Мой литературный формуляр и нечто вроде Acquit de Conscience[72]

Кто такой в литературной петербургской братии Владимир Петрович Бурнашев[73]

Свою автобиографию начну с того, что я, к горю моему, не получил никакого правильного образования, с малолетства будучи жертвою взаимных пререканий и эксцентричных взглядов и понятий моих родителей, которые с 1828 года, когда мне минуло 16 лет, разъехались, т. е. сделали то, что французы называют séparation de corps[74]: отец служил вице-губернатором в Орле и жил там на холостую ногу, имея, однако, превосходно монтированное хозяйство и ведя веселую и игорную жизнь, что при его слабом, каком-то тряпичном характере ужасно ему вредило. Но для своего времени отец мой был человек очень образованный, получив во времена императора Павла воспитание в Горном корпусе, а потом был в начале нашего столетия свитским офицером колонновожатых[75] (что ныне Генеральный штаб[76]) и адъютантом, сначала графа Бенигсена, а потом графа[77] Штейнгеля. В 1810 году отец мой вышел в отставку из военной службы, по воле своего отца, а в 1811 году женился на матери моей, тогда 16-летней девице, красоты поразительной, но сколько она была изящна наружностью, столько уродлива и до крайности неприятна характером, доходившим до самого нестерпимого самодурства[78]. Хотя она была немецкого происхождения (отец ее был тот ганноверец Букендаль, который сделал первую золотую карету для императрицы Елисаветы Петровны в 1745 году, что доселе значится крепко выгравированное на одной из частей этой древней кареты, хранящейся в Конюшенном музеуме[79]), она не знала ни слова по-немецки, но зато в высоком совершенстве владела французским языком, почему, когда отец мой, мастерски знавший теорию и практику французского и немецкого языков, хотел, чтобы меня, мальчика, еще крошку, учили, кроме французского языка, немецкому и даже английскому, мать воспротивилась этому, прогнала всех учителей и все свое исключительное внимание обратила на один лишь французский язык, говоря, что ни на что не похоже, чтобы сын знал те языки, которых мать его не знает. Очевидно, нелепый из нелепых афоризмов! Затем отец хотел сделать из меня военного, а мать, из опасения войны, настояла на том, чтобы меня, не бывшего ни в университете, ни в лицее, ни даже в какой-нибудь дельной гимназии, бросили в канцелярский водоворот, когда мне едва исполнилось 16 лет.

У меня было две сестры, обе моложе меня, одна двумя, а другая восемью годами, и обеих их нет на свете: старшая умерла в Тамбове, в 1865 году, стремясь постричься в монахини; младшая же, воспитывавшаяся когда-то в Смольном монастыре, но после этого вполне поверхностного воспитания мастерски умела пользоваться преподаванием в знакомых домах языков: немецкого и английского, которыми впоследствии владела словно своим отечественным. Меньшая сестра, Софья, весьма недавно, почти скоропостижно, умершая (в марте 1883[80] года), захотела еще заняться итальянским языком с целью чтения либретт итальянской оперы. Эта сестра моя, с тем вместе весьма недюжинная музыкантша, оставила в русской педагогической литературе свой в 40-х годах изрядно гремевший псевдоним Девица Эсбе, под каким в 50-х годах до 61 года исключительно она издавала и редактировала два воспитательных журнала: «Час досуга» и «Калейдоскоп» (с 1857 по 1861 год)[81]. Нынче журналы эти, более чем роскошно издававшиеся, библиографическая редкость[82]. Потеря этой дорогой и талантливой сестры, с которою под одним кровом я прожил 65 лет с моего младенчества, была мне весьма горька, имев жестокое влияние на мое здоровье и причинив мне с марта месяца 1883 года ту болезнь сердца, которую я ношу в груди и которая, называясь аневризмом аорты, может, по мнению лучших врачей, поразить меня моментально, при каком-нибудь излишнем волнении и возбуждении нервной системы, находящейся у меня в крайне опасном положении. Вот почему мне чрезвычайно нужно постоянно спокойное состояние духа, немыслимое и невозможное в сношениях с 9/10 нашей русской журнальной братии, состоящей почти сплошь и рядом из людей, по меньшей мере невоспитанных, дурного тона и нигилирующих все то, что называется приличием и деликатностью. Я не говорю уже о добросовестности, святости обязательств и понятии о чести – все это у русских журналистов зависит от дуновения ветра политического и общежительного, а также от личного воззрения и миросозерцания каждого из этих милых господ.

Отец мой умер в Тамбове, будучи председателем казенной палаты и в чине тайного советника и кавалера трех звезд[83], в 1861 году на восьмидесятом году от роду, а мать моя умерла в 1871 году, пропользовавшись пенсионом в 1200 рублей, оставшимся ей за шестидесятипятилетнюю службу отца моего. Но такая пенсия нисколько не препятствовала моей матери требовать от меня, comme argent de poche[84], такую же точно цифру серебряных рублей.

Швырнутый на канцелярскую службу в 1828 году, я никогда не любил казенной службы и, правду сказать, всегда служил кое-как то в Министерстве финансов, то в Военном, то в Удельном (тут три года и поусерднее, чем в других, в звании помощника директора Удельного земледельческого училища[85], созданного в 1836 году графом Л. А. Перовским и уничтоженного в 1866 году (через 30 лет) графом М. Н. Муравьевым[86]). Еще служил в Министерстве государственных имуществ, канцелярии Орденского капитула, в канцелярии обер-прокурора Святейшего синода и, наконец, в Министерстве внутренних дел, откуда я и вышел в 1849 году, нося с 1841 года чин, какой и сейчас имею, надворного советника. Разумеется, все мои сослуживцы на недосягаемых от меня высотах в эти 35 лет, и один из них, Григорий Павлович Небольсин, статс-секретарь и член Государственного совета.

Не выслужив необходимых для пенсии 25 лет, я не пользуюсь никакою пенсиею, что составляет одну из болячек (нравственных) моего сердца.

Я всегда предпочитал частную деятельность всякой государственной. Частная деятельность, исключительно литературная, временно иногда давала мне чуть не такое годовое содержание, какое по закону назначается члену Государственного совета. Но чаще я бедствовал, преимущественно потому, что с 16-летнего возраста должен был быть кормильцем своего семейства, почти брошенного отцом на произвол судьбы. Впрочем, отец давал матери с ее двумя дочерьми, моими сестрами, по закону ей следовавшую третью часть его жалованья (он 3 тысячи получал штатного жалованья), т. е. 1 тысячу рублей ассигнациями. Но, натурально, этой тысячи рублей было далеко не достаточно для моей матери (привыкшей к роскоши) с двумя девушками дочерьми.

