Глава 8

Проводив купца и советника до калитки, Севастьян вернулся в избу. Сидел за столом, разглядывал самородок. «Вот что в тебе есть? Камень и камень, разве что блестишь и тяжеловат, господа говорят, металл драгоценный. Откуда в тебе сила такая! Сколь ты принёс в тайгу шуму, суматохи, людей что подменили – рыщут, копают, моют… Правду подметил советник: Господь их навёл на меня, услышал, это ж надо, доверенным лицом иркутского купца назначен буду! Ай да дела. Жалко, не дожили родители до дня светлого, а то б и забыли нужду житейскую, на старости б жили по-человечески, в достатке…»

Невольно в памяти Севастьяна всплыла печальная, вернее, трагическая смерть родителей. Предстали до боли горькие воспоминания об их утрате.


Как и почему его будущие отец и мать переехали в Сибирь, Севастьян узнал от них в свои малые годы. Здесь, в Олёкминске, он родился, рос смышлёным, пытливым до знаний мальчишкой, дивила его тайга с её дремучими лесами, шумными речками, а какую зверушку если увидел, так неописуемый восторг охватывал. Грамоте научила мать – Мария Федосеевна. В своё время окончила она церковно-приходскую школу, было и несколько книжек своих, подаренных ей людьми добрыми. Научившись буквам и их сложению, вначале по слогам Севастьян читал эти книжки, а как сноровку взял, так читал уже уверенно, перечитывал.

Вышла замуж Мария за Михаила Первакова. Нравилось ему в ней всё: и красота русская, и голос певучий, нрав кроткий, характером добрая. Одним словом, внимание положил на девушку, на других и не поглядывал. А иных девчат в деревне было немало, и все заглядывались на Михаила – ростом в сажень, что такое лень, не знал, к привычкам вредным тяги не испытывал – табак не курил, а чтоб выпивши был, никогда не примечали.

Мария же отвечала на взгляды и разговоры парня сдержанно, не позволяла ей скромность на то открыто свои чувства напоказ выставлять. А люб он ей был, но на шею вешаться ему себе не позволяла – что на деревне скажут?

Долго Михаил за девушкой не ухаживал. А чего тянуть, коль душа сама всё решила, к тому ж видел – Мария не противилась.

На Рождество Христово и объявил Марии о желании взять её в жёны. Пришёл к её родителям без сватов, всё и выложил. Назначили день свадьбы и отыграли её, как тому полагается. Из родни были родители жениха и невесты, родственники, два друга Михаила и три подружки Марии.

Стол хотя и не барский, но поесть было что, самогонку пили, и закусить было чем. Гармошка, песни и пляски до ночи раздавались в доме Перваковых. А вскоре Михаил с Марией отделились от родителей – свой дом Михаил поставил. Рубить сруб начал ещё по глубокой осени, а закончил до весны, отец и тесть помогали, до посевной успеть торопились.

Всё бы ладно, живи и радуйся. Но точила их одна заноза. Нет, не та, что в тело впивается и вытащить можно, а зависть от глаза недоброго.

Затаила злобу на Михаила одна девица, уж шибко нравился он ей, желание вынашивала женить его на себе, а оно вот как вышло – не то что в жёны взять, так и ни разу не глянул в её сторону. Ненависть просто жгла её, а под стать и её мать Фёкла туда же – поддакивала и разлуки молодым желала, наговоры шептала разные, отвары настаивала и плескала ими скрытно в сторону Михаила и Марии, когда по улице мимо проходили.

Мало того, к советам и помощи прибегали к знахарке из соседней деревни – сделать по-ихнему – навести порчу на Марию, а Михаила к дочке приворотить. Где ж бабьи языки скрыть чего могли, дошла молва о недобрых замыслах до свекрови и матери, они и давай головой качать и осуждать деяния тайные.

То ли от наговоров недобрых, то ли так слаживалось, но у молодых иной раз нет-нет, да происходили явления нежелаемые. То свинья сдохла, то средь кур падёж приключился, собака пропала, а тут и выкидыш у Марии случился. Родня связывала это только от сглаза, но за руку не поймаешь недоброжелателей, а выскажешь, так пошлют куда подалее, и рот заткнёшь, а ещё и позорить возьмутся, мол, оговоры наводят, людей баламутят.

Прошлой весной сын помещика Корнилова слёг в постель, а вскоре помер. Так ходили слухи, вроде как Фёкла приложилась с воздействием нечистых сил, своими наговорами его в гроб свела. А повод был – что-то он ей нагрубил принародно, да шибко ругался, за дело или ради потехи, толком мало кто знает, а она на него и ополчилась. Гадать оставалось: или на самом деле это грязных рук и языка Фёклы, или и впрямь на него хворь сама по себе страшная свалилась, но люди после этого косо глядели на Фёклу, обходили, сторонились, старались с ней не якшаться, боялись глаза злонравного.

