Бабочка в полете —
Тысяча крылышек —
Одна душа.
Длинная трубочка, свернутая на конус из тонкого листа латуни. На конце отогнутый назад коготь. Надела на палец и стала таиландочкой. Глаза газели улыбнулись – пощекотала мне подбородок, слегка царапнула. От тебя и пахло теперь по-другому: чем-то пряным, сладким, гнилостным. Кругом по-прежнему стены, пестрая мебель. В белом окне уходит вверх зимняя Москва, будто она такая узкая и – в горах, крыши над крышами, напоминает дагестанское селение, вот только купол с крестом золотится. Старая Москва в районе Покровки.
Ты приближаешь лицо почти вплотную. Глаза шире лица.
– Увези меня в Таиланд.
По всему вечернему Бангкоку шляются длинноволосые парни и узкобедрые женщинки, их плоские лица улыбаются. Мы их видим в просвете полураскрытой двери, там, где должен быть коридор, – неестественное солнце. Я беру тебя, легкую, узкую, как таиландку, на руки, усаживаю в твою коляску и вкатываю тебя прямо в Сиам Центрум.
Витрина элегантнейшего магазина: черные шелковые платья, разрисованные рубашки из тончайшего батика, золотые зажигалки, сумочки из кожи питона – ты остановилась пораженная, даже поехала назад.
Снизу – с тротуара протягивает к тебе, к твоим коленям, остро торчащим над выдвижной ступенькой, свои изуродованные проказой руки нищий – полусидит, толстая слоновья пятка вывернута наружу гниющим развороченным мясом. Господи! Там дальше из темной улочки вдруг повеяло чем-то сладким соевым тошнотворным, запахом густым, как соус, – тропиками, Востоком.
Испуганно я потянул кресло назад – через порог в нашу квартиру. Как это у нас получается? Не знаю, мы даже не туристы, обыкновенная женатая пара, москвичи не первой молодости, к тому же у тебя отказали ноги – и мы не можем путешествовать и ходить в походы, как бывало в студенческие годы. Может быть поэтому мы научились попадать в разные места, обычно от нас удаленные, другим способом.
Когда это нам открылось, мне показалось, никакого секрета и особой сложности здесь нет. Механизм прост. Все дело в интуиции. Иногда, обычно в сумерки, мы начинаем чувствовать особую теплоту, тягу друг к другу.
Раньше я брал тебя из кресла на руки, легкая, ты крепко обнимала меня за шею: «Какая у тебя шелковистая гривка!» – и мы оказывались вдвоем на кушетке, на полу, в ванной, где придется. Обычно ты не снимала легкой юбки, просто сдвигала шелковые трусики. Очень скоро мы начинали чувствовать себя одним – единым. И вот это четвероногое и двухголовое существо могло оказаться где-нибудь на песке у моря или на крыше нью-йоркского небоскреба, например. Нас пугали сначала такие мгновенные и странные перемещения. Открываешь глаза, а ты где-нибудь в пойме Амазонки. Скорей, скорей отсюда, в жидкой грязи уже плеснуло хвостом и задвигалось… Ну, не мешкай! – где ты? – скорей уноси нас…
И вкидывает нас обратно на холодный пол нашей кухни. Или на клетчатый плед. В общем научились перемещаться по желанию, хотя и не совсем. В последнее время все больше Сингапур нам показывают или в Таиланд заманивают. Пожалуй, ни я, ни моя жена не протестуем, хотя каждый раз это случается неожиданно и не всегда во время нашей близости. Что-то там меняется в таинственном механизме, работающем с нами и в нас, но пока что ничто не угрожает.
Глаза твои заслоняют все. Узкие смуглые руки обвивают меня. С карниза вдоль окна свисает толстый ярко узорный удав.
Головка его покачивается и тянется к нам. В кресле мой смятый халат, поперек ворсистой ткани сползает узкий пояс, нет, это бледная ядовитая змейка. На комоде, на столе, уставленном темными фигурками и цветами, сбоку на полке и в алтаре – всюду свернулись, повисли, дремотно раскачиваются в сизом дыму курений ядовитые гадюки, кобры. Ароматный дым постоянно погружает их в полусонное состояние. Одна лениво скользит плоской головкой по длинному телу своей подруги.