Русские книжники-фарисеи[87], разные издатели-спекуляторы и журналисты, зная мое затруднительное домашнее положение, жестоко эксплуатировали меня и заставляли, особенно журналисты, даром работать, книгопродавцы же скудно платили за оригинальные и переводные работы, преимущественно по части «детской» литературы, в которой я тогда (с 30-х по 50-е годы) приобрел порядочную известность под псевдонимом Виктора Бурьянова[88]. Однако так шло с 28-го по 30-й год, когда дела мои, как сотрудника журналов и работника на книгопродавцев, стали так поправляться, что я, не имея 20 лет от роду, с казенным содержанием и частными заработками имел от 3–4 тысяч рублей ассигнациями в год. Моих, т. е. «Виктора Бурьянова» книг по «детской литературе» было так много, что в Смирдинском каталоге[89] этим именем было занято несколько столбцов. Теперь ни одной из этих книг нет в книготорговле, нет и в библиотеках, кроме Императорской публичной библиотеки. В это время до 50-х годов я напечатал множество сельскохозяйственных книг под псевдонимом Бориса Волжина, что мне на поприще агрономической литературы (при всем моем невежестве в агрономии, химии, физике, механике, гидравлике и естествознании) сделало такое имя (о, патриархальные времена!), что в конце 1849 года Вольное экономическое общество пригласило меня быть редактором-издателем на коммерческом праве журнала общества «Труды Вольного экономического общества»[90], о чем подробнее я поговорю ниже, а теперь обращусь к первым моим детским шагам в журналистике.

В августе месяце 1828 года отец мой наскоро приехал из Орла в Петербург, швырнул меня на службу в Департамент внешней торговли под начало своего знакомого Дмитрия Гавриловича Бибикова и, торопясь уехать в свой милый Орел, отворил мне двери кабинетов тогдашних журналистов[91] – Николая Ивановича Греча (принявшего 16-летнего писачку с насмешками и эпиграммами, причем дал кличку Борзопишева) и Павла Петровича Свиньина, добрейшего и простейшего человека, уверявшего всех встречных и поперечных, что я с талантом, и тотчас засадившего меня за какие-то нестерпимо скучные переводы из записок Маржерета[92] и тому подобных. В эту пору в ноябре 1828 года скончалась знаменитая гуманностью и филантропиею вдовствующая императрица-родительница Мария Федоровна[93]. Свиньин в самый же день кончины императрицы-благотворительницы дал мне какую-то высокопарную статью тогда только что недавно родившейся «Северной пчелы»[94] и другую в том же тоне, напечатанную в «Русском инвалиде» Пезаровиусом (изрядно малограмотно)[95], и при этом еще сунул в руки какую-то рукописную, бывшую у него «записку» о достохвальной деятельности императрицы совершенно официального колорита, подготовленную статс-секретарем покойной императрицы Григорием Ивановичем Виламовым по поводу какого-то предстоявшего юбилея ее величества. Тогда, снабдив меня всеми этими малополезными материалами, Свиньин сказал мне: «Знаешь, Володя, напиши-тка мне по этим данным статеечку пречувствительную о подвигах императрицы и изготовь (хоть ночью пожертвуй!) к завтрашнему дню, так как моя ноябрьская книжка печатается и на днях должна выйти. Мы назовем твою статью „Первый цветок юноши-писателя на гроб императрицы Марии Феодоровны“[96]. Ежели напишешь хорошо, то я улажу так, что ты получишь перстенек рублей в сто». Свиньин любил эксплуатировать таких молоденьких и малограмотных борзописцев, каков был я, не платя им ни гроша. Тогда, впрочем, и не было в обычае за журнальные статьи платить. Первый ввел «гонорар» Сенковский в «Библиотеке для чтения».

Памятно мне чрез 56 лет, что я тогда проработал всю ночь от моей матери тайком, а то, чего доброго, она отобрала бы у меня все осветительные материалы. Но ночь принесла плоды, потому что к 8 часам утра несколько писанных листов с детским что ни есть ребяческим словоизвержением с колоритом канцелярского слога были готовы, и я, не прочитав даже, поспешил отнести все это мое детское бумагомаранье к Свиньину. Павел Петрович остался очень доволен этою фразеологиею в форме автонианской хрии[97], написанной по всем правилам риторики профессора Рижского[98]. Но все-таки Свиньин нашел нужным, как он выражался, впустить своего квасно-патриотического «соуска» в мой винегрет, и, по его мнению, статья вышла на славу. «Что в рот, то спасибо!» – восклицал благодушествовавший постоянно и лгавший напропалую Свиньин, прозванный фабулистом А. Е. Измайловым «Павлушка – медный лоб»[99].

Статья «Цветок» была напечатана в конце ноябрьской книжки тогдашних крохотных «Отечественных записок» в их небесно-голубой обертке и окаймлена траурным бордюром с наигрубейшим лубочной резьбы изображением розы, всего более похожей на какое-то чернильное расплывшееся пятно: ксилография тогда у нас была в первом периоде младенчества. Свиньин расщедрился и оттиснул сотню экземпляров моей статьи особо на почтовой бумаге и, при содействии разных милостивцев своих, уладил так, что экземпляры с черным бордюром и с уродливою розою были в Зимнем дворце представлены государю императору Николаю Павловичу, всей императорской фамилии и Двору, а особенно особам двора покойной императрицы. Знаменитая (в царствование Павла Петровича) статс-дама, кавалерственная дама большого креста Св. Екатерины[100] и обер-гофмейстерина Е. И. Нелидова, прочла эту мою патетическую статью, наполненную тем, что французы называют lieux communs[101], и (вот вкус-то!) нашла, что c’est quelque chose de délicieux comme production littéraire d’un adolescent[102], и тотчас прочла с восхищением императрице Александре Федоровне, разумеется, подсобляя французским переводом, потому что юная императрица в те поры, при всех стараниях Василия Андреевича Жуковского, была еще слишком слаба в русском языке; это не помешало императрице сказать, что il faut pourtant encourager ce poète adolescent[103]. И вот назавтра за мною, при содействии Свиньина, давшего мой адрес, прискакал в пошевнях на тройке фельдъегерский офицер и отвез меня в Таврический дворец к статс-даме ее высокопревосходительству Екатерине Ивановне Нелидовой[104], имевшей вид коричневой маленькой мумии и крайне невзрачной, которая, однако, очень ласково приняла «мальчика-поэта» в форменном фраке Министерства финансов и от имени императрицы Александры Федоровны вручила ему за «Цветок» перстенек аметистовый с бриллиантовой пылью, ценою в 100 рублей ассигнациями.

Как ни маловажно было само по себе это обстоятельство, оно имело огромное влияние, во-первых, на некоторых журналистов, как, например, Н. И. Греч, сделавшийся с этого времени ко мне гораздо любезнее. А во-вторых, рассказы Е. И. Нелидовой о poéte adolescent blond cendre à cheveux naturellment bouclés[105] сделали то, что этот белокуренький юноша был приглашен на утренний шоколад блестящим тогдашним вельможею Федором Петровичем Опочининым, другом великого князя Константина Павловича, равно как Николаем Петровичем Новосильцевым, заведовавшим тогда заведениями императрицы Марии Федоровны, и, главное, знаменитою тогдашнею вестовщицею и придворною сплетницею Елизаветою Михайловною Хитрово, дочерью светлейшего князя Михаила Илларионовича Кутузова-Смоленского. Эта барыня из самых что было сливок аристократии была мать прелестной из прелестных графини Фикельмон, т. е. супруги тогдашнего австрийского посланника, которого белоснежный мундир и красные рейтузы производили престранный эффект в публике, особенно при зеленом султане его треуголки, покрытой сплошь широким золотым галуном. Но дело в том, что Лизавета Михайловна приходилась что-то вроде троюродной кузины моему строгому начальнику Дмитрию Гавриловичу Бибикову, который раз утром призвал белокурого мальчика-элегиста к себе на дом и сказал ему:

– Тебе, верно, не известен мой приказ, на основании которого такое подношение твоего какого-то там «Цветка», какое ты сделать изволил в Зимний дворец, могло иметь место не иначе, как только при моем благосклонном и начальственном посредстве.

