Владимир Петрович Бурнашев (1812–1888) вошел в литературу в 1828 г., в год рождения Л. Н. Толстого и Н. Г. Чернышевского. Его первым журнальным ментором был П. П. Свиньин, заказавший ему для «Отечественных записок» некролог вдовы императора Павла, а первой формой литературного гонорара, с которой познакомился будущий сотрудник «Дела» и «Биржевых ведомостей», была «награда перстеньком» из дворцовой канцелярии – «ценою в 100 рублей ассигнациями с бриллиантовой пылью» – по тарифной сетке царского двора, установленной для придворных одописцев XVIII столетия.
В течение двух-трех лет литературная работа являлась для Бурнашева лишь бесплатным приложением к канцелярской. Рецензии, очерки, переводы и компиляции всякого рода, которыми он снабжал «Отечественные записки», «Северный Меркурий»[53], быстро открыли перед ним двери влиятельных литературных салонов, но сколько-нибудь заметного положения в них он все же не занимал до самого своего внедрения в «Северную пчелу».
В «Отечественных записках» и в «Литературной газете», в которых печатался Бурнашев, вскоре стал участвовать и Гоголь. В его письме от 19 декабря 1830 г. к родным сохранился и первый по времени авторитетный литературный отклик на писания Бурнашева.
«Что вы нашли моего в этом лоскутке бумаги? И я, посвятивший себя всего пользе, обработывающий себя в тишине для благородных подвигов, пущусь писать подобные глупости, унижусь до того, чтобы описывать презренную жизнь каких-то низких тварей, и таким площадным, вялым слогом. <…> Даже имя, подписанное под этой статьею, не похоже на мое – там, если не ошибаюсь, написано: „В. Б – в“. Зная, что вы мне не поверите без доказательства (я не знаю, чем я утратил ваше ко мне доверие; я вам говорил, что вы не встретите в посылаемом вам журнале ничего моего; вы мне не поверили), я старался всеми силами узнать имя автора этой пиесы, и наконец узнал, что с моей стороны и не хорошо, потому что автор сам, может быть, чувствовал глупость этой статьи и не выставил полного своего имени, а я принужден объявить: это некто Владимир Бурнашев, служащий здесь, говорят, даже хороший молодой человек»[54].
Определенной линии общественно-литературного поведения у В. П. Бурнашева в начале 1830-х гг. еще не было. Он одновременно участвовал и в органах печати, близких Пушкину и его окружению («Литературная газета», «Литературные прибавления к Русскому инвалиду»), и в изданиях, резко враждебных Пушкину, как слева (буржуазно-радикальный «Северный Меркурий»), так и справа (официозная «Северная пчела»). Эта наивная безответственность начинающего автора была юмористически обнажена в 1831 г., когда А. Ф. Воейков и М. А. Бестужев-Рюмин, в самом разгаре полемики «Литературных прибавлений к Русскому инвалиду» с «Северным Меркурием», оба воспользовались инициалами В. Бурнашева для подписи направленных ими друг против друга статей.
Период безвестного прозябания кончился для Бурнашева в 1832 г.
Как мастер рекламно-авантюрных жизнеописаний «русских гениев» из низов, как популяризатор талантливых самородков-новаторов в области фабрично-заводской и кустарной промышленности, он умело приспособляется на страницах «Северной пчелы» к интересам основной массы ее читателей, согласуя в то же время свой фельетонный материал с агрессивно-протекционистским курсом русской официальной экономической политики 30-х гг. Одно из позднейших мемуарных признаний Бурнашева не оставляет сомнений в том, что он отдавал себе полный отчет в характере заказа, выполняемого его писаниями о табачном фабриканте Василии Жукове, о скрипичном мастере Батове, о сургучнике и макаронщике Плигине, о резчике Василии Захарове и о многих других замечательных русских «изобретателях и производителях».