Служитель сказал, что можно потрогать. Опережая тебя, провожу пальцем вдоль плоской черепушки, змея на ощупь зернистая сухая – точь-в-точь кошелек из змеиной кожи. Чувствуя нажим моей подушечки, она медленно приподняла голову и уставилась на нас тусклыми бусинами. Мы замерли. Ничто, буквально, пустота смотрит на нас, раздумывая, ужалить или все равно. Или все равно ужалить.
Благородная смерть поползла вниз, серый поясок от твоего китайского халатика, сползает на колесо коляски.
Но внизу вокруг медных кронштейнов с пучком курительных палочек лежат куриные яйца, и змейка передумала. Стремительно скользнула туда – и вот уже ее головка (пятна и глазки как нарисованные) натягивается на смуглый овал яйца, как чулок.
В другом зале Змеиного храма фотографируют туристов. Я медленно вкатил тебя туда, бритый молодой монах склонился смуглым выбритым до синя затылком с ложбинкой, приглашая нас к змеиным объятиям – запечатлеться. Вдруг я окаменел. Тощая всклокоченная американка яростно хохочет всеми крупными яркими, верно, вставными зубами, руки, шею и волосы обвивают змеи, настоящая Медуза Горгона. Вокруг сверкают молнии – в три блица ее фотографируют спутники. Будет что показать дома где-нибудь в Алабаме на воскресном пикнике.
Другой монах в красном – он протягивает к тебе сразу двух удавов, они ползут к тебе по воздуху и уже готовы обвиться вокруг твоих гладких темных волос. Неожиданно вся содрогнувшись, ты уклонилась от змеиных ласк и объятий. И я вспомнил: узкая, гибкая ты принимала меня, втягивала по-змеиному – и уже в памяти растягивающаяся головка гюрзы, надетая на куриное яйцо. Видимо, ты вспомнила нечто подобное – окружающее затуманилось и механизм сработал, иначе выразиться не могу.
Мы не спеша двигаемся, скользя друг по другу, я – по твоей спине, срастаясь и разъединяясь, ты разрастаешься вокруг, и теперь уже совсем – пряный куст с желтыми цветами, в который проваливаемся мы оба…
Прозвонил телефон. Рядом с нами – на постели. В белой раме белая Москва в высоту.
Весной я научился уходить один. В кармане у меня лежал магический предмет – хрустальная пробка. Я выходил из дома, будто бы за сигаретами. Ненадолго. Иначе были бы расспросы: куда, зачем, почему она не со мной, можно взять такси, если далеко. Шел по улице, там она могла меня увидеть, просто уходил в глубину двора и дальше – выломанный железный прут в ограде.
На пустыре среди гаражей я присаживался на длинной скамье, будто обглоданной каким-то чудовищным животным, перед четырьмя столбиками – прежде это был стол. Вынимал из кармана хрустальную пробку – она вспыхивала на солнце. И, поворачивая ее, медленно, всеми гранями, погружался в это мерцание – в транс.
На лужайке перед храмом стоящего Будды играли дети. В быстро сгущающихся сумерках Будда глядел с высоты. Плоское золотое лицо его было непроницаемо. Он стоял, прислонясь к наружной стене храма – голова выше храма. Желтый плащ паломника ниспадал вниз крупными складками. Детские голоса одиноко и пронзительно перекликались в сиреневеющем воздухе. Стриженая склелетообразная нищая лежала на каменных ступенях ничком.
В пролом от нашего дома выскочила черная собачонка, за ней следом вышел пожилой усатый (Я давно заметил: похож, похож на меня, – не на меня, с которым происходит, а на меня, который наблюдает). Конечно, он не видел ни храма, ни стриженой, иначе он не наступил бы на алюминиевую миску и не прошел бы сквозь простертое в молитве тело, да и в гранитные ступени он погружался почти по колено. Бегло кивнув мне, усатый свистнул собаке. Но меня здесь уже не было.