Как я ни объяснял, что тут я ни при чем, что 100 экземпляров моей статьи через статс-секретаря Кикина препроводил Павел Петрович Свиньин, а что я ничего не видал, да и видеть не мог, все-таки Бибиков мне объявил:

– Толкуй там что хочешь, а от меня наказание понесет не толстый боров Свиньин, а le blond adolescent, poétisant en prose[106], то есть твоя милость, и наказание это начнется с этой минуты. Следуй за мною.

Я пошел за Бибиковым из его кабинета со стеклянным потолком в коридор, а из коридора мы прошли в биллиардную, где Бибиков вооружился мазом[107], велел мне взять кий и играть с ним в 48-бильную партию на бильярде. Мы сыграли, помнится, десять партий, и в этом состояло мое оштрафование, распространившееся на все воскресенья, когда в час пополудни я должен был являться к Бибикову, чтоб играть с ним 10–12 партий и потом, когда соберутся воскресные гости, обедать, спустя же час после обеда удаляться. Так с конца 1828 года по половину 1833 года прошло прекрасно 5–6 лет. Но в 1833 году одно обстоятельство[108][109] восстановило Бибикова против меня до того, что он из благодетеля-начальника сделался ненавистником моим и повсюду мне вредил даже и тогда, когда в 1837 году я перешел от него в Военное министерство под начало статс-секретаря М. П. Позена.

После первого моего литературного успеха с «Цветком нагробным» Н. И. Греч, заметив, что статьи П. П. Свиньина о разных русских гениях, им откапываемых, хотя и пересаливаемые им, имели-таки некоторый успех, захотел, чтобы и в «Северной пчеле» были печатаемы рассказы о русских Уаттах, Жакарах и Терно, а потому обратил свое внимание на меня и раз как-то в один семейный четверговый обед в первых месяцах 1829 года (мне было 17 лет от рода) поручил мне «откапывание русской гениальности», особенно по части мастерств и художеств[110]. И вот я, едва вышедший из детства, пустился на столбцах «Пчелы» с жаром рассказывать биографические подробности о разных более или менее замечательных русских изобретателях и производителях, как: Батов («Русский Страдиварий»), Чурсинов (делатель клеенок), Лукутин (табакерщик из папье-маше), Серебрянников (ленточник), Головкин (фабрикант нюхательного табака), Плигин (макаронщик) и пр. и пр. и пр.[111] Но ни одна из этих пустословных и восторженных статей, крепко смахивавших на рекламы, так не удалась блестяще успешно молодому мальчику – уже публицисту, как статья об анекдотивном порховском пастушонке, сделавшемся в то же время со дня наводнения (1824 г.) в течение 4–5 лет видным табачным фабрикантом, производившим турецкий и американский курительный табак и уже соперничествовавшим с Гишаром и Линденлаубом. То был табачный фабрикант и купец Василий Григорьевич Жуков, впоследствии приобретший громадную славу и колоссальное, миллионерное богатство, но умерший в конце 1882 года почти в затруднительном положении, оставив целый полк наследников, разорвавших на дробные части остатки его достояния, благодаря своему дикому самодурству и нелепому образу жизни, имевшему в основе милое правило российского дурачества: «Ндраву моему не препятствуй!» Но в 30-х годах все понимали очень хорошо, что Жукова на такую высоту подняла статья в «Северной пчеле», напечатанная семнадцатилетним юношей в декабре 1829 года[112]. Довольно сказать в доказательство волшебного эффекта моей этой тогдашней статьи, что она была прочтена императором Николаем Павловичем, который на разводе громко отрекомендовал ее великому князю Михаилу Павловичу, как страстному курильщику. Этот случай был в особенности стимулом славы и страшного богатства Жукова, а мне статья эта доставила в «Северной пчеле» гонорар в 100 рублей ассигнациями в месяц, что в те патриархальные времена было колоссально, возбудив против меня зависть не только таких сотрудников «Пчелы», как Сомов (Орест Михайлович), Очкин (Амплий Николаевич) и Юханцов (Николай Иванович, отец знаменитого вора Кредитного общества[113]), получавших от Греча жалованье за переводы, но даже заставило коситься на меня самого Фаддея Венедиктовича Булгарина, говорившего обо мне: «В сорочке родился мальчишка, в сорочке».

Но эта bouderie[114] нисколько не помешала Булгарину в начале 40-х годов рекомендовать меня книгопродавцу Ольхину для редактирования «Воскресных посиделок», состоявших из 12 пузатеньких книжек для народного чтения[115]. А еще более: тот же Булгарин, отъезжая на несколько лет в свое Карлово (мне тогда, правда, было далеко не 17 лет, а уже 35), [передал мне] редакцию своего журнала «Эконом»[116]. В течение этих 40-х годов, в конце 1848 года, я издал составленный моими трудами «Терминологический словарь сельского хозяйства» в 40 000 слов[117], обративший, между прочим, на себя внимание Русского отдела Академии наук. Знаменитый составитель «Толкового словаря» Владимир Иванович Даль в предисловии своем к этому труду говорит: «Я много обязан словарным работам гг. Анненкова (по ботанике) и Бурнашева (по сельскому хозяйству и вообще промышленности)»[118].

В 1839 году изданы мною книги: а) «Деревенский староста», которую в количестве 1000 экземпляров купил у меня тогда же департамент без гроша сбавки книгопродавческих процентов, и б) «Описание Удельного земледельческого училища»[119], за которую от государя императора получил перстень в 1000 рублей ассигнациями.

В 1850 году я стал издавать и редактировать «Труды Императорского Вольно-экономического общества», принятые мною в ноябре 1849 года с 250 подписчиками, которые в моих руках в два месяца дошли до 3600 подписчиков, к концу же года я имел всего 6700 подписчиков, число коих не изменялось в течение семи лет, но в 1857 году в феврале месяце вследствие самых гнусных интриг и всяких мерзостей оставил редакцию изданий общества. Забавнее всего то, что это нелепое общество устами и пером своего тогдашнего непременного секретаря А. И. Ходнева (ныне умершего) упрекало меня за то, что я имел такое множество подписчиков и массы читателей, мотивируя этот упрек моему неустанному старанию, самопожертвованию и уменью – тем (изволите видеть), что ученое общество не должно иметь такой свой орган, который на глазах и в руках у всякого мужика и лавочника. Вот чепуха-то! И заметьте, что все бывшие в обществе моими врагами, как и этот самый Ходнев со своими рогатыми софизмами, были люди не только мною одолженные, но некоторые даже облагодетельствованные мною[120].