«Я тогда питал, – вспоминал Бурнашев, – приобретенную мною еще от первоначального моего сотрудничества у Павла Петровича Свиньина, издателя прежних „Отечественных записок“, страстишку к русским фабрикантам, ремесленникам, торговцам, особенно ежели люди эти были мало-мальски замечательные самородки. Отсюда ряд восторженных моих статей в „Северной пчеле“ о различных производителях чисто русского закала. Успех статьи моей о Вас. Гр. Жукове, наделавшей так много шума в столице и даже в России, заставил Греча относиться ко всем этого рода моим статьям с любезною снисходительностию и даже некоторою внимательностию, основанными, с одной стороны, на том, что раза два тогдашний шеф Корпуса жандармов, обоготворяемый Гречем, Александр Федорович Бенкендорф похвалил эти статьи за их направление и сказал, что они приходятся даже по вкусу государю императору, желающему всевозможных успехов отечественной фабричности и ремесленности, в необходимом развитии которых его поддерживал своими постоянными доводами министр финансов Е. Ф. Канкрин. С другой стороны, Греч ценил статьи мои еще и потому, что они делали фурор между читателями Гостиного двора и вообще между читателями из почтенного „российского купечества“, которые, по прочтении этих довольно романических, правда, монографий русских ремесленников или торговых людей, частенько восклицали: „Ишь ты, „Пчелка“-то как славно, шельма, жужжит! Ан, наш брат русак-то агличанина аль немца иного так себе за пояс-то затыкает!“ И эти патриоты сильно подписывались на „Пчелку“»[55].
В первом ряду фельетонистов «Северной пчелы» В. П. Бурнашев оставался около трех лет, в течение которых весь запас культивируемых им тем оказался, очевидно, исчерпанным. Постепенно вытесняемый из газеты В. М. Строевым, публицистом с более ярким и разносторонним литературным багажом, Бурнашев пошел не на расширение своего фельетонного репертуара, а на работу в совершенно новой для него области: в 1835 г. он успешно дебютировал как детский писатель.
Первая «Детская книжка на 1835 год, которую составил для умных, милых и прилежных маленьких читателей и читательниц Владимир Бурнашев» встречена была восторженной рецензией Белинского: «Мы взяли эту книжку с полною уверенностию, что найдем в ней пошлый вздор, – и приятно обманулись в своем ожидании, – писал Белинский в „Молве“ в 1836 г., – г-н Бурнашев обещает собою хорошего писателя для детей – дай-то бог! Его книжка – истинный клад для детей. Первая повесть, „Русая коса“, бесподобна. Именно такие повести должно писать для детей. Питайте и развивайте в них чувство; возбуждайте чистую, а не корыстную любовь к добру, заставляйте их любить добро для самого добра, а не из награды, не из выгоды быть добрыми; возвышайте их души примерами самоотвержения и высокости в делах и не скучайте им пошлою моралью. <…> Мы очень рады, что можем отдать г. Бурнашеву должную справедливость и уверить его, что мы почитаем себя вправе многого надеяться от него»[56].
Ожидания Белинского, однако, не оправдались. С 1835 по 1838 г. Бурнашев (под именем Виктора Бурьянова) выпустил, правда, около полутора десятков оригинальных и переводных книг для детского чтения, но художественный и моральный уровень всех этих «Прогулок с детьми» по С.-Петербургу, по России и даже по «Земному шару», «Библиотек детских повестей и рассказов», «Энциклопедических русских азбук» и пр. и пр. был до крайности убог, а идеологический уровень откровенно приспособлен к той же системе показной «официальной народности», которую Бурнашев популяризировал в своих фельетонах о русских самородках в «Северной пчеле». Петербургский псевдонародный эпос, героями которого были для Бурнашева такие двигатели национальной промышленности, как В. Жуков, Чурсинов, Плигин, Серебрянников и Головкин, естественно смыкался в его рассказах для детского чтения с идиллическими фантасмагориями из крестьянской жизни, тенденциозно подменявшими реальную бытопись русской крепостной деревни этой поры[57].