Между тем черненькая собачонка видела все отлично. Она остановилась, нет. Не пошла в стену. Усатый посвистел еще раз. Собачонка не посмела ослушаться: она обогнула нищенку и побежала вверх по ступеням к резной двери. Со стороны это выглядело так, будто собака плывет вверх по воздуху. Ошеломленное лицо хозяина застыло маской вне времени. Псина непринужденно спрыгнула с каменного крыльца на землю. Оглянувшись на меня (но меня здесь действительно не было), она подняла заднюю ногу и окропила незримый храм. Усатый решил: с ним что-то не в порядке, привиделось вроде. Я же вот тут был у железных баков. А меня здесь нет, я там. Да и что мне здесь делать, если я не гуляю во дворе со своим кокером. А нахожусь совсем-совсем в другом месте.
Передо мной мутно-желтая вода, в которой плавают широкие листы лотосов, кокосы, шелуха от бананов, смятые стаканчики из пластика и всякий легкий мусор. Я двигаюсь в лодке-катере по узкому каналу. Вокруг возникают жилища-шалаши на сваях под пальмами.
Жизнь вся наружу. На полу сидит женщина в чем-то синем, цветастом и рассматривает себя в ручное зеркало. Как у Гогена.
Стриженый костистый старик-таец, рядом дог мышиного цвета – оба стоят на помосте, надолбы которого купаются в воде. Старик улыбается мне всеми морщинами и кланяется, дог мрачно глядит. Мимо проплывает черный пустой кокос.
Мы пристаем к плавучему супермаркету. Здесь большеголовый слоненок, привязанный за ногу цепью, бестолково мотается в толпе туристов. Хоботом чистит бананы и отправляет их в рот. Я погладил его. Кустится жесткая шерсть – живое.
Сухой седой англичанин посадил себе на голову мохнатую обезьянку, что-то ласково говорит ей и щекочет ее шею. Обезьянка нежно обнимает его и осторожно целует. Она сидит на седой голове, как розовая пушистая шапка-ушанка.
– Монки, монки! – позвал я. – Хочешь апельсина? А банана? А яблока?
И тут случилось совсем неожиданное. Обезьянка прыгнула. Мою голову обволокло пушистое тельце. Маленькие коготки вцепились в мою шею. Я взмахнул рукой, чтобы согнать ее. Больно! Мартышка не хотела слезать. Со мной творилось что-то странное, почти непристойное. Слоненок тянул меня за рукав своим мягким и настойчивым хоботом. Я заскользил по мокрым доскам и даже осознать не успел, как мы опрокинулись в темную воду. Сразу ослепило.
Потом я увидел, что мы оба барахтаемся у помоста: я и слоненок, на голове моей, вцепившись мне в волосы, визжит розовая обезьянка. Рядом плещутся волосатые кокосы и пластик. Сверху тянутся руки, наклоняются лица. Но я не могу дотянуться, не могу закричать, я захлебываюсь, потому что шею мне обвивает не то пятнистая вода, не то толстая анаконда. Это неправдоподобно, но я видел такую в питомнике или где там их разводят… Господи, даже позвать на помощь не могу… Может быть, это сон или кино, но уж слишком все натурально… Затягивает в глубину. Так приятное превращается в гибельное ужасное… И так непоправимо… Там, дома, даже и не узнают, где и как я погиб – нелепо и случайно…
Все-таки я выплыл или меня вытащили из очень теплой и мутной воды. Слоненок выбрался сам. Но я уже не видел, чем все это кончилось. Потому что бежал через закатный двор к нашему дому. Вода текла с меня ручьями. Черная собачка кидалась и яростно лаяла на меня, чуя, видимо, запах гнилых фруктов и курительных палочек и не понимая, откуда я сейчас появился. Усатый хозяин ее, к счастью, разговаривал с дворничихой, которая опять что-то мела. Что они все время метут, ведь во дворе если не постоянная пыль, то грязь и лужи. Ну, прямо как там в далеком Бангкоке.
Я уже входил в свое парадное, кто-то ухватил меня за мокрый пиджак. Я обернулся: давешний слоненок – совсем близко, маленькие глубоко сидящие глазки, честное слово, улыбались.
– Привет.
– Привет, – повторил я машинально.