Как-то свекровь пришла в дом молодых и посоветовала:

– Уезжать вам, Михаил, вместе с Марией надобно, уезжать от беды неминуемой. Эти две змеи подколодные не уймутся, доведут порчу до завершения. Не дай Бог, – перекрестилась. – Творят, зная чего, но не ведая, какой грех несут непростительный, не видать им рая небесного, а гореть в аду, гореть долго и в муках.

Михаил слушал свекровь, думал, поглядывал на расстроенную Марию, от безысходности желваки на скулах перекатывались, кулаки сжимал. Если был бы пред ним недруг, так справился – дал отпор, а тут бабы, умом рехнувшиеся.

– И где ж люди берут столь зависти, это ж какой яд в себе держать надобно? Я каждый день молюсь за вас, как могу, пытаюсь отвести от вас гадости. Мой вам совет: уезжайте, сердце моё не выдержит на всё это смотреть, да и твои, Михаил, родители переживают, мечутся. А вы жить только начинаете. Трудно на новом месте устраиваться, но и здесь оставаться не след.

Свекровь ушла, а Михаил долго сидели с Марией и обсуждали озвученный совет, размышляли. От греха подальше и решили сняться с насиженного места и уехать, чем дальше, тем лучше.

Родители Михаила против не были, самих, как и у свекрови, такие же мысли донимали, оттого смирились и благословили на дальнюю дорогу, туда, что Сибирью зовётся. Не захотел Михаил в Орловской губернии оставаться.

Добравшись по Лене до Олёкминска, стали обживаться. Дом срубил Михаил добрый, небольшой, но крепкий, землю с Марией подняли, у местных заняли кое-какие семена, и первый урожай уже порадовал. Земля плодородная, словно по людям соскучилась – рожала, на радость хозяев.

Михаил познакомился с местными жителями, быстро перехватил от них науку по охотничьим и рыболовным мудростям. Пушнину добывал умело, сети плёл, улов всегда получался удачным. Появились деньги, жить стало легче. А тут уже и сын родился, нарекли Севастьяном, в честь прадеда, а прошлые деревенские неприятности туманом покрылись.

Но и тут не обошлось от глаза дурного. Не все на земле люди добрые, завистливые средь них попадаются и чужому благополучию не рады.

В соседнем охотничьем угодье промышлял Никодим Заворотнюк. Промысловик не ахти какой умелый, но соболя и белку брал, на хлеб деньги водились, в долгу ни пред кем не числился. А наряду с этим крысятничал окаянный, имелся такой грех. Жадность вселилась в мужика и не отпускала. Удачливых охотников не любил, про себя о них мысли недостойные вынашивал. Пройти мимо чужих ловчих приспособлений не мог, оглядевшись и прячась, снимал порой и трофей сторонний.

Догадывались, предполагали олёкминские мужики, чьих рук дело, что за «лиса» завелась в посёлке, кто тропы чужие со своими путает. Но… Уличить эту крысу никому не удавалось – знал, подлец, когда и где можно нос свой воровской сунуть.

Посещал Заворотнюк и Михаила угодья. А уж они ему покоя не давали – богатые зверьём всяким и путиками обустроенными. К тому ж два зимовья, что Михаил поставил, срублены добротно и в местах пригодных. У самого-то было одно зимовье и то выглядело убогой землянкой.

Дом, что построил Михаил в Олёкминске, тоже у Заворотнюка вызывал восхищение, а больше досада нездоровая голову сверлила. «Вот же умелец, во всём горазд, впереди всех норовит…» – зудил про себя Заворотнюк.

Сын у Перваковых рос, что называется, не по дням, а по часам – время летело быстро. Что говорить, минуты идут, а годы будто летят, не остановишь. Севастьян подрос, стал его Михаил натаскивать таёжному ремеслу – учить пушного зверя добывать, зверя скрадывать, рыбу ловить в речках. Быстро схватывал Севастьян охотничьи хитрости, а иной раз и свои придумывал, отец удивлялся и радовался смекалке отрока.

Все сезоны пропадал Севастьян в тайге с отцом, а Михаил доволен был – ведь какая подмога выросла, орёл парень!

Детей Михаилу с Марией окромя Севастьяна Бог не дал. Всю свою любовь на единственного сына и тратили. Мечтами обросли – разживутся, станут крепко на ноги, сын женится, и возьмётся своими корнями их род из Орловской губернии в землю сибирскую.

Но в один из летних дней ушли мать с отцом в тайгу и не вернулись. Отец сказал, что обещал сводить жену в свои владения охотничьи, показать избушки лесные. Она давно просила его об этом, вот Михаил и решил прогуляться с супругой, пусть удовлетворит любопытство своё, уж сколь живут в Сибири, а тайги настоящей дремучей так и не видела.