«Бурьянов пишет для детей так много, что один журнал назвал его за плодовитость детским Вальтером Скоттом, – отмечал Белинский, имея в виду иронический отзыв Сенковского в „Библиотеке для чтения“. – В самом деле, г. Бурьянов много пишет, и потому между ним и В. Скоттом удивительное сходство! Против этого нечего и спорить. А между тем г. Бурьянов все-таки самый усердный и деятельный писатель для детей, и если бы в литературной деятельности этого рода все ограничивалось только усердием и деятельностью, т. е. если бы тут не требовалось еще призвания, таланта, высших понятий о своем деле и, наконец, знания языка, то мы бы первые были готовы оставить за ним имя какого угодно гения <…>»[58]
Количество у Бурнашева никогда не переходило в качество. Его провалы как поставщика литературы для детей настолько серьезны, что даже в своем позднейшем литературном формуляре Бурнашев предпочитал обойти полным молчанием все свои многочисленные труды второй половины 30-х гг., не отметив даже вскользь своих лавров пионера в сфере оригинальной детской и юношеской литературы, чтобы иметь право не касаться и обстоятельств своего неожиданно быстрого провала на этом пути.
Переход на новые позиции совершен был, однако, в полном порядке. Фельетонист «Северной пчелы» и детский писатель облюбовал для себя почти не тронутую до него область массовой научно-популярной литературы, преимущественно сельскохозяйственной. Материал одной из его ранних книжек – «Беседа с детьми о хозяйстве домашнем, сельском, мануфактурном и о торговле» – получил новую жанровую форму в бойких «Разговорах о сельском хозяйстве с воспитанниками Удельного земледельческого училища» (6 тетрадей. СПб., 1836–1839), в «Энциклопедии молодой русской хозяйки» (1839), в «Беседах петербургского жителя о сельском хозяйстве» (1838–1845), в «Деревенском старосте Мироне Иванове» (1839) и многих других компиляциях. Совмещая эту работу с административно-педагогической деятельностью в Образцовом земледельческом училище, Бурнашев изредка начинает печататься в специальных отделах «Отечественных записок», в то самое время, когда в этом журнале появлялись статьи Белинского, Герцена, В. И. Даля, В. Ф. Одоевского и др.[59]
Выход в свет в 1844 г. редактированных Бурнашевым «Воскресных посиделок» – серии научно-популярных книжек «для доброго народа русского» – ставит, однако, крест на отношениях Бурнашева с органами прогрессивной печати. Фальшивый, приторно-официозный стиль, литературная беспомощность и рептильно-казенные установки этого издания вызывают резкие протесты на страницах «Отечественных записок» и «Литературной газеты», сводящиеся к формуле: «Сочинитель или сочинители взялись не за свое дело – учить „добрый“ народ русский. Учить его могут только те, которые с истинным литературным талантом и высоким образованием соединяют теплую любовь к народу, понимают его потребности, сочувствуют его нуждам. В Англии для народа пишут такие люди, как лорд Брум, во Франции – Ламартин, Дюпен. А у нас большею частью принимаются за это дело бог знает кто»[60]. Сельскохозяйственные агитки в стихах, которыми Бурнашев неудачно пытался оживить текст «Воскресных посиделок», печатно интерпретировались как примеры самого низкопробного виршеплетства[61].
Молодой Некрасов в стишках «Крапива», «Устрицы», «Артишоки» пародировал призывы Бурнашева к культуре картофеля, а в послании «Рифмачу» увековечил его же рассуждения «При осторожности погрома не страшись» и пр., явно предвосхищавшие некоторые строфы Козьмы Пруткова.
При бесталанности стихов ты не пиши
И человечества собою не смеши,
Не славу тем себе, а стыд приобретешь,
Что ты стишищами дубовыми несешь.