В бытность мою редактором «Трудов» я, в виде премий к журналу, издал много различных «Руководств» для хозяев и хозяек[121], но в особенности знаменательно было издание «Ветеринарного лечебника» с великим множеством раскрашенных и политипажных рисунков в двух огромных томах. Составил книгу эту ветеринар Генслер[122], тот самый, который потом сделался юмористом и издавал целые книги и писал статьи юмористического содержания, довольно бойкие и размашистые. По подписке словарь этот, обошедшийся мне в 10 000 рублей серебром, шел по 5 рублей серебром (дешевизна поразительная), и 2000 экземпляров его были тотчас проданы по этой цене, чрез что я покрыл все издержки свои. Осталось 400 экземпляров, из коих 50 раздарены, как водится, а 350 продавались в мой чистый барыш по 7 рублей экземпляр, каких я продал на 1400 рублей всего 200 экземпляров, оставшиеся же еще не проданными 150 экземпляров я продал г. Вольфу по 6 рублей экземпляр на 900 рублей. Таким образом рискованное это издание дало мне 2300 рублей чистой выгоды. Вольф пораспродал свои экземпляры по 10 рублей каждый. В настоящее время, я слышал, в магазине Товарищества есть в наличности 2–3 экземпляра, какие там продаются не дешевле 20 рублей каждый по случаю чрезвычайной их редкости.

В 1857 году, удалясь из Общества и нуждаясь в средствах к жизни, я получил от покойного М. О. Вольфа поручение составить «Популярную хозяйственную библиотеку» в сто книжек, каждая книжка в 3 печатных листа в 16-ю долю. Многие из книжек этой библиотеки выдержали несколько изданий. Эта коллекция и поныне через 28 лет идет в продаже раздробительно. Кроме того, в это же время или около этого времени я для г. Вольфа, по его инициативе, обработал книгу в 5000 анекдотов, изданную им в пяти томах под заглавием «Весельчак»[123].

В 1858 году я приступил к изданию широко энциклопедической, но все-таки с хозяйственным характером, еженедельной газеты «Листок для всех», в которой, между прочим, под видом картинок с юмористическим колоритом вымышленного «Захолустьевского общества земледелия», бывшего фотографиею Вольного экономического общества, я, зная коротко все тайные пружины общества, жестоко над ним издевался, выводя на чистую воду все то, что заправилы общества старались всеми мерами скрывать от отечественной публики. Принц Петр Георгиевич Ольденбургский и целый сонм негодяев, окружавших этого бесхарактерного человека, узнали себя под псевдонимами более или менее прозрачными, и вследствие этого принц жаловался лично на меня в Бозе почивающему государю императору Александру II. Мне лично тогдашним министром народного просвещения Евграфом Петровичем Ковалевским был объявлен высочайший выговор со строгим запрещением печатать «Хронику» о «Захолустьевском обществе», при нем начались страшные цензурные придирки, заставившие меня на 1859 год прекратить это периодическое издание[124].

В эту пору, с 1859 по 1864 г., в течение пяти лет я в особенности много работал переводов, а отчасти и оригинальных компиляций (в которых я довольно руку набил) вроде книги «Русские люди всех сословий и всех эпох. Собрание до 100 биографий для юношества русского»[125]. В это же время я помогал сестре моей (Софье Петровне Бурнашевой) под ее псевдонимом Девицы Эсбе (т. е. С. Б.) издавать и редактировать два воспитательных ее журнала («Час досуга» и «Калейдоскоп»), о которых я упомянул выше.

В 1864 году, в январе, я принял службу по крестьянскому делу в Юго-Западном крае в качестве председателя мирового съезда в гор. Балте Подольской губернии, будучи прикомандирован к Земскому отделу Министерства внутренних дел. Здесь я прослужил до 1866 года, когда был, по воле начальства, переведен в Летичев, а в 1867 году, в мае месяце, возвратился в Петербург с отчислением от службы по крестьянскому делу, но с оставлением в прикомандировке к Министерству внутренних дел. Враги очернили меня перед начальством, выставив меня и полонофилом и юдофилом собственно по случаю справедливости и беспристрастности моих действий, когда я доказывал полякофобам и юдофобам, с пеною во рту нападавшим на меня, что я не признаю за собою права давать своей чисто финансово-административной комиссии мало-мальски политический характер и что я нахожу действия еврейских ростовщиков в миллион раз скромнее и извинительнее действий ростовщиков из членов православного духовенства, дерзающих употреблять религию как орудие своих гнусных мздоимств, о чем я неоднократно конфиденциально сообщал преосвященному Леонтию, нынешнему варшавскому архиепископу и фавориту К. П. Победоносцева. Этот владыка, однако, неоднократно поступал со мною самым иезуитски-предательским образом, как и подобает всякому авгуру, разыгрывающему роль святого мужа в публике и не отказывающемуся иметь у себя гарем из мальчиков певчих. Впрочем, этот же самый епископ, зная мое ревностное содействие в Балте по предмету украшения тамошних православных храмов чрез суммы, жертвуемые мне на этот предмет поляками-панами и их паннами, сделал распоряжение, о каковом письменно меня уведомил по почте в Петербурге в июне 1867 года, о поминовении моего имени на эктениях в балтских городских церквах, перерожденных, большею частью не слишком давно, из униатских.

