Глава 12

Боевая задача, поставленная перед Правдиным, ничем ни отличалась от прежней, но усложнялась упорным и настойчивым сопротивлением партизан. Последним под натиском хорошо вооруженных армейских частей пришлось снова уйти в лес, оставив своих родных. На что же они надеялись? На победу или на то, что их оставят в покое? Может нужно подчиниться, чтобы сохранить свои жизни и жизни своих близких, жен и детей? Даже если отбирают твой урожай или уводят со двора лошадь, назначая тебя врагом, недостойным жизни, а твоих детей обзывают ублюдками. Нужно смиренно молчать, чтобы выжить, а зачем тогда жить? Жить чтобы не принадлежать себе и кормить эту трусливую свору, называющую себя властью. Но это вы называете власть трусливой, если бы она была таковой, она бы вела с вами переговоры, видя в вас партнера, находя взаимовыгодные решения. Она-то сильна, и поэтому вас просто убьют или будут издеваться до конца жизни в угоду собственному тщеславию. Не веришь? Выгляни в окно.

– Да выбей ты окно прикладом, что возишься как ребенок.

– Не учи ученого, – огрызнулся Коляскин на совет Чайникова, выбивая небольшое закопченное стекло, словно специально подготовленное для наблюдения за концом света.

Жалобно звякнув, стеклышко разлетелось, предоставив возможность проникнуть в помещение. Коляскин попытался заглянуть вовнутрь, но тут же отпрянул, закрыв нос ладонью, склепный запах разлагающихся тел вырвался из тесного помещения, отбив всякое желание любопытствовать.

– Не, я туда не полезу, я мертвяков боюсь, – сказал Коляскин, глубоко вдыхая чистый воздух.

– Ты бы не мертвяков боялся, а тех, кто по лесу шастает, – съязвил Чайников.

– Что тут у вас? – Обратился к дружкам Борщев, подойдя поближе.

– Да мертвяки там, товарищ заместитель командира.

– Ну давай, полезай, Коляскин, погляди, что там, а то может бандиты замаскировались под мертвых?

– Не, в могилу я не полезу, я мертвяков боюсь!

– Тебя что пристрелить, чтобы ты туда забрался? Это приказ! – Зарычал Борщев.

Чайников, наблюдая за перепалкой, внутри заливался ехидным смехом, но внешне был серьезен, с немного открытым ртом, как у слабоумного или душевнобольного:" С таким видом меня точно не загонят в это нехорошее место.»

Переведя взгляд с Коляскина на Чайникова, Борщев утвердился во мнении, что первый – не подарок, а второй так совсем идиот. Коляскин же в это время, недовольно огрызаясь и ворча, закрыл рот и нос пилоткой, набрав полную грудь воздуха, спускался в помещение. Неизвестно, что он рассмотрел за такое короткое время, которое находился внутри, но, выбравшись, доложил.

– Товарищ заместитель командира, живых бандитов нет.

– Ты мне еще позубоскаль, – одернул бойца Борщев. – Что там?

– Тама три трупа, два взрослых и один ребенок, у взрослого нога отрезана, видать сожрали.

– Ну и хрен с ними, сожгите эту лачугу, – приказал Борщев.

– Товарищ командир, – обратился заместитель к Правдину, – похоже, здесь никого нет в живых, все осмотрели: ни одной живой души.

– Товарищ командир, товарищ командир, – кричал Смертькевич, бегущий навстречу из-за не большого холма, поросшего молодым березняком. – Там есть живой человек, вернее бабка, совсем из ума выжила, от голода, наверное.

Все вместе направились туда, куда указывал Смертькевич, который по пути рассказывал:

– Она сказала, что в этой местности главный леший Григорий Шлында, его жена должна быть живая. Они жили в Богословке, в пятнадцати верстах отсюда.

Егору бабка не показалась сумасшедшей, ее живые глаза говорили об обратном, хотя вся она, доведенная голодом и старостью до состояния гербария, казалась неживой.

– Что еще знаешь о партизанах и недовольных властью? – Спросил Правдин.

– И стоило такую длинную дорогу проделать, чтобы извести свою родню? – Ответила она на вопрос вопросом.