– А я к тебе, по поводу статьи, кутьи и тому подобной галиматьи…
– Послушай, – растерянно пробормотал я. – Почему ты не там, а здесь? И что за дикость затягивать хоботом и топить в гнилой воде?
– Что ты имеешь в виду? В воде, в виду или в аду? – недоумевал слоненок. – Я пришел, чтобы посоветоваться. И в журнале я тебя не топил, а наоборот…
В сером животном постепенно проступали знакомые черты: маленькие глазки, низкий широкий лоб и жесткая щетинка волос. Я сделал над собой усилие. Господи, это же Сергей из «Триумфа»! Действительно, пришел ко мне посоветоваться, как и что ему писать насчет нашей давнишней литературной группы «Конкрет».
– Да, да, конечно, – заспешил я. – Я знаю твое отношение к нашему кружку и с удовольствием тебе помогу.
– Где это ты под дождь попал?
– Дворник случайно окатил. Да ничего, надену сейчас сухое, – на ходу придумал я. И стряхнул незаметно кожуру пахучего плода с рукава, зацепилась кожистыми колючками.
Мы поднялись в мою квартиру.
Всю ночь мне снились простодушные промытые до костей бело-розовые старушки-американки среди белых и серых непроницаемых великанских ступ и на каменных ступенях широкой лестницы в резиденции короля Рамы Пятого.
А наутро ты страшно разозлилась на меня, просто вся изжелта побледнела. Как тайка или китаянка.
– Ты был там!
– Вовсе нет.
– Не ври мне. У тебя рубашка пряностями пахнет.
– Может, от прошлого раза.
– А это тоже от прошлого раза? – и она протянула в узкой ладони смятый белый цветок.
– Так получилось, извини, – соврал я, то есть он.
Она отвернулась.
– А как же я? Как же мы? – сказала она в стену. Ноготь раскорябывал след от гвоздя.
– А мы всегда, когда захотим, – ответила стена, то есть царапина от гвоздя. Потому что, когда она была в ярости, я для нее уже не существовал.
– Сейчас. Иди ко мне, – прошептала она стене.
И стена подняла ее на руки и уложила на ковер. Потом стена сама легла на нее – углом между ног. Было непривычно больно.
– Я сама, – сказала она глухо и подняла ноги, чтобы стена вся вошла в нее.
Луч солнца коснулся темных волос, но это был прежний зимний луч. Они лежали обессиленные. Обещанной близости так и не наступило.
Перелет не состоялся.
– Прости, просто я был там слишком недавно, – прошептали руины. Но и она была не в лучшем положении. Гладкая пластиковая головка. Что могла ответить руинам кукла!
Впервые в ее головке зародился простой и коварный план. Кукла еще не знала сама, что уже решила привести его в исполнение. Я, вернее он, из нее выветрился.
– Попробуем еще, – сказала кукла Тамара из вежливости, снова отвернувшись к стене.
Но стена обрушилась. Там была дыра. Из дыры дуло. Дыра что-то невнятно говорила, обещала, уговаривала. Даже пыталась приласкать. Но как может приласкать отсутствие чего-то. А здесь было отсутствие всего, только голос, раздражающий своим вкрадчивым тембром. Кукла Тамара еле могла дождаться, когда голос удалится и смолкнет совсем. Но наступило и это – ближе к вечеру. Не хлопнула входная дверь, как обычно, будто выругалась коротко и грубо, никто не звонил. Просто вдруг в квартире ощутилось его отсутствие.
«Уйду один!» – обиженно-раздраженно подумал я, то есть какой-то посторонний во мне. «Уйду совсем». И ушел. Даже из собственной памяти. Потому что не хотелось мне ни вспоминать, ни думать, ни понимать все, что произошло между нами.
Тем временем личинка ярости, досады и непонимания совсем окуклилась. Освоившись в своей новой хитиновой броне, куколка Тамара сняла черную эбеновую трубку и тоненьким голоском попросила Сергея. Скорая помощь приехала действительно очень скоро – наверно, взял такси.
– Андрея дома нет, – сказала кукла.
Сергей удивился и стал похож на Андрея.