Ждал Севастьян их возвращения и не дождался. День прошёл, второй, предполагал: мало ли, до зимовья дошли, непогода застала, пережидают. А в это время и на самом деле дожди зарядили. Когда же на третьи сутки ветром унесло тяжёлые тучи за дальние сопки, ярко засветило солнце, погода восстановилась, Севастьяна охватило волнение: «Да где же они? Почему задерживаются? Не случилось ли чего?..»

На четвёртый день Севастьян отправился в полицейское управление. Исправник выслушал беспокойство парня и предложил подождать ещё один-два дня, если не появятся, послать группу охотников на поиски.

Но тревожное состояние не давало Севастьяну покоя, не стал ждать и в этот же день отправился в тайгу. Нацепил патронташ, ружьё на плечо, вещевой мешок с едой взвалил на спину, закрыл дом, отцепил собаку и пошагали вместе в нужном направлении. Места были ему знакомы, много раз хаживал, приметны для глаз скалы, камни, расщелины, растительность, тропы-то натоптаны, по зимним путикам больше проходят. Норд то забегал вперёд, то отставал, либо кидался в сторону за каким-то шорохом, то и дело облаивал птиц и любопытных бурундуков.

Покрыв путь до первого зимовья, Севастьян не обнаружил родителей, не было здесь и чего-либо из их вещей. Идти дальше не позволил наступивший вечер. Ужинал без аппетита, ел только ради надобности – восполнить силы, накормил Норда и завалился на нары. Сон не шёл, волнение сдавливало грудь, а мысли бежали одна другой тревожней. Где-то пред утром вздремнул лишь один час, но и этого хватило для мало-мальски некоей бодрости. Хотя бодростью это нельзя было назвать – нутро трепетало от неопределённости и даже одолевавшего страха за жизнь отца и матери.

Наспех позавтракав, подпёр палкой дверь избушки, кликнул Норда, и они вместе отправились в дальнейший путь. До второго зимовья добрались после полудня.

К удивлению Севастьяна, и здесь он родителей не обнаружил. То, что они посетили таёжное жилище, это факт – тому свидетельством были свежая зола в печке, котелок на лавке с остатками варева и пара чистых деревянных ложек, лежавшие на столе, вроде как те, кто их оставил, должны вернуться с минуты на минуту. У Севастьяна в глазах блеснула надежда, воспрянул духом: «Где-то рядом! Значит, след подождать…»

Но наступил вечер, и никто к зимовью не подошёл, и снова у Севастьяна внутри как что-то оборвалось. «Что-то не так, но что?.. Не иначе беда… Что?.. Что?!»

Вторую ночь Севастьян не мог уснуть, всухомятку пожевав кусочек вяленой оленины, прилёг на нары. Норд в этот раз корм себе добыл сам – поймал зайца, притащил хозяину, а Севастьян разделал тушку, отрезал заднюю часть, остальное отдал собаке. Где-то в углу избушки и под подоконником послышалось шуршание мышей, полёвки вылезли на поиски пищи, кою имели иногда возможность обнаружить и полакомиться. Когда в зимовье появлялись люди, они здесь становились частыми непрошеными гостями. Сухари, подвешенные под кровлей в мешочке, для них были недосягаемы, но съедобные крошки на столе или ещё где могли их порадовать. Севастьян шушукнул на серую тварь, и они притихли, он же углубился в размышления: «Куда податься с утра, что обследовать, в какие места заглянуть? Заблудиться не могли, отец не тот человек, чтобы плутать по тайге, тем более на своих угодьях. А может, подались ещё куда?.. Нужно пройти соседние урочища, кто знает, могли забрести и туlа. Маловероятно, но могли… А чьи эти урочища? Восточный участок – Рогулина, западный – Заворотнюка. С какого начать? Пожалуй, с западного. Как-то отец молвил о его пакостях, может, решил проверить, не у него ли исчезнувшие наши ловушки? Грешил отец на него, и, возможно, не напрасно. И всё одно, почто бродить-то долго? Нет, не так, что-то не так… А сходить схожу, дабы не думалось…»

Мысли прервал лай собаки, Севастьян вышел из избушки, прихватив ружьё – кто его знает, что собаку могло потревожить?

– Ты чего, Норд? Чего шум поднял, чужой где или от тоски голос подал?

Норд виновато вильнул хвостом, опустил морду.

– И ты, верно, чуешь что-то недоброе. Завтра поспешим перейти речку и перевалим малый голец.

Утро наступило, и вновь Севастьян побрёл, как и определился, в сторону соседнего угодья. Тропы не было, приходилось идти сплошным лесом, затем вышел на увал, шагать стало легче, а спустившись вниз, набрёл на мари. Вода хлюпала под ногами, а через половину версты началось болото. «Место гиблое, придётся обойти по склону сопки», – решил Севастьян и собрался было свернуть с пути, как заметил в шести-семи саженях у кочки лоскут ткани. О ужас! В этом лоскуте он узнал косынку родного человека. Среди тысячи косынок он бы узнал, что она принадлежит именно его матери. С ярко-голубым полем, на котором белые ромашки, и с ярко-красной широкой каймой. В ней мать и отправилась с отцом в тайгу. Эту косынку отец подарил ей по случаю её дня рождения, и она редко с ней расставалась.