Свой литературный престиж, совершенно было подорванный «Воскресными посиделками», Бурнашев восстановил в 1848 г., выпустив в свет «Терминологический словарь сельского хозяйства». Этим специальным трудом и большим стажем журнальной работы (со второй половины 40-х гг. он принимал ближайшее участие в «Экономе» Булгарина) было облегчено несколько неожиданное на первый взгляд выдвижение Бурнашева на амплуа редактора «Трудов Императорского Вольного экономического общества». В своей новой роли Бурнашев проявил исключительные организаторские способности, сумел связаться с широкими кругами читателей, поднял в десять и двадцать раз тиражи порученных ему изданий, но все эти успехи куплены были ценою резкого снижения научной значимости всей продукции общества. Под авторитетной маркой последнего стала печататься подчас явная дребедень, ярко отражавшая в сфере специальной сельскохозяйственной литературы политические тенденции воинствующего мракобесия последних лет николаевской реакции.
«Рачением Бурнашева, – вспоминает в своем „Загоне“ Н. С. Лесков, – почти одновременно вышли две хозяйственные брошюры: одна „О благотворном врачебном действии коры и молодых побегов ясенева дерева“, а другая „О целебных свойствах лоснящейся сажи“. Исправники и благочинные должны были содействовать распространению этих полезных брошюр.
В брошюре о ясене сообщалось, что этим деревом можно обезопасить себя от ядовитых отрав и укушений гадами. Стоило только иметь при себе ясеневую палочку – и можно легко узнавать, где есть в земле хорошая вода; щелоком из ясеневой коры стоит вымыть ошелудивевших детей, и они очистятся; золою хорошо парить зачесы в хвостах у лошадей. Овцам в овчарню надо было только ставить ветку ясеня, и овцы ягнились гораздо плодущее, чем без ясеня. Бабам ясень унимал кровоток и еще делал много других вещей, про которые через столько лет трудно вспомнить. Но избяная „лоснящаяся сажа“ превозносилась еще выше.
В брошюре о саже, которая была гораздо объемистее брошюры о ясене, утвердительно говорилось, что ею, при благословении божием, можно излечивать почти все человеческие болезни, а особенно „болезни женского пола“. Нужна была только при этом сноровка, как согребать сажу, т. е. скрести ее сверху вниз или снизу вверх. От этого изменялись ее медицинские свойства; собранная в одном направлении, она поднимала опавшее, а взятая иначе, она опускала то, что надо понизить. А получать ее можно было в русских курных избах и нигде иначе, так как нужна была сажа лоснящаяся, которая есть только в русских избах, на стенках, натертых мужичьими потными загорбками. Пушистая же или лохматая сажа целебных свойств не имела. На Западе такого добра уже нет, и Запад придет к нам в загон за нашей сажей, и от нас будет зависеть, дать им нашей копоти или не давать; а цену, понятно, можем спросить, какую захотим. Конкурентов нам не будет. Это говорилось всерьез, и сажа наша прямо приравнивалась к ревеню и калганному корню, с которыми она станет соперничать и потом убьет их и сделается славою России во всем мире.
Загон был доволен: осатанелые и утратившие стыд и смысл люди стали расписывать, как лечиться сажею. „Лоснящуюся“ сажу рекомендовалось разводить в вине и в воде и принимать ее внутрь людям всех возрастов, а особенно детям и женщинам. И кто может отважиться и сказать: скольким людям это стоило жизни! Но тем не менее брошюра о саже имела распространение»[62].
В условиях революционной ситуации конца 50-х и начала 60-х гг. В. П. Бурнашев несколько растерялся. Крах николаевской системы, разметав «загон», выбил почву из-под ног и у ответственного редактора «Трудов Вольного экономического общества». Вынужденный в 1857 г. уйти из общества, Бурнашев пытается, правда, нащупать связи с новой аудиторией, начинает издавать «Листок для всех», еженедельную «газету реальных знаний, промышленности, хозяйства, домоводства и общедоступной медицины», усваивает даже модную обличительную тематику, разоблачая высокопоставленных петербургских дилетантов экономистов и агрономов, с которыми он сам еще так недавно был связан, – но ни эти писания, ни сама газета успеха не имеют. Не пускаемый в большие журналы, бедствуя или работая за гроши над дешевыми компиляциями вроде «Популярной хозяйственной библиотеки», «Русских людей всех сословий и всех эпох», сборника 5000 анекдотов «Весельчак»[63] и т. п., Бурнашев решает на время отойти от литературы и принимает приглашение на службу в Юго-Западный край.
