Вечером мы прогуливались на холмах. Угнетающая духота парила над землёй, создавая климат пустынного зноя. Тётя Адалия полностью оправилась от того неприятного ужина и неустанно чирикала бог весть о чём с Агостиной Медичи. Они шли быстрым шагом, словно торопились навстречу заветным мечтам, и ввиду своей хромоты я не поспевала за ними. Бросив затею их догнать, я вертела головой, осматривая усадьбу. На безоблачном небе догуливало заходящее солнце, укутываясь в рубиновые оттенки, а холмистые поляны, ковром сбегающие с горизонта к плантациям, неистово умиляли взор.
Меня ослепляло упоение Италией! На её бесконечных холмах; узких улочках города; в шумной суете Рима, забывшем о войне, так долго терзавшей народ, я чувствовала себя чужестранкой. И в то же время переживала безудержную любовь к Италии, зная, что в моей крови течёт спокойствие итальянских вершин и буйство горных рек; зная, что именно Италия – моя единственная Родина и Родина всех тех, кто мне дорог; зная, что нигде не обрету большего покоя, чем на плантациях, дарующих щедрые плоды возделанных земель. Та любовь жила в самых отдаленных уголках моего хладнокровного сердца, и всякий раз, возвращаясь сюда, она, точно Христово воскресение, поднималась всё выше и дарила мне радость и успокоение.
Опьяненная тем чувством, я не сразу различила позади себя приближабщийся топот скачущей лошади, а, когда ясность вернулась к моим мыслям – я оглянулась и увидела Джеймса Кемелли. Стегая лошадь, он стремительно направлялся ко мне.
– Вы не силитесь скрывать хромоту, – мягко отозвался он, сдерживая лошадь подле меня, – так намного лучше!
Меня злило повышенное внимание к моему несовершенству. Было куда полезней, если бы о нем помнили Агостина и тётя Адалия, тогда бы я не плелась позади и сумела избежать того разговора. Пожалуй, Кемелли был единственным человеком, которого занимали чужие беды только потому, что использовались им, как инструмент в проверке на уязвимость человеческого существа.
– С вашей стороны весьма странно заметить это и не заметить противоречия самому себе, – с улыбкой отпарировала я.
Приторное лицо Джеймса выдавало заинтересованность. Он благородно сдерживал поводья, пока лошадь нетерпеливо перебирала копытами, порываясь вперед.
– Продолжайте.
– Вы утверждали недавно, что не придаете внимания мелочам. А сами только и делаете, что ищите их в окружающем мире.
– Ничего подобного. Я попросту положил начало беседе, которая не имела бы и минуты развития, скажи я о чудесной погоде вместо вашей хромой ноги.
Слегка обескураженная его речью, я замолчала. Джеймс спрыгнул на землю и взял поводья в руки. Мне вспомнились ярые возмущения Терезы в адрес лошади. Это был вороной конь фризской породы, достойный восхищения. Струясь черным гладким шелком, ровная шерстка отливала на солнце блеском, а густая, волнистая грива и такой же густой хвост едва не касались земли. Конь был бесподобен! Если не считать бельма на чёрном глазу.
– Желаете прокатиться?
– Как вы себе это представляете? Порой мне ходить сложно, не то что скакать на лошади.
Джеймс издал тихий смешок.
– Леонардо да Винчи страдал дисплексией, однако, это не помешало ему написать «Джоконду».
Размышляя над словами Джеймса, я посмотрела вперед, где за ближайшим холмом скрылись тётя Адалия и синьора Агостина. Мной обуревало желание воспользоваться предложением Кемелли. С другой стороны, угадывая, как отнесутся обе семьи к моей дружбе с исчадием ада (не говоря уже о Летиции, изнемогающей от любви к Джеймсу), я сочла нужным отказать своим желаниям.
– Пожалуй, вы назовёте меня безвольной, я не Леонардо да Винчи…
Уголки его бескровного рта медленно поползли вверх: отвратительная гримаса насмешки на лице Джеймса Кемелли несопоставима ни с чем!
– Очень зря, – сказал он и, подскочив на лошадь, вскоре затерялся за горизонтом.
Я вспомнила о Каприс. Её демонстративное рвение насолить сестре пугало жестокостью проявления. Она обходилась с Летицией, как сварливая вредная хозяйка, не желающая считаться с правами прислуги. В ней не было тяги к искусству, наукам или поэзии, которая практически всем прививалась с детства. Отсутствовало в ней и стремление к независимости положения. Совсем наоборот – она томилась ожиданием момента, когда какой-нибудь франт попросит её руки; она с головой окунется в светское общество и будет устраивать званные обеды. Стараясь убедить всех вокруг какой достопочтенной и заботливой матерью станет, она с экспансивностью няни кидалась к детям Доротеи. Видя, как те обременены её присутствием, она заливалась с досады пунцовой краской.
– Как же дурно воспитаны эти детёныши! – негодовала Каприс на Лукрецию и Орландо. – Лишены усидчивости и хороших манер. И кому будут нужны такие оболтусы?
Она забывала, что сама росла вздорной, бесшабашной девицей, и мало что изменилось по достижении совершеннолетия. Она всегда старалась привлечь к себе внимание окружения. Ревностное самолюбие жалило ее снова и снова, когда внимания удостаивали Летицию, которая отнюдь – была целомудренной и застенчивой девушкой. Несвойственные Летиции вспышки гнева, свидетелем которых я была недавно, отражали степень её небывалых чувств к Джеймсу Кемелли. Возможно, это была первая невинная любовь, ради которой в юности частенько подумывают расстаться с жизнью, и лишь спустя годы подобные мысли выглядят смехотворными и детскими. Я полагала, что вскоре Летицию отпустят чары духовной любви…
Меня мучил вопрос, почему Джеймс не ответил Летиции взаимностью или на худой конец не подарил ей один из своих холодных ответов в коротком письме? Почему написал Каприс, если со стороны наблюдателя Летиция располагала большими достоинствами? Мужские начала также темны для женских, как яркий солнечный свет для незрячего путника. Их зарево ощутимо, и в то же время непредсказуемо; их можно принять, но не постичь силой женского представления.
Ещё большей интригой, чем от логичности действий Джеймса, веяло от поведения Каприс за столом у Медичи. Она была сама не своя, закрывая на тысячу замков некую тайну, известную только ей, и тот страх, что о тайне прознают все на свете, терзал её существо. Она не снимала палантин ни дома, ни на улице, когда выходила на прогулки. Мои домыслы становились один кошмарнее другого.
Правда оказалась страшнее всех моих предположений…