Старая пьеса

Madame, знаете вы эту старую пьесу? Это совершенно необыкновенная пьеса, только чуть-чуть уж слишком меланхолическая. Когда-то я играл в ней главную роль, и все дамы плакали, лишь одна, единственная, не плакала, ни единой слезы не пролила она, и в этом и заключалась соль пьесы, настоящая катастрофа…

Г.Г.

Вот губы, которые верили в неизбежность поцелуя,

и: милостивый дар вечной улыбки холодеющим губам завтрашней зимы. Несколько сотен лет никто из завсегдатаев портрета и не подозревает о чудовищной подоплеке. Как было сказано ранее: она была мила, и он любил ее, но он не был мил, и она не любила его.

Два года я сочинял трактат в старинной манере: Признаки, Поступь, Речи и метаморфозы человекоангелов. Работа поднимала мой дух, с высот я равнодушно взирал на смену времен года. Порой мне не хватало злости, и я одалживал у окружающих, не забывая возвращать в срок, изредка воспитывая у кредиторов тщеславие ростовщиков. Меня уже вовсю звали вымышленным именем. Мне каялись в совершившихся злодействах, явно претендуя на отдельную главу в Трактате. Я сопротивлялся, оставляя место только умеющим петь.

Демон путешествия получил меня в удел на весь век. Обязательность необязательного, расправив крылья, несла меня над ледяными пустынями к веселому горящему угловому окну. Он рассказывал ей о том, как она мила, она любила слушать, но не любила его.

Фиолетовые чернила не кончались, Трактат обживали многочисленные семейства примеров, доказательство угрюмо бродило по бесчисленным коридорам дома, прислушиваясь к повисшему в воздухе шепоту:

– Вера – плод не разума, но состояния души,

а оно так изменчиво.

– Ненависть ко лжи ведет к жестокости…

– Ненависть к жестокости ведет к сомнению…

– Ненависть к сомнению ведет ко лжи…

В этой старой пьесе герои тщательно подбирают слова и долго обдумывают последствия. Красота их ущербна, цель уродлива, жертвы глупы, безоговорочно прекрасна только музыка их снов, но между грезами стены и запертые двери. Фауна комедии однородна: от благородных свирепых тигров июньского полдня до бархатных нежных и вероломных…

Она слегка пьяна и посему вольна: отточенное до опасной остроты кокетство – госпожа-абрис, госпожа-бедро, госпожа-талия (скользящий алый шелк, обладающий в упоении каждым ее изгибом), – всё отмечается в ее лукавом взгляде:

я внимательна к вашему вниманию.


Попробуйте говорить серьезно и – полная отставка! Несерьезность, еще раз несерьезность: она слегка пьяна, и в зеркале строгая надменная женщина, госпожа, едва заметным подъятием бровей указывающая на высокие тяжелые двери, украшенные барельефом «Изгнание из рая».

Madame,

помните эту старинную пьесу: он мил, она мила, они любят, они отравлены любовью и обречены на медленную смерть в мучениях, они верят в призраков, но призраки не видят их слез; они мучают друг друга, пока неведомый Автор не разлучает их в шутку, и они сами становятся призраками…


Безумный под пыткой! – вот, что значит несчастный, бьющийся над безнадежным трактатом о признаках, поступи, речах и метаморфозах человекоангелов. Ибо тщась доказать существование человекоангелов, сочинитель издевается над своим прошлым, находя в нем невозможность и невозможность!

Ее смех даже не оскорбителен, она верит в мои бесчисленные (вечные) исчезновения-появления. Увы, ревность чужда человекоангелам, их не интересует ваш взгляд, обозревающий партер и ложи, ибо воинственен и нежен их благодарный слух: волшебная музыка предчувствия и воспоминания принадлежит человекоангелам вместе в вами, с вашим неуверенным строем насмешливых равнодушных растерянных взглядов, слов, жестов.

Демон путешествия потешался надо мной с безжалостностью и остроумием закадычного друга. В конце каждого путешествия меня не ждал никто, мне не бывали рады даже те, кому бывал рад я. Моя природная мрачность перестала озираться в поисках подходящего оправдания собственной природы.

Со сцены звучала знакомая мне музыка, я различал слова, реплики персонажей: он любит ее, она любит его, они премило идут рядом, переговариваясь о незначительном и думая об ином. Горчайшее злорадство ничто в сравнении с покойным сумраком безнадежно бездыханной комнаты.

Благодарение Сочинителю отчаянно веселой повести о путешественнике в серебристые дали, где пиры вперемежку с чумой, где ангелы мимолетны (и смертны), где единственное письмо всесильней кубка с ядом, где единственный свет пробивает сумрак твой слишком поздно, где время шутит, и ты смеешься, забывая, и ты смеешься против желания, и губы холодеют…

Помните эту старинную повесть? Я вижу в ваших руках эту повесть, но вы не ждали меня так скоро, вы испуганы или подчиняетесь вескому женскому правилу изображать испуг (из кокетства), выигрывая мгновения, мгновения, сводя на нет случайную непосредственность (естественность).