Севастьяна охватило нехорошее предчувствие, отозвавшееся мурашками на спине. Немедля он направился в сторону замеченной вещи, и одновременно на противоположной стороне болота метнулась чёрная тень – то был человек. И сомнений не было – не вспугнутый зверь, а именно человек. Норд взялся отчаянным лаем. Неизвестный же мгновенно скрылся среди зарослей, и всё стихло.

«Кто это? Почему испугался и скрылся?.. Почему бросился бежать? Ведь заметил же меня, но почему не открылся?..» – донимали вопросы Севастьяна.

Постояв в раздумьях, Севастьян решил добраться до косынки, но, ступив несколько шагов, остепенился из-за опасной трясины. Ноги не чувствовали под собой твёрдости, жижа предательски хлюпала. Не зря говорят: не зная броду, не суйся в воду, и Севастьян, следуя народной мудрости, повернул назад, понимая – оступишься, и в топь по пояс, а то и по грудь засосёт и не выберешься, помощи дожидаться не от кого, а собака палку-выручалочку не подаст.

Громко крикнув несколько раз отца, обратившись в сторону распадка, Севастьян ответа не дождался. Лишь эхо отзывалось средь окружавших его гольцов, но и оно затухало на их вершинах и исчезало, словно туманное привидение.

Осознав бесполезность зова, мысли вернулись к человеку по ту сторону болота. Севастьяна просто распирала странность и неизвестность: кто это мог быть, не беглец ли, скрывающийся от преследования волостных властей или от людей, желавших расправиться с ним? Явно не из местных, иначе бы не шарахался, а встрече был бы рад.

Раздумывая, Севастьян пришёл к выводу: раз незнакомец убежал и не захотел выйти, значит, он его либо боится, либо встреча для него нежелательна. Но почему?.. – этот вопрос так и завис в воздухе.

«Что ж, в любом случае нужно выяснить: кто это, а главное, видел ли он моих родителей, знает ли о них что-либо? Это для меня сейчас самое важное! Обогну болото и выйду на зимовье Заворотнюка, наверняка эта таинственная личность осела в его избушке. В этом урочище оно одно, а до других добраться, будет вынужден покрыть многие вёрсты, да и вряд ли он знает их местонахождение. Просто следует подкрадываться с осторожностью, не спугнуть, а то, подобно быстроногой козе, вновь рванёт с места».

Болото представляло собой преграду не особо великую, в длину три версты, в ширину не более двадцати саженей, скрывающие над поверхностью своё чудовищное топкое чрево, и никто не знает из путников, где его может проглотить мерзкая ненасытная глотка.

Обогнув болото, Севастьян вышел на сухой склон, поросший смешанным лесом. Ели и берёзы со всех сторон обступали молодого охотника. О, если бы они могли рассказать ему, где проходили его отец и мать и почему они могли здесь оказаться, что их заставило идти по болоту? Но они молчали и вряд ли когда и кому могут раскрыть таёжные тайны, те, о которых знали и что предстоит когда-то увидеть, стать свидетелями.

К зимовью напрямки Севастьян не пошёл, предполагая, что незнакомец мог притаиться и ждать. Решил пересечь елань и присмотреться к избушке в отдалении от неё. Сквозь кустарник, рассматривая зимовье, он ничего подозрительного не обнаружил, приблизился, дверь подпёрта сухостойной палкой, значит, внутри никого нет. Отставив в сторону палку, открыл дверь и вошёл вовнутрь. Пахнуло слабым теплом – несмотря на лето, печь, видать, утром была протоплена. Предположительно готовили пищу на печке или сушили одежду.

Севастьян подумал: «Тот, кто здесь нашёл приют, где-то рядом. Бывало, заблудившиеся путники или охотники, попавшие под влияние непогоды, посещали чужие зимовья и находили в них временный кров, в каждой лесной избушке для таких случаев имелись спички, свечки или лампады, соль и сухари, а бывало, и крупа. Спички являлись диковинкой и только вот в последние два-три года появились в Олёкминске. Жители, особенно охотники высоко оценили такую новинку, позволяющую получить в любое время огонь простым способом. Цена спичек кусалась, но необходимость их приобретения была обоснованной. Купцы привозили их и с успехом вели торг наряду с доставленным в посёлок товаром, за счёт спичек старались снизить стоимость принимаемой пушнины. Так поступал и лавочник. Неохотно шли звероловы на снижение цены, но что поделать, по некоей части шкурок вынужденно шли на уступки.

Начало смеркаться. Вдруг Норд залаял, и тут же прогремел ружейный выстрел, собака взвизгнула и умолкла.