– Я же говорил, товарищ командир, умалишенная она, тронулась, – подытожил Смертькевич.

– Ты чего несешь, старуха? Вопроса не слышишь?

По ее глазам было видно, что она все расслышала и поняла, но в ответ она подчеркнуто сжала свои высохшие губы- щели, как бы закрывая их на замок. На все остальные вопросы она реагировала в таком же духе, молча, закрыв глаза и немного раскачиваясь взад и вперед, сидя на большом ворохе соломы, заменявшей ей постель. Поняв, что от нее они ничего не добьются, представители новой власти выползли из бабкиной землянки, чертыхаясь на чем свет стоит.

– Как она здесь выжила, такая старая? – Обратился Коляскин с вопросом как бы ко всем, при этом уставившись на Борщева, – Может, она колдунья?

– Может, ты и в бога веришь? – Съехидничал как обычно Чайников.

– Не, в бога я не верю, – вполне серьезно ответил Коляскин, – а вот колдунья у нас в деревне, когда я пацаном был, жила, так она…

– Заткнись, – оборвал его Борщев, как будто боялся услышать что – то страшное.

Смертькевич с Правдиным направились к остальному отряду, уже готовому двинуться в путь, Борщев с дружками несколько отстал. Заместитель командира остановился, о чем-то раздумывая, переводя взгляд с Чайникова на Коляскина и наоборот. Чайников, очевидно догадавшись, что решает Борщев, состроил такую гримасу, что казался не бойцом карательного отряда, а пациентом психбольницы. «Вот дегенерат», – подумал Борщев, глядя на чайниковскую моду, и скомандовал:

– Боец Коляскин, разберись со старухой.

– Пристрелить? – Уточнил пожелание Коляскин.

– Ты патроны для классового врага побереги, – посоветовал заместитель командира.

– А ты чего стоишь, – обратился он к Чайникову, – варежку закрой.

Коляскин уже было отправился выполнять приказ, или поручение, или просьбу, а Чайников ехидно хихикнул, довольный тем, что опять всех провел своим нехитрым приемчиком. Борщев внимательно посмотрел на него и, осененный своей догадкой, скомандовал:

– Коляскин, отставить!

– Боец Чайников, выполнять приказ!

Все притворство, все актерское мастерство, помогавшее много раз, превратилось в пыль от одного неудачного смешка. По лицу Борщева было понятно, что возражений он не примет, а может дать по морде, или чего еще хуже. А Чайников побрел выполнять приказ.

Его трусливая и хитрая натура всегда стремилась спрятаться за чьей-нибудь спиной, а маска дурачка и подхалима помогала избегать приказов и поручений порой не очень приятных, а порой и страшных. Но всему этому, похоже, пришел конец, именно это больше всего и удручало Чайникова, даже больше, чем приказ удавить старуху. Но трус – он и есть трус – смел только тогда, когда можно тявкать, устрашая всех своей крутизной, спрятавшись за спиной хозяина. А без спины эти жалкие существа становятся беззащитными и трусливыми, оставаясь один на один со своими страхами. Вот и сейчас, подходя к землянке, его охватил такой ужас, что казалось, волосы под пилоткой перебегали со лба на затылок и убегали дальше, до самых пяток. Он оглянулся на уходящих Борщева и Коляскина и с решительностью вошел в землянку, но на этом его храбрость иссякла, он встал как вкопанный, не зная, что дальше делать. Старуха с безразличием посмотрела на солдата, очевидно догадавшись, зачем он пришел, и, как бы между прочим, сказала:

– Удавят тебя свои же, тряпкой полосатой удавят.

От этих слов в голове помутнело, и в глазах полетели блестящие мушки, как будто его уже душили, это был не страх, а что-то большее, вся его трясущаяся душонка словно разлетелась на бесчисленное количество трусливых мушек. Молча, не создавая лишнего шума, он вышел на улицу, раздавленный услышанным, совершенно забыв, зачем приходил, и, понурив голову, поплелся к отряду, который, оседлав коней, отправлялся в Богословку.

