Проснувшись поздно утром, Пушкин и сам не поднимал уже вопроса об отъезде: дикий размах степного владыки захватывал его. А Григоров совсем сомлел.
– Нет, как живут-то, а? – все повторял он. – Чудеса на яву! Вот это я понимаю…
– Да погодите, и вы скоро зашумите, – пошутил Пушкин. – Ведь и вы теперь богач невозможный…
– Ну, что там, – пренебрежительно махнул, видимо, все же польщенный Григоров рукой. – Каких-нибудь три-четыре тысячи душ… Тут не распрыгаешься…
Пушкин неудержимо расхохотался: только полгода назад у парня не было, может быть, и трех душ!..
Утром граф не показывался. По словам майора, он каждое утро проводил в том, чтобы стонать и отхаркиваться, и призывать врача, и посылать его ко всем чертям, и снова мучительно захлебываться мокротой. Это кончалось у него обыкновенно около полудня… А в полдень снова начался дикий кутеж, крики, хохот, битье посуды и неперестающий, оглушительный рев и грохот оркестра. И когда все дошли до точки, поехали кататься по озеру на лодках. Белые лодки, все одна в одну, были устланы драгоценными коврами, а песенники были одеты какими-то удалыми добрыми молодцами – в пунцовых рубахах, черных бархатных безрукавках и, конечно, русые кудри кольцом… Пели они очень похоже и как раз то, что удалым добрым молодцам петь полагается, и с ужимками, и вывертами, и виляньем, и подмигиваньем, и с обязательным томным замираньем высоких теноров, и шмелиным гудением басов, – все так, как нужно… Гости были чрезвычайно довольны и тоже и подмигивали, и подтягивали, и гудели шмелями, и взмахивали руками… Григоров радовался, что и у него в Нижегородской можно будет, пожалуй, всю эту музыку наладить: озеро там тоже, сказывают, глазом не окинешь. Он старался поближе подсесть к тающей красотке, от которой он не отходил ни на шаг.
И виляли тенора, и колокольно гудели басы, и враз, красиво, вздымались и опускались весла, – гребцы были на удивленье, – и лодки кружили по озеру и так и эдак… А с берегов зеленых слышались хоровые песни, – то по приказанию графа бабы и девки, разодевшись в самые чудесные сарафаны, водили на видных, красивых пригорках хороводы…
– А что, эти ночные феи обычное явление у вас? – тихонько спросил Пушкин у майора. – Изобретение, достойное всякого подражания…
– Да, востренькая выдумка, – усмехнулся тот. – Когда я покупал «фунт камней Бастилии», тогда я, конечно, мог декламировать, и очень пышно, на тему о разврате феодалов без конца, но теперь… теперь, увы, я наверное знаю, что девкам это препровождение времени с хорошими господами нравится куда больше, чем спанье с поросятами в клопах и блохах. А тут и вымоется вся душистым мылом, и рубашка на ней – зефир, и постеля мягкая, а хороший господин, глядишь, и подарит что… Известно, оно грешно бы, но ведь они не по своей воле: грех их весь целиком на его сиятельство останется, а все удовольствие – им… Вы извольте посмотреть на здешних раззолоченных хамов. Эти сукины дети на мужика и смотреть не хотят: мы аристократы, ибо мы холопы самого его сиятельства графа Ставрогина!.. Точь в точь опять как в Зимнем, где камер-юнкеры, камергеры, всякие штальмейстеры и егермейстеры по облакам ходят…
И, когда озерным ветерком гостей пообдуло и они пришли более или менее в себя, и наслушались досыта песен всяких и разудалого треньканья надиво подобранных балалаек, лодки по команде его сиятельства в стройном порядке стали одна за другой подходить к расцвеченной пестрыми флажками белой пристани. Хозяин радушно приглашал всех откушать чаю на террасе: было тихо и тепло, а воздух весенний от молодой листвы был упоительно душист…
И пестрыми кучками, болтая и смеясь, гости направились к террасе дворца, где уже стояли около накрытых столов вымуштрованные лакеи. В обычное время чаепитие у графа происходило по строгому церемониалу: граф усаживался в кресла и к нему от чайного стола отправлялась целая экспедиция – сперва сановитый, пузатый, в пудре и чулках лакей нес на серебряном подносе старинного саксонского фарфора чашку, за ним другой, тоже хоть на выставку, нес огромный чайник с кипятком, третий выступал с сахарницей, четвертый со сливками, пятый с графином рому, а там еще и еще, с лимоном, вареньем, морсом, кренделями и проч. Но необычайное стечение именинных гостей опрокинуло этот церемониал, и лакеи разносили чай на серебряных подносах всем гостям, по чинам, и, вежливо склоняясь, уговаривали их взять то того, то другого, по-старинному…
Пушкин, выпив чашку чаю, вышел отдохнуть в парк и за углом дворца наткнулся на доктора, который озабоченно спешил куда-то.