«Кто это?! Явно недобрый человек, злой! Раз убил собаку, хочет большего – избавиться от меня. Но почему?.. Что я сделал плохого этому скрытному озлобленному дьяволу?.. – пронеслось в голове Севастьяна.

Открыть дверь зимовья – значит заведомо поставить себя под ружейное дуло, наверняка вход держится под прицелом. Севастьян извлёк из патронташа патрон и вставил его в патронник. Внимательно глянул наружу через окно. Маленькое, но всё же позволявшее рассмотреть прилегающий участок леса. Никаких движений, кроме покачиваний веток и шевелений листьев на деревьях. Остальные три стороны от зимовья были неизвестны, на которой из них мог притаиться убийца собаки.

Севастьян приметил в углу висевшую на гвозде видавшую время суконную куртку. Сообразив, как она ему может сгодиться, снял её с гвоздя, подставил под ворот палку, приоткрыл дверь и куртку высунул наружу. Сгущающиеся сумерки помогли – на расстоянии нельзя было понять, это человек или чучело, и реакция зловещего незнакомца не заставила себя ждать. Прогремел выстрел почти сразу и довольно-таки точно – пуля прошила куртку, отщипнув на вылете щепку на двери. В мгновение ока Севастьян, зная, чтобы перезарядить ружьё, нужно время, выскочил из укрытия и кинулся в сторону опешившего неудачника.

Тот же кинулся бежать, устремившись в заросли. Севастьян, обладавший лучшей сноровкой, нежели убийца, не отставал, а, напротив, сокращал расстояние прыжок за прыжком, а догнав, ударил беглеца прикладом в спину. Свалившись, незнакомец пал ниц. Севастьян рванул за плечо и перевернул его навзничь и тут же опешил – пред ним лежал с испуганным и в то же время злобным лицом Заворотнюк.

– Никодим? – удивился и опешил Севастьян. – Что за зверь вселился в тебя? Чего вытворяешь, собаку мою застрелил, хотел убить меня, а стрелял метко, и мальцу понять можно – ох, как же хотел убить, да осечка вышла, не рассмотрел толком, во что целился. Ах ты, гнида! А ну вставай!

Заворотнюк медленно и нехотя поднялся, шумно плевался, шипел с пеной изо рта, бросал взгляды исподлобья, и в них отражались бешенство и ярая озлобленность.

Да, это был уже не тот Заворотнюк, которого знал Севастьян и привыкли видеть селяне, его словно подменили, выглядел теперь совершенно иным человеком, мгновенно облачившимся в шкуру затравленного волка.

– А ну пошли, подлец, поговорим по душам, выложишь мне, каким гневом оброс.

Ружьё, патронташ и нож Заворотнюка Севастьян забрал в целях безопасности, сейчас они могли в руках взбесившегося односельчанина быть крайне опасными.

В зимовье Севастьян накрепко связал Заворотнику верёвкой руки на пояснице, конец же привязал к столбу, подпиравшему потолок, представлявший собой бревенчатый накат из не особо толстой лиственницы. Зажёг свечку, присел к столу и тяжело вздохнул, пристально взглянул в лицо Заворотнюка, тот же отвёл лицо в сторону и молчал. Хотелось крепко ударить эту тварь, но всё же сдержался.

– Так какая тебе шлея на хвост наступила? Чего озверел-то? – спросил Севастьян, продолжая разглядывать отвратительную физиономию пленника.

Заворотнюк глядел в пол, он словно сверлил глазами половицы землянки, что не скрылось от внимания молодого охотника. «Не напрасно половицы тебя волнуют. А что, если под половицами что и прячет? Вскрыть да глянуть», – с этими мыслями Севастьян взял у печи топор и принялся вскрывать доски, те, которые держались свободнее. Заворотнюк напрягся, зарычал, как раненый зверь.

– Ага, чуешь, чья собака кусок мяса съела. Посмотрим, чего схоронил тут, уж дюже любопытно.

Под половицами оказался неглубокий погреб, со дна которого Севастьян извлёк два рогожных мешка. Вскрыл оба. В одном шкурки соболя и горностая, во втором – ловушки, которые больше удивили, нежели пушнина. Добрая половина ловушек была отцовская. Они были приметными, сделаны своими руками, часть смастерил и Севастьян, и это с болью отозвалось у него в груди.

– Ах ты мразь, вот каким ремеслом занимаешься, правду селяне про тебя сказывают, да за подлым делом не могли застать. Рыскаешь по чужим угодьям, к тому ж и зверя с силков снимал. Что ж у тебя руки не оттуда растут, коль самому лень силки мастерить и зверя скрадывать? Ах ты тварь, теперь-то все будут знать, каков ты фрукт. Зараза! Пусть решает село, с тобой что делать, одно знаю – на плот народ тебя усадит и отправит вниз по Лене, если на вилы не поднимут.