Этот населенный пункт был похож на сотни других деревень, в которых побывали каратели, исключением было лишь то, что достаточно много осталось нетронутых домов. Бедные, с соломенными крышами, но все же не землянки с их могильной сыростью. Сгоревшие дома словно руками тянулись в небо печными трубами, то ли в молитве ища защиты у небес, то ли в единодушном голосовании просили уровнять с ними удачливых собратьев. «Как в документальном фильме про Великую Отечественную войну, – непроизвольно подумал Егор, – словно недавно отсюда выбили фашистов.» Но, поругав себя за такое неудачное сравнение, он отдал приказ бойцам найти жену Григория Шлынды.

Скорее всего, отряд заметили давно, потому что на улице не было видно ни единой души, хотя люди здесь были, это было понятно по зеленеющим огородам и небольшим клочкам земли, засеянным ячменем и овсом. Так выглядела и вся остальная часть надела, которую до прихода регулярных войск контролировали партизаны, в той же части, где руководила власть, ни одна десятина земли не была засеяна. Помимо того, что у населения было отобрано все зерно подчистую, существовал жесточайший запрет на посев зерновых. Крестьянские семьи, как много раз при захватчиках и царях освободителях, молились на крапиву и лебеду, одних из немногих спасителей от голодной смерти.

А умнейшие руководители государства тужились в тяжелых умственных потугах, решая продовольственную проблему. Может быть, им стоило просто оставить крестьян в покое, а самим пойти и посадить дерево или, на худой конец, просто редиску. Ах да, не царское это дело! Да и царев вы всех порешили, словно пряча концы в воду, стесняясь за свое прошлое, настоящее и предположительно светлое будущее. Да не стесняйтесь, рубите направо, стреляй налево, когда будете писать историю, слепите из себя героев, умных, честных, справедливых, неподкупных, а остальных разделите на стадо и врагов. С врагами все ясно: на то они и враги, а вот стадо – над ним можно потешаться, гоняя налево и направо, все время говоря, что это и есть правильный путь, время от времени запуская волков, чтобы порезали немного, так, для острастки. И опять вправо, влево… – красота!

Ну, прочь развлечения, пойдем строить государство, может, чем подмогнем товарищу Правдину.

– А ну пособи, – подозвал Сопчук Коляскина, налегая на перекошенные двери амбара. Но больших усилий не потребовалось может потому, что амбар был абсолютно пуст, и запирать его не было смысла.

– Зерна здесь нет давно, – заявил Сопчук, принюхавшись к воздуху.

– Откуда ты знаешь? – Поинтересовался Коляскин.

– Мышами не пахнет, значит и хлеба нет давно, все просто.

– «Все просто, все просто», – кривлялся недовольный Коляскин, долбя ногой в закрытую дверь избы. – Эй! Кто там закрылся, отворяйте, а то спалю вас к чертовой матери, – сквернословил властный винтик.

Угрозы не были пустыми, это хорошо понимали те, кто прятался в доме, поэтому дверь тот час же отворилась, и на пороге появилась девушка.

– Ты кто? – Спросил Коляскин.

– Я, Маша.

– Дура, фамилия как?

– Шлында, Маша Шлында.

Не успела девушка договорить, как Коляскин схватил ее за волосы и потащил к Правдину.

– Дяденька, мне больно, отпусти, – взмолилась она.

На крик из дома выскочила женщина и кинулась в ноги к солдату с мольбой отпустить дочь. Но Коляскин ничего не видел и не слышал кроме ненависти, стучавшей у него в голове. «Шлында – бандитское отродье», и он с большей силой натянул волосы, причиняя невыносимую боль. Девушка выла от боли и несправедливости, творимой с ней, женщина цеплялась за ноги, мешая идти Коляскину, он остановился, отпихнул женщину и, с силой, ногой ударил в живот. Свернувшись калачиком, женщина осталась лежать на пыльной дороге, она пыталась вдохнуть воздух, но от боли, передавившей ей горло, она только открывала рот, как рыба, выброшенная на берег. Дотащив девушку, Коляскин бросил ее у ног Правдина.

– Ты кто? – Присев на корточки, спросил Егор.

– За что, дяденька? Я ничего не сделала, – отвечала девушка, вытирая заплаканное лицо.

– Ты кто? – С угрозой в голосе переспросил он.

– Я, Маша Шлында, – на Правдина смотрело еще детское лицо, зареванное и серо-грязное от пыли.