– Куда вы это так бежите, доктор? – пошутил он. – Или кого надо спешно на тот свет отправить?
– Боюсь, что дело и без моей помощи обойдется, – недовольно ответил доктор, не любивший таких шуток. – Что-то наш музыкант совсем расклеился…
– Да что вы? А можно мне с вами?..
– Сделайте одолжение-с…
Идти было недалеко: больной жил в огромной людской, в небольшой угловой, но чисто прибранной комнатке. В окно сквозь старые деревья виднелось светлое озеро и прекрасные вечерние облака над ним. На стенах висели виды Италии. Больной лежал на постели. Он встретил доктора равнодушным, каким-то далеким взглядом, но, когда за доктором он заметил Пушкина, его строгие и трогательные глаза прояснились и по сухим, запекшимся губам скользнула и сразу умерла слабая улыбка… У окна тихо плакала старушка-мать в платочке. А на постели лежала исписанная каракулями нотная бумага, вверху которой стояла надпись: Ave Maria. Карандаш в страшно исхудалой руке говорил, что музыкант только сейчас записывал свои последние вдохновения…
– Ну, как дела? – грубовато-развязно спросил доктор. – Опять захандри…
Он точно съедал окончания слов, чтобы не говорить ни ты, ни вы.
– Умирать надо, доктор, но это ведь уже не ново… – скучливо повел больной своей сухой, точно обтянутой головой и закашлялся глухо. – И не стоило вам уходить с праздника ради меня: я и без вас управлюсь… Но вот вам, Александр Сергеевич, я рад… Это спасибо… Это вот мне… праздник… Да, не чаял, не гадал я, что увижу когда-нибудь Пушкина… – повторил он.
Пушкин тихо пожал сверху его горячую руку…
– Матушка, дай там… ноты мои… которые начисто переписаны, – глухо сказал больной. – Всю стопку дай… Да, эти… Тут многое есть из вашего, Александр Сергеевич, на музыку положено… я хочу отобрать вам что-нибудь на память… Вот «Три ключа» – ах, как это хорошо!.. – тихонько воскликнул он и, читая ноты, хрипло, ловя торжественную мелодию, заговорил:
В степи мирской, печальной и безбрежной,
Таинственно пробились три ключа:
Ключ юности, ключ быстрый и мятежный,
Кипит, бежит, сверкая и журча;
Кастальский ключ волною вдохновенья
В степи мирской изгнанников поит;
Последний ключ – холодный ключ забвенья:
Он слаще всех жар сердца утолит…
На глазах его зажглись крупные слезы…
– Передохнем, помолчим, – остановил его доктор, все старательно избегая и вы, и ты. – Нам вредны волнения. А микстуру мою принимали сегодня?
– Да будет вам, доктор! – тоскливо прошептал тот. – А вот это, Александр Сергеевич, ваша «Песня песней»: «В крови горит огонь желанья» – у, какая буря, какой огонь!.. Вот «Сижу за решеткой в темнице сырой…» И вот… умираю!.. – вдруг прервал он себя. – Тяжело это, Александр Сергеевич… Хотелось бы еще разок Италию повидать… И, конечно, смешно, но хотелось бы вольным помереть. Я все себя спрашиваю, как вольный человек себя чувствует. Я думаю: блаженство невероятное!.. Но… впрочем: как это там было на памятнике Медичи-то? – точно в забытьи, издали, проговорил он и медленно, с чувством продолжал:
«Grato m’è ‘I sonno e piu l’esser di sasso
Mentre che ‘l danno e la vergogna dura:
Non veder, non sentir, m’è gran venlura:
Però non mi destar; deh! Parla basso!»[25]
– Да… – глубоко вздохнул он. – Не буди меня… Говори тихо…
Он в полном изнеможении закрыл свои страшные и трогательные глаза. В груди его что-то тяжко клокотало и свистело. Доктор сделал Пушкину знак, и оба на цыпочках вышли… И едва только закрыли они за собой дверь, как резкий звук медных труб возвестил всем начало какой-то новой черноземной штуки.
– В цирк пожалуйте-с… – сказал доктор. – Сейчас начнется турнир рыцарей…
Пушкин уже перестал удивляться.
По обыкновению, при входе граф и его гости были встречены гремящим тушем. И как только все расселись по своим местам, снова звонкие трубы возвестили начало представления, тяжелая красная завеса раздвинулась и под гром оркестра на золотую арену в блестящих латах, в страусовых перьях выехали на прекрасных конях несколько рыцарей. Объехав полный круг по арене, они выстроились в ряд перед графом и, приветствуя повелителя, склонили перед ним свои длинные, тяжелые копья. Граф милостиво кивнул им и – не удержался:
– Смотри, Васька! – сказал он строго одному из рыцарей. – Чтобы ни сучка, ни задоринки… А то знаешь?..
