Бабушка собирает нас в гостиной – несмотря на разнообразные возражения – и большая комната внезапно кажется очень тесной. Не говоря ни слова, мы рассаживаемся по местам, которые были нашими, еще когда я была маленькой. Полагаю, знание своего места в семье похоже на мышечную память, его невозможно забыть. Теперь в доме так тихо, что я слышу тиканье часов в коридоре. Всех восьмидесяти. И уже кажется, будто это будет очень длинная ночь.
– Я знаю, вы все хотите распаковаться и освежиться, и нам многое нужно наверстать, – иронично улыбаясь, говорит бабушка. – Но я нашла парочку старых семейных видео, которыми я хочу с вами поделиться за выходные, и я подумала, это может помочь растопить лед. Или, может, просто немного его подогреть? Роуз, вставишь это в проигрыватель? Ты знаешь, у меня аллергия на технологии.
Роуз берет у бабушки из рук побитую кассету. Мне кажется, они подмигивают друг другу, но, может, я это вообразила. На полке позади них я замечаю целый ряд видеокассет, которых я не видела раньше. Раньше она была уставлена книгами, как и все другие полки в этой комнате. На каждой кассете есть ярлык и даты, написанные витиеватым почерком. 1975–1988.
Когда телевизор – наверное, старше меня – оживает, все взгляды обращаются к моей матери, потому что на экране появляется ее лицо и она одета в свадебное платье. Записи должно быть больше тридцати лет. Изображение немного зернистое и без звука, но от ее красоты все равно захватывает дух. Я зачарованно смотрю вместе с остальными, как дедушка, которого я никогда не встречала, ведет ее к алтарю в церкви, которую я никогда не видела, чтобы встать рядом с моим отцом. Он одет в большеватый костюм, с прической в стиле семидесятых, и он выглядит молодым и счастливым. Они оба кажутся такими.
– Это снято на мой старый «8 Супер»[4], – говорит отец с такой незнакомой улыбкой, что кажется другим человеком. – Я помню, как переписывал это на кассету и думал, что это будет последним новшеством в домашней технике. Наверное, ничто не вечно, – говорит он, подаваясь вперед в кресле и звучит шутливо. Он поглядывает на мою мать, но она слишком занята глазением на экранную версию себя, чтобы заметить.
Мои родители, Фрэнк и Нэнси, познакомились в университете. Она была на первом курсе, он – на последнем. Друзья прозвали их «Синатрами» и, как свои знаменитые прототипы, они были обречены почти с самого начала. Фрэнк и Нэнси оба были членами общества художественной самодеятельности. Мой отец создавал музыку, а мать определила остаток их жизни, забеременев в девятнадцать. Вы бы никогда этого не поняли, но Роуз тоже была на этом видео, спрятанная в крохотной выпуклости под хитроумно сшитым свадебным платьем. Нэнси так и не выпустилась. Они поженились как только узнали о беременности – потому что, по всей видимости, в то время так было положено – и переехали к бабушке в Сигласс, пока отец не собрал достаточно денег на собственное жилье. Думаю, мои родители были счастливы какое-то время. Они уравновешивали эмоции друг друга. Но Лондон отдалил их от моря, музыка отдалила его от нее, и ко времени моего появления они стали незнакомцами, женатыми по воле судьбы.
– Я нашла целую коробку таких записей на чердаке. Семейные празднования Рождества, дни рождения, летние каникулы… У меня еще не было времени посмотреть их все, и я подумала, что это может быть хорошим общим занятием, – говорит бабушка. – Мир, в котором мы живем сегодня, небрежно относится к воспоминаниям. Я надеялась, что вид прошлых нас напомнит нам, кем мы являемся.
Видео со свадьбы длится не дольше трех-четырех минут – я полагаю, в те дни пленка стоила дорого, и людям приходилось более серьезно выбирать моменты жизни, которые они хотели запомнить. Все заканчивается изображением моих родителей на церковной лестнице. Я узнаю бабушку на заднем плане, но никого больше среди улыбающихся лиц. Друзья, разбрасывающие конфетти, словно тоже преобразились в незнакомцев, исчезнув из их жизней, как и любовь. Видео замирает на картинке моих родителей, улыбающихся друг другу более тридцати лет назад. Я смотрю на них сейчас и гадаю, куда делась эта любовь.