Пленённый выл от злобы, пытался освободить руки, от бессилия несколько раз сплюнул пред собой.

Севастьян же, выговорившись, задумался, и вдруг его осенила мысль. «Отец и мать оказались в зимовье у Заворотнюка, нашли то, что сейчас пред ним в мешках, признали свой инвентарь, завязалась ссора… Но, постой, если бы завязалась ссора или драка, то отец его заломал бы, факт, осилил. Но почему так произошло, Заворотнюк жив, и на нём даже царапины нет, а родители исчезли, испарились, словно утренняя роса… И это явно его рук дело, а чьих же ещё? Конечно, его! Язык наизнанку выверну, но дознаюсь, убью, но дознаюсь!» – кипел всем нутром Севастьян.

– Заворотнюк, если хочешь жить, ты мне сейчас расскажешь, что произошло на зимовье, когда у тебя появились мой отец и мать.

– Никто у меня не появлялся, чего выдумываешь? – процедил связанный.

– Врёшь! Я тебе сейчас язык вырву!

– Вырвешь, вообще ничего не услышишь, – зло ухмыльнулся Заворотнюк.

– Да я и так догадываюсь, узнал отец о твоих проделках, а ты дорогу проложил им чрез топь в болотах. Так?!

Хозяин избушки сверкнул глазами.

– Ишь чего выдумал. Да, были, видели, поговорили шумно и разошлись мирно, а каким путём будут возвращаться, мне не докладывали.

– Врёшь, мразь, врёшь! Пристрелю, падла! – вскипел Севастьян и схватился за ружьё, взвёл курок.

– Э-э, парень, не шали, брось баловаться ружьём, оно ж и выстрелить может.

– Может, если правду не выложишь. На болотной кочке я увидел материну косынку, и это твоя работа, больше ничья!

– Так кто ж виноват, коли чрез топь отправились, я им не хозяин.

– Врёшь поганец! Разумею, косынку-то сегодня хотел снять с кочки, знать, ход по болоту знаешь, убрать улику имел намерения, а как же, вещь-то сама рассказывает, а ты, завидев меня, быстрее оленя из виду скрылся. А появился я, так и от меня спешил избавиться. Убью, коль таиться вздумаешь! Всё говори, падла! – Севастьян дуло ружья навёл на голову Заворотнюка и приложил палец на курок, отчего тот вздрогнул, страх сковал тело, но язык развязался, и он выдавил из себя:

– Не дури, не дури! Всё расскажу, оставь ружьё, ничего не утаю, только не убивай. Откуплюсь, поверь, откуплюсь!

– Так не тяни, а не то! – Севастьян дулом упёрся во взмокший лоб негодяя.

– Ну, умоляю же, убери ружьё, всё расскажу!

Севастьян с ружьём присел на нары и с нетерпением ждал исповедание связанного типа, ставшего для него отвратительным, мерзким. И Заворотнюк, прокашлявшись и выдохнув воздух из лёгких, полудрожащим голосом начал:

– Два дня назад пришли твои предки, в пору как я латал кровлю. Михаил заставил меня показать свои закутки, я спросил, на кой обыск учинить вздумал? В ответ услышал упрёк: не чист на руки я, желает глянуть, чем зверушек ловлю. Так сразу с ходу и пошёл на меня, напирает речами, грозит. А тут твоя мамаша заглянула в зимовье и узрела разложенные ловушки и шкурки. И надо ж мне их было выложить пред их приходом, знал бы, так ещё далее сховал. Она и давай Михаилу маячить, мол, гляди, нет ли здесь чего твоего. Мишка и глянул, признал свои ловушки, норовил было с кулаками на меня наброситься, я остановил. Говорю, чего кипятиться, виноват, бес попутал, всё сполна верну и с лихвой добавлю, даже пушнину в довесок положу. А пушнина у меня добрая, сам видишь, хочу по осени купцам спустить, с приходом последних каюков…

– Ты мне про пушнину оставь, по делу толкуй! – перебил Севастьян и тряхнул ружьём.

– Ну, Михаил наступать на меня начал, грозился, как и ты, пред народом всё выложить. Что ж тут, понял, позор терпеть придётся, да с места обжитого сковырнуть могут. Предложил Мишке мировую, он ни в какую и словами обидными бросался. Всё, думаю, не уговорить мужика. Тогда я его и заверил: завтра сам всё снесу до его зимовья, и с повинной пущай ведёт меня до села, а там пред людьми покаюсь, прощения просить буду. Он и дал добро. С тем он с матерью твоей и подались отсюда. Чай не стали пить, отказались, оно и понятно – в ненависти на меня оба были. А тут в душу-то мою и влез чёрт, будь он неладен, подсказал, как избавиться от позора и презрения – загубить их души и концы в воду. Тайга большая, кто что услышит, увидит, канут с концами, и всё тут.