– Возьми меня на руки и покажи мне Бангкок. Я сама не могу, видишь. Не бойся. Нам будет хорошо.
Сергей заморгал, как Андрей. Но протянул руки и вынул куклу из инвалидного кресла.
– Переложи меня на кушетку, – командовала кукла. – Наклонись ко мне. Ближе, ближе.
Вблизи он был страшно похож на Андрея. И Тамара поняла, что все должно получиться, хотя риск был.
Солнце прожигало огромные вечерние купы деревьев – лучи сквозь черную листву падали на скопление джонок и баржей, в которых жили семейства рыбаков, уличных торговцев, вообще бедняки. На шоссе рычали и взревывали моторы без глушителей. Бензиновый чад подымался в желтое небо Бангкока.
Я свернул в одну из узких улочек, в конце которой остановился туристический автобус. Туристы, по виду европейцы, толпились возле. Я не спеша подошел, будто гуляя, и встал рядом, на меня посмотрели, но ничего не сказали.
Гид – пожилой исчерна-тощий индус сказал:
– Now we look around the temple of China.
К храму шли через двор. По обе стороны были склады, жили люди. Женщина на камне чистила ножом рыбу. Гараж велотакси. В полутемной длинной комнате дремали синие и красные повозки с велосипедами.
Дальше жила выдра. Длинный серый с темной полосой вдоль спины зверек лежал на крыше своего домика. Что-то от кошки. Тело зверька перепоясывал кожаный ошейник с цепочкой. Внизу в глубокой цементной канаве поблескивала проточная вода.
А тут жил храм. Причудливо изогнулись зеленые драконы и лапами когтили белесое небо. Позолоченные львиные морды, яйцеобразные головы старцев с лукавыми щелочками, изгибы, извивы, завитушки, финтифлюшки – яшмовая пена направленной фантазии: мгновение – вечность. Отрицание времени.
Двигались мы или не двигались. У входа стояли два гранитных стершихся от времени круглых китайских льва. В пасти каждого свободно катался каменный шарик (шар в шаре!). Некоторые сунули руку в пасть и покатали – на счастье.
Гид продолжал бодро рассказывать: «Европейский человек представляет счастье так: любовь, деньги, свобода. Мы – иначе» —и он показал на расписанную фресками стену.
Плоский китаец, сидя на корточках, слушает флейтиста и смотрит на гейшу, изящно прислонившуюся к декоративному дереву. Другой дремлет, облокотившись на стол. Третий блаженно почесывает себе спину деревянной чесалкой. Четвертый ест рыбу.
– Всё это – счастье. Особенно – почесать себе спину. – Гид нас явно старался развлечь. – А знаете, какие самые нежелательные вещи на свете? Жить в японском доме. Получать зарплату, как китаец. И быть женатым на американке.
Между тем все незаметно для всех изменилось. Мы – туристы поднялись в воздух и распределились по стенам.
Один старый американец – седые волосы заплелись косичкой – слушает гида, присев на корточки среди круглых, как булки, облаков, и любуется молодой блондинкой в очень короткой юбке. Та вся выгнулась по изгибу стены, прислонясь к декоративному дереву, высокие ноги сжаты. Лысоватый провинциал (неизвестно откуда – все равно провинциал) задремал, облокотившись на стол. Двое молодых супругов – немцев почесывают друг другу спину деревянной чесалкой. А я ем рыбу. И откуда она взялась! Полусырая. Вкусно и странно. Но это же японская пища, насколько я понимаю!
Посредине храма стоит небо.
Несколько святых старцев с ореолами над яйцевидными кумполами благожелательно рассматривают свиток, на котором нарисованы две рыбки – одна головой к хвосту другой, капля, круг. Старцы неслышно хихикают, щелочки лукаво блестят, будто видят нечто приятное и смешное.
И я понял, мы – две забавные рыбки, одна головой – к хвосту другой. И все наши выпадения в этот мир и возвращения – одна капля. И никуда мы не уходим, и ни от чего мы не уйдем. И поплыл выше по своду, чтобы уйти хотя бы от этих насмешливых мудрецов. Туда в синий дым нарисованного неба. Мне ужасно захотелось тебя увидеть. Чтобы вместе, чтобы как эти две рыбки… неважно куда… Переворачиваюсь – теперь храм наверху – и ныряю в самую синь…
Тут я и оказался у себя, вот и окно – в стоящее дыбом Замоскворечье. Фонари лучатся на темном закате. Весна.
