На третий и последний день праздника, как только граф отхаркался и отдышался, вся огромная усадьба сразу зашумела исступленным шумом. Торжественный день начался оглушительным народным праздником. На огромном дворе за ночь выросли качели, карусели, эстрада для оркестра, столы для крестьян, мачты для лазанья на призы, арена для бега в мешках, невероятных размеров бочки с пивом, вином и медом. И под грохот пушек и треск оркестра среди колонн дворца показался граф с графинюшкой, окруженный всем своим двором и гостями, и бесчисленная дворня стала подходить к ручке и получать в награду сайки, водку, гривенники в то время, как мужики кланялись только издали и дивились на великолепие своего владыки. Дунай ловко и незаметно сгребла зазевавшуюся муху и отправила ее в рот.
– Видали? – усмехнулся майор, опиравшийся на свой чудесный посох с многозначительной надписью. – Наш Дунай великолепная иллюстрация к рассуждению Дэтю-де-Траси о наследственной монархии… – щегольнул он старинкой. – Автор сей замечает, что люди считали бы безумным сделать наследственными обязанности кучера, повара, адвоката или доктора и обязаться пользоваться услугами только этих лиц и их наследников по праву первородства, будут ли это дети или дряхлые старики, сумасшедшие или какие-нибудь маниаки или подлецы. А между тем они считают вполне естественным повиноваться государю, получившему власть таким образом. Нельзя же все-таки, чтобы наследник-цесаревич на торжественном приеме послов какой-нибудь иностранной державы ловил бы и ел мух! Пойдемте, пройдемся, ежели угодно: привычный я к этим забавам человек, а и то устаю… А тут будет еще и кулачный бой, и травля медведей меделянскими псами, и еще что-то в этом роде… А то вот хоть тут, под липами, посидим…
Они сели под огромными липами на скамейку и майор, опираясь на droit de l’homme, знакомил Пушкина с проходившими мимо гостями.
– Вот этот плешивый, в орденах, с висячим брюхом, был председателем коммерческого суда в Киеве, – говорил он. – В надежде, что он останется в своей должности и на второй срок, он без всякого зазрения совести забирал у казначея казенные деньги под расписки. Отказать тот, разумеется, не смел… И так набрал он до ста тысяч рублей – серебром-с, не ассигнациями!.. И вдруг на выборах ему накидали черняков. Он явился к казначею с толстым пакетом, как бы с деньгами, потребовал свои расписки и тут же бросил их в топившуюся печку, а потом презентовал казначею флакончик с ядом: в пакете его была старая газета. Ну, казначея похоронили, жену его застращали, – муж перед смертью раскрыл ей все – а этот благополучно цветет у себя в имении… А этот вот молодой, с нафабренными усами и победительным видом – помещик из с. Смыкова. Он до сих пор пользуется правом primae noctis. Один мужик вздумал-было супротивничать. Тогда он приковал его с бабой к стене у себя и на их глазах изнасиловал их дочь-невесту… Большой шум пошел по всему уезду, но предводитель счел благоразумнее замять дело и все сошло молодцу благополучно. А, смотрите, вон тот, благодушный старичок в старинном кафтане – замечательная личность!.. Он мелкопоместный. Земли у него всего около 300 десятин и работают на ней только шесть душ, а остальные крепостные все предаются по воле господина изящным искусствам: у него есть три скрипача, виолончелист, два кларнета, две волторны, есть певцы-солисты, а остальные рисуют картины, режут рококо и ренессансы, плетут клотильды, рассказывают сказки и былины, завивают молодых барышень и проч. На этом веселом имении накопилось уже до десяти тысяч казенной недоимки, но это нисколько не мешает художественной дворне петь, играть, расписывать, вырезывать, обивать, причесывать. Вот тот, краснорожий с стеклянными глазами, пьет мертвую. Когда он напьется, фантазия его не имеет пределов. Прошлым летом он, пьяный, приказал запречь свою жену, совсем голую, в тарантас, в корень, а девок, тоже голых, на пристяжку и на вынос и – покатил на сенокос. Там на свежескошенной траве он уселся бражничать, а жену и девок велел гонять перед собой на корде… Вон тот, сивый, огромный, с синим, раздувшимся лицом и заплывшими глазками, по рождению самый подлинный орловский мужичок. Когда начал он свою карьеру, у него в кармане было всего пять целковых, а теперь у него по Уралу двадцать шесть железных и медных заводов и за каждой из трех дочерей своих – Дунаю они уступят разве немногим в смысле красоты телесной – он дает по 15 000 душ приданого!.. Он богаче нашего амфитриона, ибо его сиятельство, как видите, разбрасывает, а этот подбирает… Я нисколько не удивлюсь, ежели через некоторое время он в Отрадном будет хозяином, а граф у него церемониймейстером… И всего замечательнее, как он на волю выбился. Он платил своему владыке бешеный оброк и все на волю просился: за себя и своих давал огромный выкуп – сказывали, до полумиллиона. Но князинька его был не дурак: зачем же курицу с золотыми яйцами продавать? А этот тем временем под сурдинку хлопотал в Петербурге, сыпал деньгами и вдруг – бац: Владимира получил, а с Владимиром и дворянство… Уж и хохотал же он над своим князинькой! И теперь, ежели кто хочет занять у него взаймы, то непременно просит его предварительно рассказать историю своего освобождения, о том, как он князиньку поднадул… И тогда, наверное, чего нужно добьется… Ну, что, доктор, как наш музыкант? – обратился он к врачу, который проходил мимо.