В этот момент Егору стало так жалкое ее, что захотелось дать в морду этому идиоту Коляскину и выбить все его кривые, уродливые зубы. Но этого сделать было нельзя, ведь всех жителей назначили врагами. А враг…

– Молодец боец Коляскин, нутром чуешь классового врага. -Похвалил командир своего подчиненного.

На крики женщины из дома выбежали разновозрастные дети и с плачем кинулись к ней, избитой Коляскиным и немного пришедшей в себя, рыдающей в пыли на дороге. Ребятня облепила ее с криками:

– Мамочка, мамочка, не умирай, не умирай, – а она рыдала еще сильней.

– Кто это? – Спросил Правдин у Коляскина, указывая на лежащую тетку, облепленную детьми.

– Да кто ее знает, баба какая-то, за ноги цеплялась, ну я ее и проучил.

– Веди всех во двор, там разберемся, – приказал Егор.

Творимое беззаконие. Творимая законность не могла быть не замечена или не услышана соседями. Но по-прежнему ни одного человека не было видно, не говоря о людях, которые бы пришли на помощь. Чужое горе – оно не свое, а иногда чужое горе есть даже радость, но не здесь и не сейчас. Радости ни у кого не было, а был безумный страх и надежда на то, что нас не коснется, именно мы ни причем и именно мы заслуживаем снисхождения.

– Борщев, детей в амбар, женщину в дом, – распорядился Правдин, войдя первым в хату.

Скромное жилище было обставлено нехитрой, крестьянской утварью, большой деревянный стол с лавками, за которым должна была собираться большая и дружная семья. Русская печь, в которой особенно удавались праздничная каша с гусиными потрошками, а еще хлеб: большие, румяные булки с хрустящей золотистой корочкой, от этого запаха в носу приятно пощипывает, а во рту текут слюнки, хлеб всегда пахнет детством и жизнью.

В красном углу иконка с лампадкой как символ веры, с которой начинается и заканчивается жизнь та, что пахнет свежеиспеченным хлебом. Вслед за Правдиным в комнату вошел Борщев, подтолкнув в спину женщину. Она повернулась к иконке и перекрестилась, шепча молитву. Егор, не раздумывая, схватил со стола крынку и с силой швырнул ее в икону, крынка разлетелась, сбив икону, но лампадка благодаря какой- то сверхъестественной силе осталась гореть.

– Бога нет! – Твердо заявил Егор вполне спокойным голосом, несмотря на то, что еще секунду назад его охватила безумная ярость. – Молиться вам нужно на вождей наших и власть, справедливую и праведную. Понятно тебе, темнота дремучая?

Женщина стояла перед властью, вооруженной наганом и шашкой, в завернутую военным сукном совестью, прикрывшись революционной директивой, приказами и клятвами. А она могла защититься от всего этого арсенала только крестным знамением и молитвой.

– Ты – жена Григория Шлынды?

– Нет, – тихо ответила женщина.

– А Маша Шлында – не твоя дочь? – Вновь спросил Егор растерянно, непонимающим взглядом посмотрев на Борщева.

– Устинья Шлында умерла еще зимой от чахотки, а Маша и Глеб теперь живут у меня.

– Твой муж где, в лесу?

– Нет, сгинул еще в мировую.

– Значит, царизм защищал или, того хуже, за белых в гражданскую воевал, а ты врешь сейчас, выгораживая его и себя… Ну, да ладно, с этим еще разберемся. Остальные дети – твои? – Продолжал Правдин.

– Да.

– Я слышал, что Бог велел говорить правду, сейчас мы узнаем насколько ты верующий человек. Григорий Шлында приходит к детям, помогает тебе?

Женщина была загнана в ловушку, она бесшумно плакала, слезы текли, выливая на грязное лицо все больше горя.

– Да, – все также тихо ответила она.

– Ну, вот видишь, правду говорить всегда легко. Насколько я понимаю, бандюки ваши недалеко от села шастают, а по сему ты пойдешь и приведешь их. Условия просты, приведешь – будешь жить, а нет – Борщев, выводи детей перед амбаром. Срок тебе до захода солнца.