В глубине квартиры – в приотворенные двери было видно отражение в зеркальном шкафу: ты лежишь на кушетке навзничь, между твоих ног и тебя обнимаю… я! Вот и мой лысоватый затылок, темные волосы – даже гривка видна, и ковбойка, и спущенные джинсы…
Но тут же отражение в зеркале затуманилось – и мы исчезли, оставив меня одного в полном недоумении.
Все в нашем кругу говорили разное, а думали только о себе и поступали так или иначе только для себя, поэтому эффект получался самый неожиданный. Мы были близки, что называется, поневоле, впрочем, давно привыкли к этому. И общались после всех наших душевных выплясываний, после обид и долгого замирания – не появления, как ни в чем не бывало.
Вот она в берете, который никогда не снимает. Сидит на диване перед нами, на низком журнальном столике – бутылка. Бледная колбаса и желтое масло. Она тянется вилкой к очередному ломтику, острые колени высоко подняты, юбка ползет вверх – приоткрываются плоские бедра с синими отметинами. Она увлеченно рассказывает о последней выставке, впрочем, нет, она рассказывает о замечательном молодом священнике, который понимает (вы представляете!) в современном перформансе.
Она всегда рисует картины перед моим умственным взором. Вот и сейчас. Я вижу, она (Таня) сидит на коленях этого молодого священника, скрестив длинные худые – позади его, он – в одном белье, таком вязаном грубом, она голенькая, но в берете, и прижимается грудками. И как ей от бороды его не щекотно! Обняв ее худенькие полушария, он ерзает под ней. Оба тяжело дышат. Ничего себе, перформанс.
Подобные картины она мне показывала часто и прежде – со всеми моими друзьями, признаюсь, и со мной тоже. Я, правда, ей не говорил, что вижу. Но она понимала, она всё понимала. Вообще-то она пришла к моей жене. И мне приходилось что-то врать насчет того, что Тамара спустилась вниз, что кто-то что-то тем более срочно…
– Да она из дома обычно без тебя не выходит! – удивляется Татьяна. И смотрит сквозь меня своими острыми карими глазками. Я делаюсь стеклянный. И мне неловко и как-то хрупко.
– Она с моим двоюродным братом, – изворачиваюсь я не очень умело. Она смотрит на меня так, я совсем таю в воздухе. Но что-то, видимо, остается. – У меня есть брат, очень похож, просто не различишь, художник по костюмам. Она поехала с ним на вернисаж. (Брата я только что придумал, но вдруг понимаю, что он у меня есть, просто мы давно не общались.)
– И на все вернисажи она с тобой ездит. У вас что-то происходит, признайся. Вы – такие домоседы. А теперь и не приглашаете. Никто даже трубку не берет. Куда вы все деваетесь? – допытывается дотошный беретик. Крупная родинка на левом крыле довольно милого носика вызывающе уставилась на меня.
Теперь она показывает мне такую картину: здоровенный пожилой дядька насилует ее сзади прямо на полу. И написана эта откровенная непристойность широкими смачными мазками. Мазня. Я все-таки беспокоюсь: ведь я, пожалуй, знаю, куда девалась Тамара, но где же теперь я? По всем физическим законам я не могу быть сразу в двух местах. А вот она – беретик – видимо, может. И может быть, попробовать выяснить, кто это был… Может быть, действительно, Игорь… . Чушь… – я вздыхаю.
– Что ты меня поймешь, я не сомневаюсь, – продолжаю я неуверенно. – Но все-таки надо нам объясниться. Мы все, во всяком случае, кое-кто из нашего кружка, живем в неопределенном времени и месте. Мы теряем себя и находим в самых неожиданных местах. И все отделываемся шуточками. Но мы уже достаточно об этом говорили – говорю я этой, глядя на ту, которая задыхается под здоровяком, смуглым, волосатым и совершенно лысым.
