою версию происходящего, что едва ль не труднее всего в этом мире понять, что все можно видеть иначе. Из груди Кристи вырвался крик – голова запрокинута, вой во всю глотку. Но метнулась из воды рука его, ладонь распахнута, и, мощно, медленно покачиваясь, Кристи поплыл ко мне.

По дороге же приближались в телеге Дуна и Суся. Завидя меня у реки, они сбавили скорость и остановились, когда с немалым трудом, высоко задирая ноги и оскальзываясь, хватаясь за камыши, Кристи наконец выбрался на берег – бледный, в иле, улыбчивый и весь целиком голый.

* * *

Покуда живешь ее, иногда думаешь, что жизнь твоя – ничего особенного. Обычная, будничная и должна бы – и могла бы – в том и сем быть лучше. Нет в ней сравненья, посредством которого извлекается какой бы то ни было смысл, поскольку слишком она чувственна, непосредственна и безотлагательна, и именно так жизнь и полагается жить. Все мы постоянно стремимся к чему-то, и хотя это означает, что более-менее неизбывен поток промахов, не так уж и чудовищно то, что мы продолжаем пытаться. В этом есть что осмыслить.

* * *

Когда Кристи вернулся к дому, он был облачен в измятый свой костюм и пах рекою. Волосы и борода у него потемнели, а сам он помолодел на десять лет. Постучал костяшками в косяк открытой двери, и Дуна выскочил из кресла – поздороваться.

– Ну дела, – молвил он, и хотя ни малейшего понятия не имел, что здесь делает этот человек, просиял всем своим обширным лицом.

– Кристи, – сказал Кристи.

– Кристи, – сказал Дуна, словно было это совершенно чудесно.

Я сидел в уголке у очага, в самом темном месте той комнаты, и разглядывал силуэт на пороге, вычерченный в дневном свете, какой не был еще солнечным – просто сияние после дождя. Позади той фигуры свет двигался, и капли дождя трепетали на дальних терновых кустах, и те казались усыпанными жемчугом или рождественскими огоньками в апреле. Думал же я так: вот какова она, Фаха. Думал же я так: в этом человеке нет и малейшего проблеска оторопи из-за того, что видели его нагим, и пусть не умел я выразить этого в словах, нечто переменилось. А затем Суся – то ли в подтверждение неписаного характера керрийцев, то ли собственной непроницаемой натуры – вытерла руки о посудную тряпицу, оставила ее у мойки и, сложив руки на груди, произнесла:

– Раненько вы.

В тот миг растерянности и восторга Дуна осознал, что Суся этого Кристи ждала и не усохло от сорока лет брака чудо Анье О Шохру.

Ключевое знание о Дуне состояло в том, что он обожал байку. Верил, что люди располагаются внутри повести, у которой нет конца, поскольку рассказчик начал ее, о концовке не задумываясь, и даже после десяти тысяч сказок к тому, чтоб отыскать развязку, на последней странице не приблизился. Байка – суть жизни, и, осознавая себя внутри нее, чуть легче выносить горести и невзгоды и полнее радоваться всяким поворотам, какие возникают попутно. Дуна шагнул в сторону, пока Суся пялилась на гостя, и брякнул:

– После Пасхи, говорили.

Гость пожал плечами.

– Я раненько, – сказал он, словно сам не хозяин был своему появлению.

– Комната наверху, на чердаке. На двоих вам будет с нашим внуком, мы его не ждали, но он тут, – сказала Суся. – Надолго ли – не ведаем.

Подтекст я уловил, но не обиделся. Кристи все нипочем.

– Постель… простая, – сказала Суся.

– Любая постель хороша.

– Постояльцев у нас не бывало. – Она смотрела на него без выраженья, за круглыми линзами глаза огромны. – Расценок не знаю.

Лицо у него сморщилось. Если глядеть ему в глаза, сходило за улыбку.

– В графстве Мит платил три фунта в неделю.

– Вас грабили.

– Есусе, как есть, – подтвердил Дуна и провел ладонью себе по макушке.

– Туалета нет у нас. Электричества тоже. Пятьдесят шиллингов в неделю. – Суся осваивала навык торговаться себе в убыток. – Будете уезжать домой на выходные – тридцать пять шиллингов в неделю. У нас свои яйца и черный хлеб, расход у меня выйдет только на мясо.

– Никакого мне мяса, – сказал Кристи. – На это расхода не будет.

Суся не поняла, то ли он отказывается от мяса, чтоб постой вышел подешевле, то ли чтоб стряпня оказалась попроще.

– После субботы будет мясо.

– Не для меня, – сказал он.

К слову, в те времена – возможно, оттого, что желудки помнили тяготы войны, а может, в памяти народной – и Голода, – не употреблять мясо мужчине было едва ль не богопротивно. Вегетарианцев в Фахе не водилось вплоть до приезда из Бристоля в 1970-х Артура и Агнес Филпот в блекло-розовом “фольксвагене”; они поселились на участке грязищи и тростника позади дудочника Джона Джо, принялись вырубать кустарник и рыть борозды и совершенно сражены были щедростью Джона Джо, в припадке гостеприимства предложившего: “Валяйте, забирайте у меня весь коровий навоз”.

Мясо не ели во искупление: вне искупительного времени в году предполагалось от мясоедства некое внутреннее смятение. Суся все еще хлопала глазами, и тут Дуна предложил:

– Рыба?

На что Кристи отозвался:

– Рыба – прекрасно. – Подал Дуне широкую ладонь. – По фунту в неделю решим?

На том и сговорились. Я проводил Кристи к крутому трапу на чердак. Для крупного мужчины был он довольно прыткый, как говорили в Фахе. Поставил чемоданчик, сбросил сапоги, улегся на кровать, матрас которой податлив был, как сливочный крекер, – и тут же уснул.

Загрузка...