Женщине казалось, что наступил конец света, и она попала в ад. Ведь люди не могут так поступать, они на это не способны. Она сквозь слезы видела, что детей поставили у амбара, а напротив них встали солдаты с винтовками. Она не слышала плача, не видела их, полностью растворившись в горе. Вдруг ее что-то подхватило и понесло, обдувая лицо горячим, летним днем. Также внезапно она упала у самой кромки леса, из которого вырвался приятный аромат созревающей малины.

Дети выли в след матери, увозимой на лошади, рвались к ней, но Коляскин и Чайников были на высоте, оттесняя их к амбару. Пятеро детей классовых врагов томились в ожидании своей участи. Самая старшая из них была Маша, она держала на руках трехгодовалую Полину, а ее брат Глеб и сыновья женщины прижимались к ней, как к самой старшей, желая найти хоть в ком-то опору. А напротив них стояла власть в лице винтиков Коляскина, Чайникова и Сопчука, их левая резьба не давала возможности осознавать происходящее, а может они и не желали признавать себя извергами, неся чушь о сильном государстве и необходимости жертв, сами во все это не сильно веря.

Дети, уставшие от плача, лишь всхлипывали, тяжело вздыхая, было понятно, что убьют их не сейчас, и можно прожить еще полчаса или час, став на это время взрослее.

А вы когда-нибудь умирали летом взрослеющими детьми? Гибли от голода, холода, отравляющих газов, по прихоти властных червяков, всерьез считающих себя особыми? Ради тех, кто спрятался за непреступными стенами государственных крепостей с табличками, что вход только для своих. Небрежно ковыряют вилкой в еде, не наедаясь обедом без крови, а закончив трапезу, отрыгнув с умиленной улыбкой, почесывают задницу. Они даже не знают о вашем существовании, но отчего-то уверенны, что ваши жизни целиком и полностью принадлежат им. И если вы еще живы, то не умирайте ради них летом. Не стоят они и одного дня вашей жизни, как бы они вас не уговаривали и не принуждали.

– Я, что вас уговаривать буду, а ну-ка встали, – прикрикнул Коляскин на двух подростков, присевших на землю рядом с Машей, продолжавшей держать на руках Полину, которая успокоилась и уже не плакала. Она беззаботно играла с локонами Машиных волос, что-то мурлыкала под нос, а затем, как будто уже повзрослев на полчаса, спросила Машу:

– А когда нас убьют, мы станем ангелами?

Вопрос был задан с такой легкостью и пугающей предрешенностью, что дети все в один голос вновь заплакали. А с Глебом совсем случилась истерика, он упал на четвереньки и пополз к солдатам, причитая:

– Дяденьки, не убивайте, я жить хочу, дяденьки не убивайте нас…

Истерия достигла такого накала, что казалось, весь мир сойдет с ума. На крик из дома выскочил Борщев и приказал бойцам заткнуть рты детям, потому что командир отдыхает. Но дети не понимали, что ради спокойного сна этого командира и командиров этих командиров, нужно молча умереть, поэтому продолжали выть. Коляскин со свирепым лицом, шипя, как гусь приказывал заткнуться, размахивая прикладом, он больно тыкал им в бока и грудь. Чайников, в свою очередь, безвольно, словно в тумане переминался рядом, ничего не говоря и не делая. Он был занят своими невеселыми мыслями о страшной полосатой тряпке.

А с Сопчуком произошло что-то вообще невообразимое: он отбросил винтовку в сторону и упал на колени, рыдая во все мужское горло, стал просить прошения у детей:

– Деточки, простите меня, простите нас, – горланил он всерьез, не притворствуя.

Все замерли в шоке, даже дети замолчали, со страхом и удивлением смотрели они на рыдающего и просящего прощения солдата. Тогда Коляскин также ткнул его в бок прикладом, спросил:

– Ты че, спятил?

– Пошел вон, изверг, все вы – изверги, нелюди, нелюди! – Кричал он, повалившись на бок, рвал траву, загребая ее вместе с землей, словно они были виновны во всем происходящем.

– Что с ним? – спросил у Борщева Чайников.