О своей работе с 1864 по 1867 г. в качестве председателя съезда мировых судей в Балтском и Летичевском уездах Подольской губернии Бурнашев достаточно подробно повествует в своем «формуляре», пересказывать который здесь нет оснований[64]. Следует учесть только, что после возвращения в Петербург он еще года два пробавлялся случайной секретарской работой и только в 1870 г. вновь появился в печати уже как мемуарист или, точнее, по собственной его формулировке, как «фельетонист по ретроспективной части».
В одном из вариантов своей автобиографии[65] Бурнашев отмечает, что к пробе своих сил в новой области он обратился под впечатлением годовой работы у кн. Ю. Н. Голицына, знаменитого дирижера и экс-эмигранта, бывшего тамбовского предводителя дворянства, увековеченного в «Былом и думах» Герцена. Под его диктовку Бурнашев записывал, а потом переводил на русский язык французский текст воспоминаний, частично опубликованных кн. Голицыным в 1870 г. под названием «Прошедшее и настоящее». В том же году (Точнее, в 1871 г. – А. Р.) дебютировал в новом амплуа Петербургского старожила В. Б. и сам В. П. Бурнашев, поместив в «Заре» В. В. Кашпирева два мемуарных очерка: «Аракчеев и крестовская карусель в 1809 г.» и «Четверги у Н. И. Греча». Старый фельетонист и многоопытный литературный закройщик как бы на выбор предлагал аудитории 70-х гг. два варианта мемуарного письма – один (анекдотическая тематика старого Петербурга в «Крестовской карусели») явно тяготел к традиционным формам исторической беллетристики, другой («Четверги у Н. И. Греча») давал более ответственную и осторожную экспозицию литературно-бытового материала по обычному типу воспоминаний о лично виденном, слышанном и пережитом.
В широких читательских кругах обе линии мемуарных писаний Бурнашева имели настолько большой и общепризнанный успех, что перед ним сразу раскрылись двери нескольких газет и журналов. Заказами на воспоминания он был обеспечен на два-три года вперед, а в «Русском мире» В. В. Комарова получил и штатное место фельетониста. Как удостоверяет Бурнашев в своей автобиографии, политических передовиц он не писал и вообще направлению «Русского мира» не сочувствовал, ибо «газета воняла ретроградностью самою домостройскою и нелепым крепостничеством»[66]. Однако эти расхождения во взглядах не мешали Бурнашеву полтора года активно работать в «Русском мире» и при помощи знакомств, завязанных в литературно-политическом салоне В. В. Комарова, получить приглашение в «Русский архив» П. И. Бартенева и принять заказ М. Н. Каткова и Н. И. Любимова на 50 листов воспоминаний (по 60 руб. лист) для «Русского вестника».
В этих изданиях использован был в течение 1871–1872 гг. основной фонд мемуарных писаний В. П. Бурнашева, посвященных его журнальным, салонно-литературным, светским и бюрократическим связям и впечатлениям («Моя служба при Д. Г. Бибикове», «Литературные пятницы у А. Ф. Воейкова», «Воспоминания об эпизодах из моей частной и служебной деятельности», «Мое знакомство с И. Н. Скобелевым», «Лермонтов в рассказах его гвардейских однокашников»). Вперемежку с «ретроспективными фельетонами» в широко распространенных журналах он печатал еще в «Ведомостях Санкт-Петербургского градоначальства» (по контракту за 1200 руб. в год) историко-этнографические очерки, основанные на изучении быта, нравов и промыслов петербургских трудовых низов (мастеровых, ремесленников, рыбаков, охотников, мелких торговцев и т. д. и т. п.). Этот опыт освежения жанра физиологических очерков 40-х гг. с акцентировкой на моментах производственно-экономического порядка не занял видного места в литературном формуляре Бурнашева только потому, что официальная газетка, в которой этот материал появлялся, была, конечно, вне литературы. В последней Бурнашев занимал определенное место уже только как Петербургский старожил В. Б., как мемуарист, писания которого печатались в «Русском вестнике» рядом с «Бесами» Достоевского, сочувственно цитировались в фельетонах Буренина в «Санкт-Петербургских ведомостях», перепечатывались в прочих органах столичной и провинциальной прессы, учитывались в примечаниях к новым изданиям классиков и в специальных историко-литературных трудах.