– Постараемся, ваше сиятельство…
– Ну, начинайте!..
И сразу на арене бешено и красиво закрутился бой двух сияющих доспехами всадников. При второй же схватке одно из копий с треском перелетело пополам, но потерявший его рыцарь, бросив обломок, схватил копье противника и началась борьба. Даже лошади и те разгорелись: с ржаньем взвивались они на задние ноги свечкой, старались зубами ухватить одна другую – они тоже были закованы – или ударить копытами… И не успел рыцарь с копьем слететь на землю, как сразу же огневым вихрем завертелась в треске ударов другая пара… Среди зрителей то и дело слышались возгласы одобрения. Дамы, конечно, пугались, но их успокаивали.
– Настоящий моенаж! – восторженно шептал Григоров и все старался поближе подсесть к своей пышной красавице. – Нет, как живут-то, а?!
Только одна Дунай необъятная равнодушно ковыряла чудовищным пальцем в носу и зорко следила своими звериными глазками, нет ли поблизости мух…
– А я забыл вам сообщить одну маленькую подробность из жизни нашего сераля, Александр Сергеевич… – тихонько проговорил майор. – Всего, вместе с жрицами Мельпомены, в нашем гареме поболе тридцати красавиц. При них изрядное количество мамок и нянек, которые няньчут потомство его сиятельства… И вы будете поражены, не правда ли, если я скажу вам, что у некоторых из этих затворниц есть у одной томик Жуковского, а у другой Пушкина…
– Да что вы говорите! – засмеялся Пушкин. – А скажите: нельзя ли вместо томика самому автору туда пробраться?
– И думать нечего! А знаете, между прочим, откуда они достают эти томики? Все через больного музыканта… тайком…
– А-ха-аххх! – пронеслось вдруг по громадному цирку.
Один из рыцарей с треском вылетел из седла и растянулся без памяти на песке арены.
Но от этого турнир следующих пар стал только горячее и красивее…
А потом снова начался пир, и пляс, и картеж, и битье посуды… И какой-то представитель чернозема с дикими уже, блуждающими глазами, лохматый, со съехавшим набок галстуком, среди блюющих, ревущих, хохочущих орал:
– Jurisprudetia est divinarum atque humanarum rerum notitia, justi atque injusti scientia!..[26] Так сказал Ульпианус! А вы, свиньи, что сказать можете? Ничего, ибо вы – свиньи!..
– Ура-а-а!.. – заорали все вокруг. – Качать философа!
Началась дикая возня вкруг оратора. Он отбивался, но его все-таки подняли на руки и, подняв, все вместе с хохотом обрушились на залитый паркет…
Пушкин, уставший от еды, прошел в гостиную. Вокруг графини как будто поредело немного, и он любезно сказал ей несколько комплиментов по поводу блестящего празднества… Но она, по-видимому, осталась к похвалам вполне равнодушна и, боязливо оглянувшись, спросила:
– А скажите, monsieur… monsieur…
– Pouchkine… – поторопился он прийти ей на помощь.
– Monsieur Pouchkine, как вы думаете: не может это страшное несчастье с этой… как ее?.. с Полтавой… pardon, Помпеей повториться и у нас?
– О, нет, графиня! – воскликнул он. – Для этого нужны прежде всего огнедышащие горы… А где они в Отрадном?.. Вот когда начнут расти они, тогда, конечно, можно всего опасаться… Но пока можете почивать спокойно… Во всяком случае, рост их настолько медлителен, что тысячи лет…
Но она уже не слушала.
– А что в Петербурге думают насчет второго пришествия? – озабоченно продолжала унылая старушка. – Здесь все уверены, что оно должно быть тогда, когда Светлое Воскресенье придется в четверг…
– В Петербурге уверены в том же, графиня, – ответил он любезно. – Но там все митрополиты и астрономы, соединившись, высчитали, что такое совпадете будет только через 2377 лет… Как видите, на наш век хватит…
– А, может быть, они ошиблись?
– Помилуйте, графиня: митрополиты… астрономы… С ручательством!
И он, смеясь, ловким маневром отступил, а графиня уныло подумала, что молодежь стала что-то уж очень легкомысленна и что, пожалуй, Господь накажет за это всех: и митрополиты могут ошибиться…
А ночью, в розовом свете фонарика с легкомысленными воздушными фигурками, появилась новая фея… И странно: Наташа казалась теперь где-то за тысячи верст и он немножко удивлялся, что он так от нее загорелся…