Страницы моего Трактата разлетаются: виной тому легкое движение вашей руки, колебание воздуха. Меня смешит собственный порыв броситься подобрать неверные листы. Так стоять немыслимо. Немыслимо долго. Перед улыбкой из сумрака портрета. Молчание-битва. Сделайте что-нибудь, чтобы я вас ненавидел; не ненавистью оскорбленной гордости, более всего уместно обыкновенное предательство.

Я только почувствую, что вы это не вы, и буду избегать оболочки. Вашей оболочки. Я вернусь в свой век. И вечерами буду ходить на представление одной и той же старинной пьесы с гулким далеким колоколом в начале и в конце действа. И такие знакомые актеры будут разыгрывать нехитрую историю о непролитой слезе; и меня будет душить смех, и я буду шептать счастливо:

она не плакала, но она была мила,

она была мила, но она не любила его.

Старая пьеса 2

О, эта единственная слеза! до сих пор мучит она меня в моих воспоминаниях; сатана, когда желает погубить мою душу, нашептывает мне в ухо песню об этой непролитой слезе, роковую песню с еще более роковой мелодией, – ах, только в аду можно слышать эту мелодию!

Г.Г.

Я удивляюсь собственному спокойствию. Теперь, по истечении срока давности, срока близости, по прошествии лет радуюсь незлобивости, даже собственная глупость вызывает у меня восхищение. Итак, я зритель, недалекий и праздный. По прошествии лет. Окружающие всё понимают и находят в моих замечаниях невпопад поэзию случайного. Актеры не слышат меня, да и какое дело им до меня, спокойного внимательного зрителя, прислушивающегося более к посторонним мелодиям: шороху пламени свечи, покорному скрипу паркета, вашему близкому дыханию, Madame, а вовсе не к печальной песенке героини, отравленной сладким вином с губ светлого героя, который лгал, даже пытаясь говорить правду; он свято верил, что ему верят, и его подозревали в глупости.


Печальная песенка героини полна слез – и слева, и справа моря, реки молитв, речений, слез. Как ждут окружающие полнейшей ясности с последним словом, репликой героини, героя, шута, когда последняя полнейшая ясность – бледный удел людей ограниченных, лишенных сострадания и воображения: она была мила, но он не любил ее, он полюбил ее, и свет померк в ее глазах, и свет стал ей не мил, но она полюбила его.

Я удивляюсь вашему пристальному вниманию к старой пьесе, Madame, и отвлекаюсь, простите: радость сидящей неподалеку зрительницы подобна моей угрюмости, румянец предчувствия (ибо предчувствия во всем) развлекает меня; правая щека ее окутана необъяснимым, но до рассветной свежести юности уместным снежно-розоватым туманом (вот счастливое своеволие неведомой кисти), она наблюдает за пьесой, я наблюдаю за ней: вот улыбка… полуулыбка… никакой выгоды или корысти: только легкий поворот в мою сторону и туман поглощается тенью, а я спасаюсь, переводя взгляд на ее ушко, наполовину прикрытое прядью волос (невдалеке от него родинка – её-то я и искал); её глаза оживают (пугающая белизна подергивается тем же детским туманом любопытства беспечности, озорства, кокетства), мгновенного восхищенного замешательства (упоения?) хватает, чтобы она окончательно перенесла своё невинное внимание на кого-то очень знакомого – в глубине сцены, появившегося вместе с боем часов; или я позабыл старую пьесу, и зрительница увлечена ярким костюмом раскаявшегося злодея? Или в старой пьесе изменили финал и перед сентиментальной публикой кривляется угрюмый шут, кривляется наперегонки со своей тощей обезьянкой в розово-снежном дурацком платьице?


Вы сердитесь, Madame, и ваш легкий гнев наполняет моё существо благодарными слезами восхищения, но внешне я спокоен и удивляюсь собственному спокойствию. Публика расходится, оживленно обмениваясь впечатлениями:

она была мила… он был мил…

О чем еще споют холодные губы неверной зимы? Представление закончилось? Так быстро? и свечи догорели? Следует быть внимательнее на представлениях старой пьесы и поменьше корпеть над Трактатами о человекоангелах! – Это не ваш шепот. Он разгорается от обыкновенной свечи, и вот уже верное пламя пожирает чернильные листы, касается моих рук, достигает моей души:

вот прекрасный повод – что-то сгорает во мне, никому никогда не узнать того, что пело вначале, кто-то молча переворачивает страницу, кто-то смеется, неведомое мне ныне пламя касается твоего тела… даже воображаемые слезы высохли бы, пусть крохотно пламя свечи и невообразимо далеко, пусть мы вернулись с представления слишком поздно и – в разные главы одной повести, заканчивающейся вселенской метелью, догорающей свечкой, смехом и переплетающимися дыханиями горячего шепота:

она была мила, и он любил её,

но он не был мил, но она не плакала…

сентябрь, октябрь 1987, ноябрь 1985

Загрузка...