Это были уже, однако, последние удачи. На позициях прославленного мемуариста Бурнашев удержался не больше двух-трех лет, а затем последовал срыв еще более тягостный и обидный, чем все предыдущие его провалы как фельетониста «Северной пчелы», как передового детского писателя, как популяризатора естественно-исторической и сельскохозяйственной литературы для крестьянских масс, как ученого редактора «Трудов Вольного экономического общества». Дискредитация Бурнашева как мемуариста, в отличие от всех предыдущих выступлений против него в печати, проведена была как определенная политическая кампания не слева, а справа. Развернутые Петербургским старожилом картины быта дворянско-бюрократических верхов николаевской поры, его зарисовки дельцов министерских канцелярий, официозных редакций и литературно-аристократических салонов 30–40-х гг. восприняты были почти как памфлет во всех тех столичных кругах, которые кровно, служебно или литературно связаны были с этим самым еще вовсе до конца не изжившим себя миром. Воспоминания Бурнашева слишком грубо нарушали все привычные формы дворянской мемуарной литературы, слишком резко рвали и с традициями помещичьих «семейных хроник», и с некрологически-выхолощенной апологетикой «милых призраков» придворно-бюрократической старины, и с салонно-барским эстетизмом рафинированных «старых записных книжек», и с безумно благонамеренной фактографией «мелочей из запасов памяти» того или иного окололитературного обывателя.
Выход Бурнашева за пределы этого круга повествовательных форм обусловлен был прежде и больше всего особенностями его положения. Маленький петербургский чиновник и литературный чернорабочий описывал, конечно, социально чуждую ему обстановку, характеризовал среду, в которой сам он был несколько инородным телом.
Дворянин только по отцу, а по матери внук немца-каретника, выросший не в барской усадьбе и в стенах привилегированного учебного заведения, а в условиях самой жестокой борьбы за существование, – Бурнашев с 16 лет должен был уже сам, без всяких материальных средств, без образовательного ценза и почти без связей пробивать себе дорогу и в жизнь, и в литературу. Поэтому, конечно, в воспоминаниях Бурнашева и не оказалось материала для элегической апологетики старого Петербурга. Разночинец, так и не завоевавший себе прочного места в аппарате помещичье-дворянской монархии, профессиональный газетчик, едва терпимый в салонах литературной аристократии, он не мог участвовать в тех попытках фальшивой идеализации общественно-литературных отношений николаевской поры, которые характерны для официозной мемуаристики и казенной историографии XIX столетия. Чем больше развертывались воспоминания Бурнашева, тем резче сказывались в них памфлетно-разоблачительные установки мемуариста при характеристике большого света и высшей администрации 30–40-х гг., глумливо-ироническое отношение его к обломкам литературной старины, ко всей фаланге чиновных писателей-дилетантов, к реакционным последышам классицизма и к эпигонам альманашной поэзии пушкинской поры.
Руководящие органы консервативно-дворянской клики, открывшие свои страницы для «ретроспективных фельетонов» питомца П. П. Свиньина, А. Ф. Воейкова и Н. И. Греча, чиновника канцелярий Д. Г. Бибикова и Л. А. Перовского, оказались обманутыми в своих расчетах, ибо то, что печатал Бурнашев в течение двух лет в «Русском вестнике» и «Русском мире», являлось не обычной продукцией мемуариста, умиленного прошлым, а иронически-глумливым его разоблачением[67].