– Ты уже давно говоришь, как пишешь, и пишешь, как говоришь. Но это что-то новенькое. Ну, выкладывай – беретик смеется глазами. Но я вижу, что посерьезнела и собралась. Потому что вставила неприличную картину в массивную золотую раму и куда-то задвинула.
– Ну вот еще – информация к размышлению. В свое время, и ты тоже, учти, мы все дали обещание Абсолюту достигать высот и падать в глубины без лекарств и наркоты. Чтобы без насилия над природой. Но не без того, что ты мне сейчас показала.
– Но это же просто фон, – усмехнулся беретик не знаю чему.
– Скорее всего ты мне показываешь свои мысли, но бог со всем этим. В первое время мы собирались и рассказывали о новых ощущениях. О сыром дуновении весны хотя бы. О том, как на глазах разворачиваются в почках зеленые новорожденные. Такие свежие. Будто клеем смазанные. И пахнут так, что улетаешь.
– Это ты о себе, учти.
– А потом вы все стали приходить к нам все реже. Никто ни о чем не рассказывает. Никого нигде нет. Поостыли. И мы тоже. Но, признаться, у нас с Тамарой появился Сингапур.
– У нас у каждого свой Сингапур.
– Нет, нет, мы не стали снова баловаться. Ни ЛСД, ни жидкий героин, ни кристаллический, ничего подобного. Сначала мы улетали, когда мы были вместе. Но недавно я научился уходить один.
– Мастурбировал?
– Вроде того. Воображал.
– Ну и сильное у тебя воображение.
– Не ярче твоего. Развлекаешься.
– Видят и глазам не верят, ну это кто видит… Вот ты, например.
– А теперь…
– Теперь она ушла одна. Это ясно.
– В том-то и дело, что не одна. Со мною. Я сам себя видел.
– Не брата?.. Нет, все-таки ты пачку номбутала сжевал. А что, бывает. Спрятался сам от себя и употребил. Как старый пьянчужка.
– Таня, ты – нам близкий человек. Серьезно. Ушла она, будто бы со мной. Уже поздно. Целый вечер нет. Может быть там с нами случилось что-то. Хотя что я говорю! Я здесь. Можешь меня потрогать.
– Но ты же видишь… – беретик абсолютно серьезен.
– Да, ты умеешь создавать среду.
– А что же ты не последовал за ней? Ведь ты умеешь.
– Не очень-то приятно столкнуться с самим собой нос к носу. К тому же я не уверен…
– Я думаю, куда ей деваться, в Сингапур отправилась. Ну, мы тебя найдем, подружка – и Татьяна хлопнула полную стопку. Пила здорово, вровень, как говорится. И ничего.
– Водка не помешает, – снова остро глянула сквозь. И засмеялась, будто увидела нечто забавное за моей спиной.
– Да тебя я увидела. Тебя. А теперь смотри, со стула не слети.
На ковре я увидел себя – на Татьяне, голой в одном беретике. Как в зеркале, не совсем в зеркале. Там у той Татьяны губы были, как накрашенные. Бесстыдные. Над моим плечом они извилисто улыбались. Я видел, мне было хорошо. Мне. Действительно. Было. Хорошо. Она извивалась, как ящерица. Я еще успел подумать со стороны или будто со стороны: «Почему у меня с ней ничего не было? Что нам помешало? Она такая магическая, она – совершенство».
– Ты горячий, как лошадка, – говорила та Татьяна, поглаживая его, то есть меня, по обнаженной спине.
– Слушай, а ты – я тебя так чувствую… – и не успел я это сказать, как почувствовал, вернее, он почувствовал, да и вы все, мы почувствовали…
Плывет, поворачивается белый мраморный Будда с алыми губами. Губы неуловимо улыбаются, почти порочно. Из-под мягких век белый зрачок – в себя. —
И закатный свет – у входа, дворик, зелень, деревья. Я еще не Он. Но я уже почти Я. Я – символ, знак, колесо вечного движения. В пустоте полудня рисую свой иероглиф, который вписывается в вечно живую книгу космоса. Кто-то сказал. Я ответил. Кто-то сказал? Я ответил? Всё кончилось.