– Я пойду разбирать вещи, – объявляет отец, вставая.
– Куда? У нас не хватает спален, – говорит Нэнси, не смотря на него.
– Я посплю в музыкальном зале.
– Хорошо.
Он выходит из гостиной, и никто из нас не знает, что сказать. Мой отец всегда держал свои чувства в заложниках. Его неспособность – или нежелание – объясняться, казалось, заставляло мою мать озвучивать свои чувства по любому вопросу в два раза чаще и громче. Отец будто мог общаться только через музыку, из-за чего наше детство прошло под бесконечные злые и тоскливые композиции на пианино.
– Ты была красивой на видео, Нэнси, – говорит Трикси. Никто не осмелился бы назвать мою мать бабушкой. Нам нельзя было даже называть ее мамой. Только Нэнси. Моя племянница хотела сделать комплимент, но остальные знают мать достаточно хорошо чтобы понимать, что прошедшее время будет воспринято как оскорбление.
– Думаю, я пойду подышать свежим воздухом. Проверю свой сад, – говорит Нэнси.
Никто не напоминает, что технически это сад бабушки, или что небо уже поглотило остатки солнечного света. Снаружи темно и уже достаточно давно. Но Нэнси как актриса черно-белого кино драматически покидает сцену, в которой она не хотела сниматься. Остальные еще некоторое время сидят в неловком молчании. Судя по всему, Роуз испытывает наибольший дискомфорт. Она чувствует, что наши родители готовятся к ссоре. Она была достаточно взрослой во время развода чтобы помнить, насколько между ними все может быть плохо. Гордость переписывает историю того, кто от кого ушел, в головах моих родителей, и они всегда отказывались поделить вину. Вскоре мы тихо отступаем в свои уголки Сигласса. Не потому, что представление окончено, но потому, что я боюсь его начала, и, может, всем нам нужно отрепетировать свои реплики.
Я задерживаюсь на лестничном пролете, выглядывая в окно, выходящее на заднюю часть дома и раскинувшийся Атлантический океан. Я вижу мать, идущую между пятнами лунного света и тени. У Нэнси нет большого сада в Лондоне, поэтому она считает сад бабушки своим. Ее одержимость растениями и цветами началась, когда она забеременела Роуз и переехала в Сигласс. Она сама решила жить с новоиспеченной свекровью, пока папа заканчивал университет. Нэнси никогда не рассказывает о своей собственной семье. Мы знаем, что у нее она была, но больше ничего. Я никогда не видела своих бабушку и дедушку с маминой стороны, никто из нас не видел, она даже не говорила, как их зовут. Судя по всему, бабушка рада была присутствию моей матери в доме, но она была слишком занята созданием детских книжек, чтобы находить время на общение или садоводство, поэтому это стало хобби Нэнси. На следующие несколько лет этот кусок земли позади дома стал ее одержимостью. Иногда мне кажется, что она приезжает проведать сад, а не бабушку.
Фрэнк подарил ей «Книгу наблюдателя диких цветов», когда она была беременна Роуз, и я подозреваю, что она и вдохновила мать на наши имена. Это крохотная старая зеленая книжка, которую она все еще повсюду носит с собой, как маленькую библию. Нам никогда не разрешалось помогать Нэнси, когда она часами пропадала на улице, в своем пространстве. Роуз говорила, это потому, что мать тайком растила ядовитые растения. Лили считала, что она выращивала марихуану. Я всегда думала, что она просто хотела, чтобы ее оставили в покое.
Нэнси очень хорошо удавалось выращивать все, кроме детей. По ее мнению мы никогда не взрослели достаточно быстро, не были достаточно высокими или красивыми. Поэтому она посеяла зерна страха и сомнения по всему дому и в наших сердцах, а те проросли через всю нашу жизнь, напоминая, каким разочаровывающим урожаем мы были.
Мир за окном теперь холодный и темный. Море ночью кажется черным, как жидкое небо, отражающее луну и звезды. Я все еще различаю фигуру моей матери, одинокой в своем саду, хоть там, должно быть, ужасно холодно. Она будто срывает что-то – может, маленькие цветы – я не могу разобрать отсюда. Когда она смотрит в окно, будто почувствовав, что за ней наблюдают, я спешу в свою спальню, не зная, почему мне так страшно быть замеченной.