С весны 1872 г. начинается кампания против Бурнашева в охранительно-дворянской печати, направляемая так, чтобы не только обеспечить изгнание мемуариста из изданий П. И. Бартенева, М. Н. Каткова и В. В. Комарова, но и сделать невозможным переход его в прессу буржуазно-либерального лагеря, в которой он мог бы, конечно, развернуться гораздо больше, чем на страницах «Русского архива» или «Русского вестника». Поэтому идеологическая подоплека выступлений против Бурнашева тщательно затушевывается, подменяясь безапелляционно-грубой дискредитацией фактической основы его воспоминаний. Неизбежные во всех мемуарах мелкие неточности, описки и даже опечатки, случайные ошибки в датах и именах квалифицировались поэтому как явные якобы доказательства невежества и хлестаковства, а конденсированные характеристики разновременных эпизодов, сдвигаемых даже очень осторожными мемуаристами по методам исторических беллетристов (см., например, «Литературный вечер у П. А. Плетнева» в воспоминаниях И. С. Тургенева или «среды» Н. В. Кукольника в передаче И. И. Панаева), дали материал, несмотря на определенные оговорки самого Бурнашева[68], для обвинения его в подлогах и передержках. Несмотря на резкую тенденциозность и бездоказательность большинства выдвинутых против него обвинений, судьба Бурнашева как мемуариста была уже к концу года решена, особенно после того, как выступления против него представителей петербургского большого света перешли в газеты и оказались санкционированными таким авторитетным блюстителем литературной аристократии, как престарелый князь П. А. Вяземский, и таким знатоком и исследователем преданий дворянской литературы, как М. И. Лонгинов. Именно их инспирации приписывает Бурнашев в одном из неизданных набросков своих воспоминаний[69] и тот хлесткий фельетон ультрареакционного «Гражданина», в котором все писания Петербургского старожила расценивались как одна из форм «современной хлестаковщины», особенно опасной в обществе, «не помнящем родства», не дорожащем «преданиями» и желающем «считать себя живущим только с сегодняшнего дня». Подытоживая ошибки и промахи Бурнашева, орган князя В. П. Мещерского счел своевременным воззвать к той именно мере воздействия на мемуариста, которая гарантировала бы невозможность его появления не только в охранительной, но и в оппозиционной прессе.
«Но что делать с такою хлестаковщиною! Нам кажется, что самое простое и целесообразное было бы закрыть для нее доступ к изданиям, так как несомненно эта хлестаковщина, к ущербу самих журналов и к стыду нашей литературы, – эксплуатирует те же редакции, мистифицирует бесстыдным образом публику и безусловно вредит, искажая смысл исторических событий и личностей»[70].
Для Бурнашева это был уже почти смертный приговор. С директивами «Гражданина» не склонны были, правда, считаться редакции «Дела» и «Биржевых ведомостей», но из мемуарной продукции Бурнашева оба эти издания, перегруженные более злободневным материалом, могли воспользоваться в течение 1873–1874 гг. лишь очень немногим. Последняя из задуманных Бурнашевым больших работ – «Петербургские редакции и редакторы былого времени» – была им поэтому приостановлена. В поисках заработка он рискнул принять предложение одной из экспедиций III отделения – наводить литературный лоск на некоторые докладные записки и отчеты «для царского чтения». Эта «работа» продолжалась всего в течение четырех месяцев, но из-за слухов о ней стало невозможным сотрудничество его в органах оппозиционной печати. Книжка исторических и литературно-бытовых очерков о Д. И. Хвостове, Е. Ф. Ганине, И. С. Брызгалове, В. А. Всеволожском и Савве Яковлеве, выпущенная в 1875 г. под псевдонимом Касьяна Касьянова и с лубочно-рекламным заголовком «Наши чудодеи. Летопись чудачеств и эксцентричностей всякого рода», была последней попыткой Бурнашева вновь закрепиться в литературе. Книжка имела несомненный успех, быстро разошлась, но других писаний Бурнашева издатели уже не принимали. Изредка и неохотно его статьи еще печатались в таких специальных журналах, как «Природа и охота», «Сельское хозяйство», «Земледельческая газета», но серьезным материальным ресурсом подачки из этих изданий считать было нельзя. Спасением от нищеты являлась с 1877 по 1882 г. «служба» в качестве рассказчика и чтеца, а точнее, в роли благородного приживальщика при престарелом самодуре-миллионере В. Г. Жукове, авантюрную биографию которого наш мемуарист излагал когда-то на страницах «Северной пчелы». С начала 1883 г. Бурнашев опять оказался на улице. При помощи рассказов о Жукове, устроенных им после смерти последнего в «Петербургской газете», в «Живописном обозрении» и в «Родине», он рассчитывал как-нибудь вновь связаться с печатью, но надежды его не оправдались. Жуковский репертуар мог импонировать лишь в очень небольших дозах, а более ответственный материал отказывались принимать от литератора, имя которого в одних кругах ассоциировалось со зданием у Цепного моста, а в других – с разоблачениями «Русского архива» и «Гражданина».