Мишка хотел было возвращаться той же дорогой, какой и ты прошёл до зимовья моего, а на это полдня положит, а вечерело. Я и предложил ему путь короткий, напрямки чрез болото. Он-то не знает путь этот, в этой долине доселе не хаживал. Ходок же узкий окромя меня никто не знает, а я по болоту хоть при луне пройти могу – вехи имеются.

Михаил-то и согласился, с условием, что я проводником буду и первым через топь пойду, а они след в след за мной. Чёрт-то мне и потакает, далее толкает на грех, а мне и не до ума пеленой опутанного, нет, чтоб остепениться, одуматься, так далее понесло окаянного…

– Про грехи оставь, это твоя беда, что дальше творил, сатана ты этакая! – снова Севастьян оборвал Заворотнюка и тряхнул ружьём.

– Зимовье прикрыл, и подались до болота, коль согласились. Дошли, я сразу по вехам и пошёл, они за мной. В трясине две ямы имеются, так на второй, что ближе противоположной стороне, пока они чего-то замешкались, я незаметно для них веху переставил, сместил, чтоб прямиком ногами в жидкую яму угодили. Оно так и вышло – Мария первая оступилась, Михаил за ней кинулся и с ней рядом оказался, кличут меня, просят о помощи, мне ж того и надо было, покинул место гиблое и верхом долины к избушке вернулся.

– Ну и тварь ты, да ты ж не человек! Ты хуже зверя свирепого голодного! Убью, змей ты этакий! Убью!! – кипел Севастьян, крепко сжимая в руках ружьё. – А чего ж сегодня к болоту вернулся? Покойники, видать, снились, убедиться решил, гад ползучий!

– Правды ради скажу, приснились разок, и тяга понесла меня к болоту, глянуть, что да как, и веху на место поставить. На полпути платок приметил на кочке, Мария сбросила, прежде чем утопла, от отчаяния иль специально метку оставила. Убрать, думаю, следует эту примету, ни к чему она здесь привлекать глаз пытливый, если искать начнут, дознаваться непременно станут. А тут слышу, лай собаки, и путник идёт, приметил тебя, так назад и кинулся. Ну, а дальше чего рассказывать, сам знаешь.

Душа Севастьяна кипела, разрывалась на части, представляя себе страшную гибель, произошедшую с родителями, нашли они могилу в жидкой топи. Не по случайности, а злому умыслу негодяя. Доверившись Заворотнюку, не по воле своей покинули светлый мир, лишились жизни. Теперь они не увидят красот сибирской тайги, не услышат звуков ключей и речек, ни с кем не обмолвятся словом, не окажутся рядом с единственным сыном, отец больше никогда не пройдёт по путикам, не приложит руки к охотничьему ремеслу и страсть промысловую не проявит. Руки потянулись навести ружьё в связанного убийцу, выстрелить и оставить гнить в его отвратном таёжном жилище.

«Передать его исправнику, так отправят на каторгу, но душа-то моя покоя не будет знать, ведь в здравии наказание отбывать будет. Да разве ж это наказание? Суды тоже всяко к делу подходят, вывернется подлец, изворотится, нет же свидетелей, иначе представит признание, на меня ж сопрёт, якобы под страхом угроз на себя оговор выказал. По мне, так зарядом угомонить мразь эту гадкую. Нет уж, смерть от пули лёгкая, заслужил ты смерть страшнее, подобную, что с родителями моими выдумал. Прости меня, Господи, грех думать, а творить куда тяжельше. А не отомщу, так как жить-то, как? Эта тварь по земле ходить будет, а отец с матушкой, с небес глядючи, что скажут, что ж я убийцу помиловал, почто отпустил с миром? Не отомщу, всю жизнь камень на сердце носить буду, места не найду, подобно псу обиженному скулить придётся… Нет места Заворотнюку на земле, нет! В аду гореть ему жарким пламенем, в аду, падаль ты этакая!..»

Наступила ночь.

Устал Севастьян за день длинный тяжкий и до боли душу терзающий. Прикорнуть бы надо, да от горя глаза не смыкаются, всё думы думает, как жить далее, а перво-наперво как со света сжить врага ненавистного. Заворотнюк устал не меньше, но страх не давал ему покоя, поглядывал заискивающе, тихо ныл, надеясь вызвать у Севастьяна жалость.

Стоит пред Севастьяном картина ужасная, будто наяву видит, как оба родителя в болоте тонут. Предположить страшно, а каково им было на самом деле, да что там – в дрожь и в пот бросает. «Боже мой, где ж справедливость, чем грешны они были, не знавшие в жизни покоя и лёгкой жизни, всё в трудах и заботах, в надежде на бытие лучшее, один я остался, один как перст…» – в зимовье был слышен лишь скрежет зубов Севастьяна, готового стереть их на нет от горя и злобы. Это было единственное, что нарушало ночную тишину, потому как Заворотнюк под утро в конце концов свалил голову набок и притих в ожидании своей участи.