Мое юдофильство провозглашаемо было мировыми посредниками Балтского уезда (их было восемь предрянных личностей, все большею частью отставные уланские и гусарские поручики и помещики Киевской и Херсонской губерний, вовсе не либеральные со своими подвластными крестьянами и сильно либеральничествовавшие на счет кармана помещиков Юго-Западного края в пользу подольских, а именно балтских крестьян, страшных большею частью мошенников и пролаз). Господа посредники укоряли меня за мое мнение, очень чистосердечно тысячу раз высказанное, что присутствие еврейства деятельного, находчивого и расторопного в крае, где хохлацкое народонаселение отличается апатиею и леностью при воловьем упорстве держаться своего неподвижного status quo, – явление весьма логичное и для всякого приезжего человека спасительное. Я не затруднился объявлять, что я просто погиб бы, будучи вдруг перекинут из Петербурга в Балту, знаменитую своею непролазною грязью, ежели бы в разных факторах и мишурисах[126] не встретил моих спасителей. Наведши справки о ценах на все предметы, в которых я нуждался, я приобретал вещи эти из Одессы, Херсона, Киева, Бердичева и пр. чрез евреев местных, и оказывалось, что все мною получаемое обходилось несравненно дешевле, чем ежели бы я все это получал из рук местных жителей православных и римско-католиков. Само собою разумеется, что я в балтском обществе громко хвалил всех этих Мошек, Иозелей и Шмулей, с которыми я обходился всегда самым учтивым образом, сажая их у себя, что многих из этих загнанных, но дошлых, умных и по-своему благородных людей приводило в неописанный восторг. То, что на днях в Нижнем сказал нижегородский губернатор Николай Михайлович[127] Баранов[128], то я за 17 лет пред сим возглашал в Балте, Летичеве, Проскурове и даже Каменце, что семитическое племя само по себе прекрасное племя и что пора нам, сынам XIX века, убедиться, наконец, что «еврей не собака!». Балтский помещик отставной генерал-майор Беляев, плативший постоянный оброк ржонду[129] во дни ржондского террора, хотел мне продать натычанку (род брички) для моих вояжей по непочтовым дорогам уезда при разъездах с поверочными съездами, за 300 рублей, да еще такую, которая десятиверстную пробу не выдержала и чуть вся не рассыпалась, так что мне привелось бросить ее в корчме, а самому дотащиться до места моего путешествия частью на волах, частью верхом на не привыкших к седлу лошадях. Все это меня измучило изрядно, и я дорогою захворал и свалился в одной еврейской корчме, арендатор которой вместо генеральской натычанки уступил мне свою не за 300, а за 80 рублей, и эта натычанка прослужила мне более двух лет до моего отъезда в Летичев, когда тот же Соломон Шмуль Бродский купил у меня этот все еще крепкий экипаж, требовавший, однако, ремонта, за 60 рублей. Всем, кому я ни рассказывал об этом случае, находили, что еврей-мещанин города Балты Бродский честнее его превосходительства генерал-майора Беляева, разбогатевшего чрез командование в течение 28 лет Колыванским пехотным полком[130]. Естественно, что в этом случае «язык мой был враг мой», создавший мне злого врага в генерале Беляеве, который еще вяще стал упрекать меня в юдофильстве и плести о моей персоне паутину всяких мерзостей, когда, в бытность поверочного съезда в его имении, я вынужден был, ввиду дурного надела его крестьян, понизить ценность его местности, правда, очень богатой, на 27 %. Это уже окончательно взбесило этого бывшего когда-то аракчеевского питомца и прихлебателя, служившего когда-то у грузинского царька в адъютантах. Тогда этот генерал нарочно съездил в Каменец и там старался выставить меня дурно местному дураку губернатору Сухотину, которого я в грош не ставил, завися исключительно, как командированный, от министерства. Но как бы то ни было, а все мои сослуживцы по крестьянскому делу, даже разные идиоты, получили земельные наделы, которые тотчас заарендовали, я же не получил ни аршина земли в Подольской губернии.

Мое «юдофильство» еще гремело в Балтском уезде по тому случаю, что когда в марте 1864 года я, проездом в Балту, ночевал в Тульчине, то забыл там в заездном доме на зеркале прекрасное необыкновенно длинное с русскими кружевами полотенце, подарок моей сестры. В Балте я неоднократно кручинился об этой потере, не зная, где в дороге на перекладных я потерял эту нравственно дорогую для меня вещь. Прошло около 12 месяцев, и вот в начале марта 1865 года я, проездом в Каменец, по делам службы, не ночевал, а завтракал в том же заездном доме. И каково же было мое удивление, когда вдруг на мельхиоровом подносе вертлявый мишурис подал мне драгоценное по памяти о сестре полотенце, сохраненное им в целости целый год все в надежде когда-нибудь встретить-таки меня. Конечно, я поблагодарил честного еврейчика и удивил его наградою, в десять почти раз превышавшею стоимость самой вещи. А вот в бытность мою в Каменце в квартире одного местного чиновника, чистокровного россиянина, я заметил пропажу одного из моих часовых брелоков, вензеловой аметистовой печатки, которая улетучилась в руках пятнадцатилетнего сынка этого чиновника, ученика местной гимназии.

При рассказах об этих двух случаях я сопоставлял мишуриса Хемку с чадом высокоблагородного чиновника Подольской казенной палаты, исправлявшего в это время должность председателя казенной палаты, отсутствовавшего в Петербурге. И этот случай прибавил массу злобы против меня за мое юдофильство[131].

Возвратясь в Петербург в мае 1867 года, я снова имел некоторые занятия у М. О. Вольфа, постоянно борясь с долговыми тяжкими обязательствами, оставшимися мне от неблагодарного Вольного экономического общества, издания коего были мне по подписочной цене своей (3 рубля в год с пересылкою 12 книг в 10 листов[132] каждая и 52 номеров газеты[133], то и другое со множеством различных рисунков и с рассылкою разных приложений вроде, например, пакетиков с редкими семенами) в сильный убыток, а когда на 1857 год общество согласилось прибавить четвертый рубль, то интрига восторжествовала над правдой, и я должен был обратиться в бегство от общества, столько мною одолженного и столь дурно со мною поступившего.

В 1866 году, до возвращения моего в Петербург, сестра моя получила кое-какое наследство от старшей сестры своей, умершей в Тамбове, и это наследство в какие-нибудь 7–8 тысяч рублей серебром сестра Софья, недавно умершая и поныне мною оплакиваемая, имела великодушие из дружбы ко мне употребить на погашение окончательное моих долгов, вынесенных из общества в количестве 10 тысяч рублей, оставшись сама при своем только музыкальном таланте, который довольно успешно эксплуатировала, чрез что маленькие свои доходы присоединяла к пенсии матери и к моим в то время скудным средствам. Тогда находчивая и умная моя сестра стала устраивать шамбр-гарни[134] со столом на самых строгих началах нравственности и хорошего тона, и это покрывало расход на квартиру и на стол, т. е. на два самых существенных предмета в жизни. В это время я получал 1200 рублей в «Полицейской газете»[135].