– Сработался боец, умом тронулся…

Солнце прошло зенит до всего этого кошмара и, обходя деревню с востока на запад, пыталось заглянуть хоть краешком глаза за амбар. Оно не верило в то, что это происходит в действительности, а не приснилось ему и не показалось. Ведь не могут люди быть такими жестокими, потому как всех оно помнило такими же детьми: и Чайникова, и Коляскина, и Борщева, да всех, все человечество. На каждого поровну оно делило свои лучики, стараясь никого не обделить.

Ласкало Мишку Борщева, оставляя по весне на его лице рыжие канапушки, за что его дразнили, но не зло, а по-детски от души. Петьку Чайникова согревало, когда он, накупавшись в речке, с синими, словно черничными губами, трясся от холода на берегу. Дениске Коляскину сушила своим теплом слезы, когда тот хоронил птенца, выпавшего из гнезда. И про каждого, про каждого, оно может рассказать много хорошего и доброго. Но что же с ними со всеми произошло? Что случилось? Может не нужно было дарить им свой свет и тепло? И тогда Чайников, заболев, умрет, Коляскин, с вечно мокрыми глазами, не будет таким жестоким и злобным, а Борщева вместо веснушек взять и приложить солнечным ударом, может тогда он принесет меньше горя. Или взять их всех и оставить навечно в темноте и холоде. Но как же тогда эти бедные детки у амбара? Оно не может их бросить одних. И даже если они станут ангелами, то солнышко своим светом и теплом должно согревать и освещать их скорбный путь, а уходя за горизонт, даст поручение Луне и Звездам пусть не согреть, но хотя бы указать дорогу ангелочкам.

Милые ангелы, вас наградят чистыми и легкими крыльями, поэтому летите прочь, подальше от этих мест и не вздумайте селиться на соседних планетах. Ведь эти безумцы непременно захотят добраться и туда. И уже по привычке, инстинктивно, станут ломать вам крылья и истязать души во второй и третий раз…

Солнцу хотелось задержаться на небосклоне еще хотя бы на минуту, на секунду обласкать несчастных детей своими лучами, высушить их слезы, вселить надежду на чудо. Но оно не могло этого сделать, потому что там, за горизонтом, его уже ждут другие дети и миллионы людей, нуждающиеся в тепле и свете.

А Сопчука затащили в амбар и связали на всякий случай, заткнув рот кляпом, чтобы перестал просить прощения у детей и разлагать дисциплину. «Сработанные» бойцы карательных отрядов и расстрельных команд были делом не частым, но достаточно известным. Всеобщее объяснение этой проблемы сводилось к тому, что не выдержала психика, слабые морально- политические качества способствовали этому. Это было простое и логичное объяснение. Но никому не приходило в голову, что это – выздоравливающие люди. К ним внезапно, по неизвестной причине, возвращалась совесть, она срывала их, казалось бы, надежную резьбу, срывала шторы с глаз, рвала в клочья лозунги и клятвы, демонстрируя страшную реальность. От увиденного душа кричала и плакала, не веря, что она участвовала в этом смертельном грехе. Но большинство, считавшее себя здоровым, смотрело на больных с презрением, ведь человек, не умеющий убивать по приказу или велению высоких идей, не заслуживает особого внимания, снисхождения и милосердия. Ах, это вечно правое большинство, благодарите его, говорите спасибо, кричите: " аллилуйя!» Вы знаете, что именно большинство даст вашим детям повзрослеть на полчаса, а вам состариться на то же время. Большинство решает, как думать, кого любить, где работать, о чем мечтать, как дышать, как чувствовать страх и не чувствовать унижения от плевков в душу, в каких домах жить, и по каким дорогом ходить, какие картины рисовать, и какую музыку слушать. Но приходит вечер, и большинство, усевшись на кухне, вдруг превращается в меньшинство… Хихикая, плюясь и матерясь, они клянут большинство, замечая в нем несправедливость, чинопоклонение, хамство, воровство, вседозволенность, безнаказанность, подлость, бесконтрольность и тупость. Не переживайте, это ненадолго, только до утра, а, утром вновь, вливаясь в большинство, будут бить себя в грудь, уверяя всех и себя в абсолютной правоте. Станут унижать или убивать меньшинство, заискивающе заглядывать в рот начальникам, льстить стелиться, прогибаться и, унижаясь, подставлять свои затылки и задницы под оплеухи и пинки. Все это стоит, чтобы быть большинством. Аллилуйя! Что вы заскулили? Что случилось? Вас назначали меньшинством, выдернув из большинства? Вы считаете, это не справедливо? Да, с вами не должно было это случиться, так говорят все, истерично клявшиеся в верности большинству. Вы считаете, обвинения нелепы? А в чем вас обвиняют? В том, что вы могли сказать вслух большинству то, что вы о нем думаете или говорите на кухне. Покайтесь, а лучше всего сдайте кого-нибудь из близких, и, возможно, большинство вас простит. Да, непросто все это, мучительно, но ничего, привыкнешь, к остальному же привык.