На рассвете Севастьян развязал пленённого и повёл его к болоту.

– Чего надумал? – тревожно спросил Заворотнюк.

– Косынку мамы подобрать хочу, вот и поможешь.

Подошли к краю болота. Заворотнюк принялся показывать расстановку вех, пояснял о створах меж ними, как ловчее и без опаски добраться до места гибели предков молодого охотника.

– Вот и шагай, как знаешь, а я за тобой, – бросил Севастьян. – Знай, кинешься спешить, а то и бежать, в спину пулю пущу.

Заворотнюк ступил в жижу и захлюпал ногами по топи, ступал уверенно, словно это была не опасная трясина, а лесная звериная тропа. Севастьян брёл следом с палкой в руках, держа заряженное ружьё на изготовку. Ствол дышал в затылок ненавистному человеку, желание было нажать на спуск, сдерживался.

Достигнув кочки, на которой лежала брошенная матерью косынка, Севастьян кратко, но жёстко приказал:

– Доставай!

– Так утопнуть могу, затянет. Говорил же, яма здесь. Палкой попробуй достать, может, дотянешься, так ловчее получится.

– Ползи, говорю, завязнешь, вытащу, не достанешь косынку, пристрелю как псину бешеную!

– Не брешешь, вытащишь, если что?

– Ты же видишь, палку в руке держу, подам.

Деваться некуда, Заворотнюк несмело, а принудительно ступил три шага к кочке, на четвёртом ноги полностью ушли в жижу, спешно и судорожно дотянулся и, схватив косынку, повернулся к Севастьяну. Севастьян, дотянувшись, выхватил платок, ружьё повесил на плечо, разгладил косынку, глядя на неё через выступившие на глазах слёзы, аккуратно свернул и положил во внутренний карман куртки. Тем временем Заворотнюк осел по пояс, его охватил ужас, и он взмолился о помощи.

– Помоги, Севастьян, подай палку.

– Я передумал, – сорвавшимся от злобы голосом бросил Севастьян и направился прочь.

Заворотнюк осел глубже – засосало по грудь, и его охватил ужас, жуткий, холодный, как весенняя вода, только что освободившаяся ото льда.

– Севастьян, ты же обещал!! – кричал Заворотнюк, неимоверно цепляясь за кочку, но она издевательски колебалась, похоже, прощалась с ним.

Севастьян отошёл на несколько саженей, не оборачиваясь, он слышал истошный вопль утопающего. Раздавалось неоднократное: «Помоги!!!» и последнее, что можно было разобрать из захлебнувшейся гортани: «Спа!..» – и всё стихло. Тишина воцарилась над болотом, вроде минутами назад здесь ничего не произошло, никто не ходил по болоту, не издавал звуков.

Безмолвие зловонных испарений больше не донимало Севастьяна, он выбрался на сушу. Прежде чем войти в зимовье, взял в руки лопату, стоявшую под навесом у входа, поодаль выкопал яму и зарыл в неё мёртвого Норда, утоптал землю и припорошил прошлогодней листвой и мхом, поверх бросил несколько мелких веток. Ничто не напоминало, что здесь покоится его любимый пёс. С минуту стоял, смотрел на погребенное место, а уж потом зашёл в зимовье Заворотнюка, собрал и сложил в мешок все ловчие изделия, изготовленные руками отца, взвалил на спину. Прежде чем покинуть избушку, бросил взгляд на пушнину: «Пусть пропадут они пропадом, не разбогатею, а чужое только во вред станется». Севастьян прикрыл дверь избушки, не оборачиваясь, отправился в путь к отцову охотничьему угодью…

Через несколько дней группа охотников, отправившихся на розыски Перваковых Михаила и Марии и Никодима Заворотнюка, вернулась ни с чем, в полном недоумении: куда пропали люди? В зимовье бесследно исчезнувшего охотника Заворотнюка забрали пушнину и его немногочисленные ловушки на соболей, ружьё и пояс с патронами. Медвежьих следов и растерзанных тел двух охотников и женщины не обнаружили, загадка удивляла и настораживала, а больше навела страху от неведения. Слухи поползли всякие, от невероятных небылиц и жутких страстей. Находились и такие, утверждали: их съели оборотни, другие – поглотили демоны, третьи – проделки лешего, всё сводилось к нечистой силе. Все эти выдумки не являлись истиной, а владел правдой лишь один человек в Олёкминске – Севастьян Перваков. Селяне лишь сопереживали молодому человеку некое время, а опосля этот случай стал забываться, как, впрочем, и всякие неприятные происшествия, происходившие с людьми в таёжном поселении.

Севастьян же после гибели родителей и расправы над их убийцей не раз заходил в сельскую церквушку, стоял подолгу пред иконами святых, шептал молитвы. О чём он молил и просил Бога, прихожане могли лишь только догадываться…

Загрузка...