И все же Бурнашев взялся вновь за перо. Целые пакеты его мемуарных писаний, ныне хранящихся в рукописном отделении Пушкинского Дома, показывают, что незадолго до смерти Бурнашев все-таки нашел выход в литературу. Его последние «ретроспективные» рассказы и анекдоты, правда, не печатались, но читались, оплачивались и даже получали порой новую жизнь в повествовательных конструкциях такого мастера русской художественной прозы, как Н. С. Лесков. Автор «Чертовых кукол» с середины 80-х гг. был и внимательнейшим слушателем, и заказчиком, и потребителем всей предсмертной мемуарной продукции Бурнашева.
Они были земляками. Отец Бурнашева в течение нескольких десятков лет служил в Орле председателем казенной палаты, а Лесков был сыном заседателя Орловского гражданского и уголовного суда. Их объединял, однако, не только круг губернской бюрократии старого Орла, из которого оба они вышли, и уж, конечно, не салон редактора газеты «Свет» В. В. Комарова, в котором временно и случайно, оба на положении литературных изгоев, они оказались в начале 70-х гг. Прежде и больше всего должен был благоприятствовать их сближению обоим им в одинаково высокой степени присущий интерес к недавнему прошлому, к острым историко-бытовым ситуациям и анекдотам, к административному и литературному фольклору николаевской поры. Рассказы Бурнашева являлись неисчерпаемым источником самых разнообразных сведений о старом Петербурге, который поэтому и оживал в «Рассказах кстати», «Картинках прошлого», «Чертовых куклах», «Загоне» и во многих других поздних вещах Лескова по готовым сценарным, фабульным и даже персонажным (например, Бибиков, Аракчеев, Клейнмихель, Канкрин) зарисовкам его старшего современника и земляка. С начала 80-х гг. Лесков нередко прибегал и к рукописям Бурнашева.
Подобно тому как на основании бумаг В. И. Асташева описал он «Сибирские картинки XVIII века», по материалам А. Н. Муравьева – «Алеутского духовидца», по тетрадке Н. И. Свешникова – «Спиридонов-поворотов», по документам Е. В. Пеликана – «Загадочное происшествие в сумасшедшем доме» и «Унизительный торг», так мемуарный манускрипт Бурнашева «Граф Е. Ф. Канкрин в его домашнем и кабинетном быту» учтен был при работе над «Совместителями» – «буколической повестью на исторической канве», а некоторые другие заметки Петербургского старожила использованы были в «Загоне». В рабочий кабинет Лескова постепенно перекочевал и почти весь архив Бурнашева, частью в порядке презентов последнего за всякого рода оказанные ему услуги, частью за определенную плату – от 30 до 10 рублей за рукопись. По инициативе или, точнее, по прямому заказу Лескова престарелый мемуарист приступил незадолго до смерти и к записи своих многочисленных устных рассказов нецензурно-разоблачительного и фривольно-апокрифического порядка.
Эта продукция его поглощалась уже только одним Лесковым и, вместе с частью бумаг писателя, перешла после Великой Октябрьской социалистической революции в Пушкинский Дом[71].
Ю. Г. Оксман