– Плох… Не знаю, дотянет ли до завтра…
– Надо будет навестить его перед отъездом, – сказал Пушкин.
– А вы завтра уезжаете? Окончательно?
– Да, надо ехать…
– Сегодня вечером будет отдан приказ выпускать всех беспрепятственно… – сказал майор. – За эти два дня пленных еще человек пятьдесят набрали… А я на вашем месте остался бы еще погостить, а потом наши черноземные чудеса и описал бы…
– Нет, пора… Э, Григоров, милый человек! Я завтра еду… А вы как? – остановил он торопливо проходившего куда-то воина.
– Сопровождать не могу… Извините, – лукаво извинился тот. – Cherchez la femme!..[27] Не сердитесь, голубчик… Но я непременно выйду проводить вас, только пришлите сказать, когда поедете…
И, еще раз лукаво подмигнув, он устремился на поиски своей красавицы.
– Да… – вздохнул майор. – Так-то и я вот, заехал погостить сюда на недельку да и живу вот уже четырнадцатый год… Трясина. Завяз – пропал…
Дамы приглашены были полюбоваться смешным бегом в мешках, а кавалеры – балетом, на который вход дамам был закрыт…
– Однако у вас все идет росо а росо crescendo![28] – сказал Пушкин.
– Наша система, – просто отозвался майор. – Пожалуйте на спектакль: в Петербурге, пожалуй, такого не увидите…
Опять пылал огнями театр, и загремел навстречу гостям туш, и занавес с Фонтаном Ювенты и лебедями поднялся, и – рой беленьких, голубых, розовых балерин с очаровательными улыбками и подчеркнуто изящными жестами начали разводить руками и взлягивать обнаженными ногами. Как и полагается, балет изображал какую-то неимоверно слащавую чепуху. Мужчины-гости были в достаточной степени разочарованы и хотя во время спектакля и хлопали часто, но больше для того, чтобы угодить хозяину. А некоторые поднялись было покурить…
– Да стойте, стойте!.. Куда вы?.. – засмеялся из своей ложи граф. – Это только присказка, а сказка будет впереди… Садитесь…
Начались так называемые национальные пляски: и русская, которая привела всех в восторг, и гопак, и огневая мазурка, и чардаш, и менуэт, и тарантелла, и все что угодно, и для каждого танца надевался с волшебной быстротой костюм соответствующего народа. Потом перед подогретыми зрителями танцовщицы появились в каком-то томном танце в прозрачных покрывалах и вдруг, по знаку графа, все разом сбросили покрывала и предстали перед обомлевшими зрителями во всей наготе. У тех в зобу от радости дыханье сперло, а красавицы под нежную, ласкающую мелодию – ее написал, по словам майора, умирающий музыкант еще в Италии – стали сплетаться и расплетаться в светлых, волнующих хороводах… И медленно спустился занавес…
Гости изнывали от восторга. Граф как-то сонно смеялся над ними… Во дворце открылся бал, в котором принял участие и двор графа, разодетый в шелк, бархат и блистающий золотом и камнями. Открыт был бал самим графом с одной из своих статс-дам, которая предварительно поцеловала его руку… И тут же заревел неистовый последний пир, который шел до самого рассвета. Вокруг все было иллюминовано. Церковь была пирамидой огня. Везде полыхали смолевые бочки. Озеро рдело бешеными потешными огнями. Казалось, горела вся земля и все живое дышало огнем… Все орало, блевало, храпело под залитыми вином столами, обнималось, ругалось, хохотало, плясало среди мертвых тел, а к тем, которые изнемогли и убрались к себе, сейчас же являлись благоуханные, прозрачные, прелестные феи…
Пушкин встал рано. Он был совершенно вымотан и решил немедленно уехать. Майор уже не останавливал его.
– Я хотел бы только проститься с музыкантом, – сказал поэт.
– Увы: он только что на заре помер…
– Да что вы?! – нелепо удивился Пушкин, жесткой щеткой причесывавший свои непокорные кудри. – Ну, делать нечего: проститься все же надо…
Они пошли к службам. Ночью прошел дождь, распустилась сирень, и по тихой усадьбе везде пели зяблики. И все в этом солнечном утре говорило о каком-то нежном счастье. А там, в тихой комнатке с горящей лампадой, тихий, просветленный, лежал музыкант…
Заплаканная мать, давясь слезами, тихонько подошла к Пушкину.
– Ваня… сы… нок мой… наказал мне передать вам… барин… вот эти но… ты… Очень он… это… любил…
Пушкин развернул тетрадь. Это был «Пророк». А сверху изломанным, из последних сил почерком было написано: «Великому поэту от скромного музыканта последний привет».