– Ну не как не могу привыкнуть к этим сапогам, – жаловался Лизунов Коляскину, – уже ношу их вторую неделю, а они все трут, как неродные.

– А где ты их взял, – поддержал разговор Коляскин, отдыхающий от тяжелой и ответственной службы устрашения детей.

– Да снял с мужика на хуторе, где мы бабу секли. Помнишь? Вот умора была. Я поглядел, вроде бы размер мой, но трут, зараза, как чужие, – продолжал жаловаться он, растирая ступни ног.

– Смотри, а то Борщев накажет, не любит он этого, – предостерег Коляскин.

– Коль не любит, чего же сам в «Клещевке» часы на цепочке к рукам прибрал?

– Так-то часы, и Борщев – командир.

– А это сапоги, а командир он пока командует, а перестанет командовать и командиром перестанет быть.

– Тебе хорошо, ты умный, – искренне отпустил комплимент Коляскин.

– Умный, умный, – повторил Лизунов, – а как думаешь, детей действительно вот так, как взрослых, если не приведет баба главаря, – перейдя на шепот, спросил он.

– А чего же нам думать, как прикажут, так и сделаем, у них для этого головы в папахах.

– Да, ты тоже не дурак, – толкнув в бок Коляскина, ответил Лизунов, – нам че сказали, мы пальнули.

Дети, обессиленные, сели на землю, тесно прижавшись друг к другу, никто на них уже не кричал и не заставлял вставать, кто-то из бойцов принес воды, и они с жадностью пили, изнуренные заботливым солнцем. Затем произошло что-то совсем невообразимое: другой солдат принес буханку хлеба, разломав, дал каждому по куску. Дети, давно не евшие досыта, с аппетитом стали уплетать хлеб. Лишь Маша, сев на землю, по-прежнему продолжавшая держать Полину, не ела. По ее щекам снова потекли слезы, она не вытирала их, и они текли тихо, без рыданий и всхлипываний. Она никак не могла понять: за что? За что?

– Машенька, не плач, – вытирая слезы своей маленькой ручкой, говорила Полина. – Маша, ешь хлеб, он вкусный, я такого отродясь не ела!

Казалось, что еще немного и окаменевшие сердца, и замерзшие души растают, по жилам потечет горячая кровь, насыщая кислородом голову. И они наконец прозреют, поймут, что перед ними всего лишь дети. Ну, кто-то же должен выздороветь? Ну хотя бы ты, Лизунов, у тебя дома шесть деток, на одного больше, чем здесь, защеми сердечко, екни, проснись. Проснись, отряхни этот кошмар…

– Лизун, проснись, вставай, – толкал его Коляскин.

Всеобщее оживление было вызвано докладом дозора о том, что из леса вышли восемь человек и баба, двигались они в сторону деревни. Солдаты рассредоточились между домами и другими укрытиями на том участке, куда должны были войти лешие. Во всех движениях лесных людей виделась безысходность и безнадежность. Но каждый из них заставлял себя верить, что он спасет этих детей, пусть даже ценой собственной жизни. Дойдя до середины дороги между лесом и деревней, они демонстративно бросили оружие, после этого к ним навстречу выехало несколько бойцов во главе с Борщевым. Обыскав, приказали поднять руки высоко над головой и, сопровождая, отправились в деревню. Дальнейшее было таким же безумием, как и все происходившее до этого. Людей наспех допросили и, выяснив кто из них Григорий Шлында, стали избивать. Били нещадно, проявляя всю свою звериную сущность, а отведя душу, пристрелили лежавших на земле и корчившихся от боли. Особо рьяные исполнители, пристигнув штыки к винтовкам, стали колоть безжизненные тела, метя прямо в сердце. Очень сокрушались и сожалели, когда попадали в ребра. В это время они чувствовали себя непрофессионалами. Помнится, когда кололи свиней, осечек не было, а тут такое, срам один.