В 1870 году явился новый журнал «Заря», издаваемый В. В. Кашперевым. В журнале этом был биографико-исторический отдел. Мне пришла мысль попробовать, по совету некоторых из моих приятелей, написать две воспоминательные (ретроспективные) статьи, одну из рассказов моего отца о его встрече в 1809 году с Аракчеевым, другую из моей жизни 30-х годов, когда мне не было еще и 20 лет. Первую я назвал «Крестовская карусель в 1809 году», вторую же «Четверги у Н. И. Греча»[136]. Первая особенно понравилась редакции, вторая же журналистике вообще и всей русской публике, так что эти статьи вдруг и совершенно неожиданно высоко, высоко, высоко подняли меня из того загона, в каком я, по различным интригам и преследованиям врагов, находился. На меня стали снова обращать внимание, и вот в 1871 году в июне месяце меня пригласил В. В. Комаров участвовать в его газете «Русский мир» – преимущественно по ретроспективной части в отделе фельетона или «нижнего этажа», и я ему до 1 января 1872 г. дал несколько статей, и, между прочим, статью «Моя служба под начальством Д. Г. Бибикова»[137]. Статья эта, заключавшая в себе одну лишь глаза режущую правду, озлила вдову Бибикова и была причиною самых жестоких преследований этой разъярившейся госпожи, которая особенно недовольна была тем, что я о ее высокопревосходительстве отзывался как она того заслуживала, ничего не газируя[138] и не подкрашивая, а все начистоту, приводя, впрочем, всему неопровержимые факты. Г. Комаров рекомендовал меня М. Н. Каткову, который в четырех последних номерах 1871 года «Русского вестника» напечатал мою статью «Воейковские пятницы», имевшую успех, а за весь 1872 год, т. е. 12 номеров своего ежемесячного журнала, он занял моею в 30 печатных листов статьею под названием «Моя служебная и частная деятельность в 1830–1840 годах», где собрана масса интересных эпизодов[139]. В том же 1872 году я напечатал в «Русском архиве» статью «Лермонтов в воспоминаниях своих однокашников»[140], которая обратила тогда внимание графа Д. А. Милютина, рекомендовавшего ее для прочтения великому князю Владимиру Александровичу. В том же 1872 году я печатал мои воспоминательные статьи в «Русском мире»[141], как вдруг в августе месяце того же года в трех или четырех номерах этого листка явилась не критическая, а с начала до конца пошлая, ругательная, длинная, бездоказательная статья против меня[142] с нахальными выходками, лично ко мне относившимися, ко мне, считая меня все-таки сотрудником газеты, помещающей на столбцах своих такие грубые порицания. Я потребовал от безалаберного Комарова, чтобы в удовлетворение мне он в своей же газете немедленно напечатал мой отпор, но он, дав мне честное слово исполнить мою справедливую просьбу, обманул меня и отпора моего не напечатал, а потому с 1 сентября 1872 года я с этим бесхарактерным и почти сумасшедшим человеком расстался, перейдя в газету «Биржевые ведомости», которых фельетонный отдел с 1 сентября 1872 по 1 января 1874 года я постоянно наполнял моими ретроспективными статьями[143], что давало мне до 2 тысяч рублей в год. Но на 1874 год Трубников оказался в столь дурных финансовых обстоятельствах, что вынужденным нашелся передать свою газету г. Полетике, с которым я сношений не имел. В 1874 году я печатал некоторые мои статьи в «Ниве» и в «Петербургской газете», а также в «Деле» под псевдонимом Эртаулова[144]. Одна из моих статей в «Деле» «Орловский крепостной театр графа С. М. Каменского» (в 20-х годах) имела успех и была цитирована многими газетами, а статья «Александр Ефимович Измайлов, журналист-фабулист и шутник» была высоко поднята всею журналистикою, делавшею из нее множество извлечений. Даже строгая критика тогдашних «Отечественных записок» посвятила этой статье несколько столбцов с избытком похвал неизвестному (??!!) автору ее[145], так как псевдоним мой не был известен по новости своей (Артемий Эртаулов)[146].

В этом 1874 году, в течение нескольких месяцев, получая по 100 рублей в месяц, я, по приглашению одного из начальников экспедиций III отделения собственной канцелярии (т. е. жандармского), принял занятия частных работ, состоявших в редактировании докладных записок для государя императора. Таких частных наемников при графе Шувалове, в помощь штатным чиновникам канцелярии, было до 60 человек, которые с поступлением генерала Потапова все были уволены немедленно, и в том числе я, пробывший там всего 4 месяца, но за эти 4 месяца жестоко пострадавший нравственно, потому что, узнав о моем нахождении (впрочем, совершенно невинном) в стенах этого ненавистного учреждения, почти вся журналистика от меня отшатнулась[147], что, впрочем, не помешало мне под псевдонимом еще новым Касьянова издать книгу ретроспективно-юмористическую под названием «Наши чудодеи»[148], имевшую изрядный успех[149].

В этом же 1875 году в «Пчеле», которую тогда издавал известный наш художник г. Микешин, а редактировал П. Н. Полевой, я поместил статью также воспоминательную под названием «Ловеласничество барона Брамбеуса»[150].

В 1876 году я принял еще новый псевдоним, Арбашев, под каким много работал в журналах «Природа и охота» (Л. П. Сабанеева) и «Сельское хозяйство» (Ф. А. Баталина), а также в «Земледельческой газете» (его же). Эти господа платили мне порядочно, однако менее, конечно, чем сколько платил в 1871–1872 годах г. Катков, но все-таки дававшие мне от 45–50 рублей с листа за статьи чисто статистико-коммерческо-этнографико-естествознательного характера, каковые были «Живорыбная торговля», «Продажа певчих птиц и способы их лова», «Молочные фермы в Петербурге», «Пушная (меховая) торговля», «Живность в курятном ряду», «Дичина пернатая и четвероногая на съестном рынке», «Огороды петербургские и подпетербургские», «Яичное производство во всей России с своими оригинальными особенностями» и пр. и пр. и пр.

Сделав перечень части моих серьезных и, по справедливости, занимательных и поучительных статей, не могу умолчать о том приятном для меня обстоятельстве, что тогдашний министр государственных имуществ граф П. А. Валуев, может быть плохой министр, а еще более плохой романист, но все-таки человек громадно образованный, дельный и умный, обратил свое просвещенное внимание на эти мои статьи о торговле и, как сказывал мой редактор «Сельского хозяйства» и «Земледельческой газеты» Федор Александрович Баталин[151], спрашивал его: «Кто этот Арбашев, который у нас печатает такие великолепные статьи?»[152] Как хотите, а такой отзыв как бы то ни было одного из умнейших наших сановников чего-нибудь да стоит и заставляет меня скорее, чем что другое, забывать злонамеренный лай моих врагов и завистников.

Не лишнее, однако, сказать, что все эти статьи были не что иное, как несколько дополненное и исправленное повторение вторым изданием многого множества моих собственных в этом роде статей, чисто оригинальных, напечатанных мною с мая 1870 года по июнь 1876 года, в течение семи лет, в газете «С.-Петербургского градоначальства и полиции», где за 1200 рублей в год я по контракту с канцеляриею генерала Трепова обязан был давать по одной и даже по две статьи в этом роде в неделю, а в течение семи лет моего контрактом оформленного сотрудничества было более 370 статей статистико-этнографико-естествознательного характера. Кроме статей собственно о той, другой или третьей торговле, было немало и даже весьма много очерков и этюдов петербургских типов, как ремесленных, так и иных различных, каких имеется до 100, напечатанных в газете «Градоначальства и полиции» под редакторством С. В. Максимова за последние 10–15 лет, составляющей ныне решительно библиографическую редкость из редкостей и находимую лишь в Императорской публичной библиотеке, в редакции С. В. Максимова и в конторе «Ведомостей градоначальства и полиции». Вот перечень некоторых, всего 30 из 100 этих очерков-этюдов:

1) «Кошачий маркитант»; 2) «Татарин халатник»; 3) «Пирожники в пирожных и на улицах»; 4) «Гречневики»; 5) «Костяники»; 6) «Трубочисты»; 7) «Парикмахеры»; 8) «Архангельцы с рябчиками и с олениной»; 9) «Торговля аптекарскими материалами и косметиками»; 10) «Охтяне и охтянки»; 11) «Мелочной лавочник с своими фокусами»; 12) «Проба лошади на конной площади и технический язык (жаргон) барышников»; 13) «Скорняки»; 14) «Портные штучники»; 15) «Фуражечники»; 16) «Гусачники»; 17) «Банщики»; 18) «Петербургский половой»; 19) «Словаки-жестяники»; 20) «Ледоколы»; 21) «Тряпичники»; 22) «Злотари (очистители отхожих мест)»; 23) «Извозчики (все оттенки промысла)»; 24) «Рыбаки на тонях»; 25) «Петербургские охотники»; 26) «Дровяной промысел, рубка и продажа дров»; 27) «Торговля грецкою губкою»; 28) «Бурлаки и бурлачество»; 29) «Ревельская килька» и 30) «Полотнянка (калужская канарейка) и приезжие из заштатного города Полотняного завода[153] в столицу продавцы калужских канареек» и пр. и пр. и пр., всего до 100 очерков-этюдов. Мне казалось бы, что «Газета Гатцука» для многих таких статей как нельзя более подходящее, владея массою клише, из коих иные вполне кстати были бы.