В живых оставили одного Григория, избитого и униженного, его везли в штаб, как самый желанный трофей. Всем остальным жителям было приказано явиться в фильтрационный лагерь у балки Большая Лытьва, тех же, кто ослушается, ждала гуманная государственная смерть.

Столкнувшись с таким масштабным неповиновением, государство вначале запаниковало, но, немного сломив сопротивление, свалилась в банальную месть. Никого не интересовали законность и порядок, в пылу брызгослюнства произнесенная фраза «уничтожить всех» выполнялась безукоризненно и с рвением. Затем наступил новый этап, несколько остыв, высшее руководство страны осознало, что этот бунт – подарок небес. Именно здесь и сейчас можно было разработать, и обкатать всевозможные формы подавления, контроля, недопущения и всего того, что необходимо государству, захватившему в заложники страну. Нужно было разработать методы предотвращения подобного в будущем, а если и возникнет похожая ситуация, понять, как эффективно решить ее в кратчайшие сроки.

Идея фильтрационных лагерей была воспринята на ура, более беззащитным и безопасным человек не может быть больше, чем за колючей проволокой и под дулом винтовки. Десятки и сотни человеческих ручейков потекли в такие лагеря, обессиленные голодом, морально истощенные и униженные, они шли к местам своей смерти. Правда можно было умереть в своих домах, не подчинившись приказу, но у каждого из них была надежда, маленькая, крохотная, как инфузория-туфелька, но все же была… Возможности выйти за границы надела не было, огражденный колючей проволокой и укрепленный штыками, он была не преодолим. Да к тому же в наделах, граничащих с Бовским, огромная армия замполитов, людей комитета безопасности власти, промывала мозги, рассказывая, что весь соседский надел заражен неизвестной смертельной болезнью, которую распространил провокатор и немецкий шпион Совельчук. Бесконечные политзанятия, тревоги, учения в противогазах и без – все это делало свое дело. Даже сомневающиеся люди начали верить в эту чушь, не говоря о тех, кто никогда не задумывался и жил по принципу: моя хата с краю. Почему тот, у кого хата с краю, не боится волков в человеческом обличии? Именно с вас и ваших детей начнут они свои санитарные вырубки. Ведь именно ваша хата с краю!

Всегда слушайте власть и не сомневайтесь в ее словах, сказали, надел заразили, значит заразили, сказали, что виноват в этом Совельчук, значит так и есть. А если скажут, что это сделали оборотни или злобные карлики – никаких возражений. Лишь бы не додуматься до того, за что можно получить по морде. Так спокойнее, мы – люди маленькие, от нас ничего не зависит. Свыкались с мыслью и те, у которых в зараженном наделе были родственники, друзья и знакомые. Такие люди были выявлены с помощью многочисленных анкет и объяснительных. А затем эти люди стали исчезать в неизвестном направлении целыми семьями, улицами, деревнями. Никто не строил никаких предположений: ни соседи, ни сослуживцы, раз исчез человек, значит, так надо, а может этого человека и не было вовсе? Ведь и такое бывает. Правда? Не для того мы революцию вершили, и государство сильное строили, чтобы вопросы глупые задавать. И «Великая Правда» и сотни, тысячи других газет, включая заводские многотиражки, пестрели заголовками «Уничтожить заразу», «Сломать хребет врагу», «Замочить в уборной», «Стереть с лица земли», « Выковырять из канализации». И никаких сожалений, потому что болезнь все равно неизлечимая. А где-то там, рискуя своими жизнями, ради твоего спокойствия и счастья, трудятся преданные сыны Отчизны. Нам не нужно стоять в сторонке, хотя бы морально нужно поддержать героев, мы должны словесной плетью нещадно засечь врага до смерти. Любая газета открыта для твоих мыслей, государство гордится своими защитниками, и первые полосы главных газет величайшей страны, таких как «Чистая Правда» и «Великая Правда» отдана тебе…

Загрузка...