Все сведения и факты об этих всех торговлях, промыслах и ремеслах получались мною далеко не легко и не дешево в нравственном смысле, ибо добывание данных от наших невежественных и грубых производителей торговли и всяких промыслов представляло трудности, иногда просто невообразимые, употреблять же сколько-нибудь давление на этих людей, при содействии властей, было решительно возбранено Ф. Ф. Треповым. Правда, что с каждым годом я открывал все более и более помощников из числа наиболее образованных производителей, и уже в 1873-м и дальнейших годах мое дело стояло для меня не в пример легче, чем в 1870, 71 и 72 даже годах. Главные мои в этом деле добывания данных помощники были И. А. Поэнт (Pointe), обруселый француз, блестяще образованный, торгующий колониальными, фруктовыми и гастрономическими товарами; В. С. Семенов, рыбак, владелец большого живорыбного садка у Аничкина моста; А. Ф. Баранов (яичник и содержатель Мариинской огромной гостиницы в Чернышевом переулке; он умер за несколько лет перед сим); Е. А. Грачев[154], огородник-ботаник, замечательно умный, также не так давно умерший; М. Д. Котомин (огородник en gros[155], глава огородной биржи на Сенной в трактире Иванова); Никита Федорович Козьмин, человек маститой старости, специалист торговли живностью и дичью, сообщивший мне бесчисленное множество любопытных данных, и, наконец, Д. П. Мозжечков, пряничник и куреньщик[156], и несколько других не столь знаменательных, но все-таки оказавших мне несомненную пользу, потому что написать статью по сообщенным данным и группированным фактам было мне уже не столь трудно; но, повторяю, собрать и добыть эти факты и данные – это была геркулесовская умственная работа, за которую следовало платить не 1200 рублей в год, само собою разумеется.

Затем я старался из этих моих семилетних работ (1870 до 1877 г.), доставивших мне за все это время 8400 рублей, извлечь сколь можно больше меркантильной пользы, почему многие из этих монографий продал, как видите, вторым изданием в журналы «Природа и охота», «Сельское хозяйство» и «Земледельческую газету» на довольно выгодных для меня основаниях. Говоря об этом, кстати приведу странный случай, бывший по поводу этих статей.

Когда в начале весны нынешнего года явилось объявление англичанина и преподавателя в Коммерческом училище и в некоторых других казенных заведениях – мистера Уильяма Брея об издании им воспитательного журнала для русского юношества с громким названием «Юная Россия»[157], я познакомился с мистером Бреем и нашел в нем господина, взявшегося за дело, о котором он понятия не имеет, равно как о России (как юной, так и древней), а также и слабого в русском языке, почему я с ним постоянно беседовал и переписывался по-французски, но и тут оказалось, что г. Брей затруднялся ежели не конверсировать[158] с грехом пополам, то корреспондировать по-французски[159]. Я ему рассказывал, что у меня до 370 статей по предметам торговли, промысловости и этнографии русских производителей: ремесленников, фабрикантов и торговцев. Такие статьи, напечатанные за 9–14 лет пред сим в газете, никем не знаемой, я мог бы несколько видоизменить согласно с характером журнала, предназначенного для русского юношества, и затем предоставить ему на основаниях, для него далеко не разорительных. Образчики этих статей, рассказанные мною г. Брею по-французски, ему понравились, и он тотчас самым любезным образом изъявил готовность взять у меня разных этого рода статей на 220 рублей серебром, а также и брать подобного рода статьи у меня и на будущее время, причем везде напечатал объявление о том, что скоро явятся в «Юной России» статьи о шубном товаре, о торговле рыбою, молочными скопами[160], яйцами и пр. Я дал ему, кажется, около 25 статей, из числа коих г. Брей в № 1 и № 2 своего журнала напечатал мою статью под псевдонимом Геннадий Светозаров, именно «Петербургская торговля певчими птицами», в которой есть много анекдотивных занимательных подробностей, и я знаю некоторых педагогов, читавших эту мою статью и изъявивших удивление, что г. Брей, владея множеством моих подобных статей, ни в одном из пяти нумеров, вышедших после второго нумера (ныне во второй половине августа вышло всего 7 номеров этого странного журнала), ничего из огромного запаса моих купленных и одобренных им статей не печатает. Но тут cua anguille sous roche[161] та, что г. Брей оказывается бесхарактерным и пустейшим существом, которое отдало себя оседлать кому-то из моих тайных врагов, каких у меня, к горю моему, немало между современными нигилистиками, и этот-то нигилистишка уверил простофилю Брея, что мои статьи слишком патриотичны на русский лад. Не очень давно я встретил мистера Брея на улице и спросил его о причине непечатания им моих купленных им статей. На это Брей, читавший, как уверял меня, все купленные им, до покупки их, мои статьи в рукописях в апреле месяце, сказал мне: «Comment voulez-vous, cher monsieur B – ff, que j’imprime dans mon journal vos articles, qui à cent lieux puent le patriotisme et le chauvinisme archi-russe»[162]. Ну, разодолжил, друг любезный, разодолжил, нечего сказать. Вот умница, вот голова-то со всем чем хотите, кроме мозгов. Разумеется, после этого заявления я с этим умницей никогда никаких сношений иметь не буду.

Невольным образом на крыльях ретроспективности переношусь за полвека пред сим и убеждаюсь, что далеко не так смотрел на partiotisme russe господин Charles de Julien, сначала лектор, а потом профессор французского языка в С.-Петербургском университете, которому в 1829–1830 годах было не более 23–24 лет. Он тогда, не зная ни слова по-русски, издавал еженедельный литературно-светский премиленький листок «Le Furet» («Хорек»). Ему захотелось иметь на своих столбцах рубрику, посвященную à la litterature russe du moment[163], и вот по рекомендации Н. И. Греча французик этот крохотный, субтильненький пригласил меня rédiger (разумеется, безвозмездно) cette rubrique de sa feuille hebdomadaire[164]. Мне было 17–18 лет от роду, и я подписывал мои статьи: W. B – ff (непременно с этим окончанием, чтобы видели все, что статьи эти пишет русский). Недавно как-то в Публичной библиотеке я вздумал просмотреть, через 55 лет, мои тогдашние ребяческие грехи в русской литературе. О, господи боже мой! Чего, чего только я тут не встретил! Какие мнения, какие суждения! Все это было до крайности детско и плавало в патриотическом квасу, против которого издатель французик ни малейше не вооружался, а, напротив, однажды с особенным восхищением сказал мне:

– Avant-hier à un bal ou madame la comtesse de Laval (он был секретарем у графа Лаваля и с тем вместе, как болтала скандальная хроника, чичисбеем толстухи старухи графини, могшей быть ему бабушкой[165]), a bien voulu me conduire, bal honoré par la présence de leurs majestés, – l’empéreur, auquel j’ai eu le bonheur d’etre présenté, a bien voulu me dire: «Je suis en général assez content de votre feuille, monsieur, et surtout pour vos articles sur la littérature russe du moment». – «Ces articles ne sont pas de moi, Sire, – имел благородство сказать St. Julien, – ils appartiennent à la plume d’un tout jeune homme, dont dernièrement (этот разговор был в январе 1830 года) un article de l’Abeille du Nord, une monographie, je crois, d’un fabriquant de tabac Joukoff a eu la chance bien heureuse d’intéresser votre majesté». – «Ah! vraiment», – заметил государь и прибавил: «Chargez donc votre jeune collaborateur de vous donner une traduction de cet article ne fut-ce qu’en extrait. Vous verrez qu’on lira avec curiosité et intérêt cette biographie anecdotique d’un Gilblaz mougik et peut-être les feuillles parisiennes réimprimeront l’article»[166].

Я тогда же исполнил высочайшую волю, столь в те времена мне, мальчику, лестную, и передал г. Сен-Жюльену перевод статьи, но в довольно сжатом сокращении. Однако вскоре мой французик, вызванный в отечество смертью дяди (действительно какого-то пребогатого oncle d’Amérique[167]), уехал во Францию, в Марсель, откуда он был родом, чтоб там получить наследство довольно изрядное, которое потом он спустил в Париже и в 60-х годах, т. е. 30–40 лет спустя после того, что я сотрудничал в его «Furet», уже в летах довольно преклонных профессорствовал в Петербургском университете и снова издавал здесь французский журнал, не имевший ни успеха, ни значения[168]. Во время этого вторичного появления господина Сен-Жюльена в Петербурге я с ним никаких сношений не имел, а знаю только, что моя статья о Жукове, переданная мною редактору «Furet» в конце января 1830 года, не была в его листке напечатана, но в 1831 году господин Сен-Тома, лектор С.-Петербургского университета и издатель еженедельного листка «по образу и подобию» «Furet» – «Le Miroir», просил меня дать ему экземпляр этого перевода статьи о Жукове, что я тогда же и исполнил, и статья о «Gilblaz-mougik Basile Joukoff» была напечатана в «Miroir» 1831 года, кажется, в апреле или мае месяце.

Познакомясь с этим самым «Gilblaz-mougik» Василием Григорьевичем Жуковым в ноябре 1829 года, я продолжал мое с ним знакомство и бывал на его эксцентрических пирах, когда летом в Екатерингофе шампанское Жукова распивали как знакомые его, так [и] вовсе не знакомые с ним, – до 1837 года, когда Жуков женился в третьем браке на смолянке «исторической» Марии Парижской[169]. Дерзкое обращение этой молодой капризной самодурки отогнало очень, очень многих, и в числе этих многих и меня, от гостеприимного крова Жукова. Но ведь правду гласит старинная наша пословица: «Гора с горой не сходятся, а человек с человеком сойдутся». И вот, по истечении 40 лет я, в течение этого времени вовсе не бывавший у Жукова и ни разу не видавший его, как-то непонятно опять с ним сошелся, и эта встреча в 1877 году повела к тому, что как-то так устроилось, что я без весьма малого шесть лет изо дня в день, из часа в час провел с Жуковым, какое сообщество с этим маститым маньяком-эгоистом наградило меня за гонорар в 1500–2000 рублей в год неизлечимыми ревматизмами и болезнью сердца, благодаря всему тому, что я в эти шесть лет физически и нравственно испытал в сношениях моих с этим диким самодуром и бессердечным, грубым эгоистом, влюбленность которого в свое «я» доходила до абсурда. Один из моих знакомых, которому известен был плюшкинский образ жизни Жукова в вечно холодном из экономии и заросшем грязью, по страсти к грязи, кабинете и вообще его различные гнусно-возмутительные выходки, говаривал обо мне: «В эти шесть лет, проведенные Владимиром Петровичем с Жуковым ежедневно, ежечасно, то же самое, что ежели бы судьбе угодно было на шесть лет положить его в отвратительную могилу, полную червей, с разложившимся трупом».

Такое положение, конечно, никакими деньгами не вознаграждается[170].

Хотя Жуков в эти шесть лет постоянно молчал о том обстоятельстве, что моя статья 1829 года в «Северной пчеле» вполне поставила его на ноги и даже воскресила, он, проникнутый самою грубою неблагодарностью, никогда не упоминал об этом столь важном в его жизни обстоятельстве, но со всем тем он чуть не ежедневно говорил мне, что я не забыт в его духовном завещании, одною из статей которого мне назначено 10 тысяч рублей на память о нем, с тем, чтобы я выпустил в свет книжку о нем. Я имел слабость верить этому жуковскому толкованию, повторяю, почти ежедневному, и, признаюсь, жил в этой мечте до 17 декабря 1882 года, т. е. до дня смерти Жукова, когда мне сообщили не духовное завещание, какого вовсе и не было, а проект духовного завещания, на основании которого, с устранением от всякого наследства трех замужних дочерей, как уже достаточно им награжденных при замужестве (по 150 тысяч рублей серебром каждой), все, что оставалось в недвижимом и движимом имуществе, переходило полуидиоту от пьянства, единственному в живых оставшемуся сыну[171], на которого, между прочим, возлагалось немедленно уплатить по оставленным им трем его любовницам капитал до 50 тысяч рублей серебром. Да, этот 87-летний развратник обеспечил только трех своих гетер. Обо мне же не было и слова упоминания в проектированном завещании.

Такое злодейское отношение ко мне жестоко огорчило меня, усилив мгновенно мою болезнь сердца, чрез что у меня окончательно образовался аневризм, от которого я рискую умереть скоропостижно, при разрыве сердечной плевры. Аскультировавшие[172] меня врачи, из лучших в Петербурге, мне это предсказали. Но я надеюсь и молю Бога, чтобы не умереть, не издав книги (в 30 печатных листов), мною написанной и рукопись коей, приготовленная в печать, находится в настоящее время в Москве, нося заглавие такое: «Самородок-самодур. 100 (сто) эпизодов из анекдотивно-эксцентричной жизни некогда (с 20 на 60-е годы) громкознаменитого Василья Григорьевича Жукова»[173].

Некоторые очень рельефные и довольно откровенные отрывки из этой книги были напечатаны в 1883 г. (сентябрь и октябрь) в «Петербургской газете», а другие, до выхода означенной книги к концу 1885 года, в «Живописном обозрении» или в новосозданном журнале «Родина» г. Пономарева[174], впрочем, журнале до того негласном, что никто в Петербурге не знает о его скромном существовании[175].

Загрузка...