Мы вышли наружу. Храм был тридцатых годов этого века. Для туристов ничего особенного. Колониально-выставочный стиль. На белом фасаде – три красные свастики.
Я всегда думала, что Андрей и Сергей похожи, как дядя и племянник, все-таки Андрей постарше. Но сейчас, когда он толкал мою коляску по белому волнообразному песку к стоящему стеной невдали океану, я чувствовала, меня везет Андрей. И, как всегда, благодарность и любовь, кто бы что ни говорил. А то, что произошло накануне или даже сегодня, казалось, было давным-давно и совсем с другим Андреем, к этому – молодому – не имеющим никакого отношения.
– Смотри, – сказал молодой Андрей, – а волны желтые, совсем не голубые.
– Зато какие! Даже страшно!
Волны, действительно, были океанские – спокойно и величественно надвигались на нас всей своей массой и распластывались далеко по песку. На линии их отката валялась всякая мелочь. Пальмовые листья, древесный сор, черные кокосы и розовая кукла без платья и головы. «Вот так нырнуть, а потом всплыть где-нибудь на просторе без платья и головы!» И мне ужасно захотелось сбежать туда к прибою и лечь там на живот. Пусть накатываются и накатываются на тебя огромные волны.
Что-то внутри меня сдвинулось, будто часы переставили. Даже пискнуло. Удивленное лицо моего спутника. Молодой, молодой Андрей.
– Я хочу туда.
– Я тебя туда свезу.
– Погоди, я сама.
– Не чуди, пожалуйста. – «Всегда вежлив, всегда, при любых обстоятельствах».
– Я серьезно.
– Я тебя подниму и донесу.
– Нет, я сама. Просто помоги мне вылезти.
«Не стал спорить». – Обопрись на меня. Крепче.
Не знаю почему, я знала. Поднимусь сама. Несмотря на то что руки и ноги, как протезы. Слушайтесь меня, деревяшки.
И вот по спине и ногам побежали холодящие мураши. Боже, я превратилась в целый муравейник. Рывком встала, кресло откатилось. Я пошатнулась, Андрей успел – поддержал меня.
Я сделала один шаг. Другой. Казалось, это не песок, а камень, который при каждом шаге ударял меня в подошвы, подбрасывая. Но я шла. Господи, я шла. Пошатываясь, неуверенно. Откуда? Куда? Океан приближался рывками. Но все еще далеко. Я старалась бежать навстречу угрожающе-огромным волнам, переставляя ноги как палки, чувствуя себя неуправляемым деревянным циркулем. Ближе. Ближе. Рядом. И я упала лицом в волну. В очень мокрую, очень соленую, горькую, ласкающую воду (волосы сразу стали тяжелыми), захлебнулась от счастья.
– Тамара! Постой! Погоди, этого не может быть! Тамара! Ты же не можешь! Упадешь! Упадешь! Ты летишь! Возьми меня с собой! – запоздало кричал совсем юный Андрей где-то рядом.
– Но ведь доктора… – осекся он.
– Дубье – твои доктора, – сказала я с удовольствием и засмеялась прямо в волну.
– Доктора – шулера, – почему-то уныло согласился он.
Желтая раковина на алом фоне: ШЕЛЛ – надпись поперек. Бензоколонка на берегу.
Раковины точно такой же формы валяются здесь повсюду на крупном белесом от солнца песке.
Раковина цвета слоновой кости, небольших размеров. От краев к выпуклому центру сходятся легкие бороздки. Левый уголок отогнут, как краешек носового платка.
Если глядеть долго, перестаешь понимать, что это. Белый купол гигантского здания? Панцирь доисторического существа? Вот она – на ладони. Может быть, знак приветствия? Открытка из другого мира? Ключ, который может открыть во мне новый источник света и любви? Подумать только, какая совершенная и непонятная глюковина – раковина!
Мы идем по предвечернему городу, я толкаю впереди уже ненужную инвалидную коляску, не оставлять же на берегу. Перед нами по кафельному тротуару в мягком свете открытых магазинов движется индус в длинной белой юбке.
Малайцы, китайцы, индусы, нищие,
магнитофоны, рубашки, джинсы,
чемоданы, баулы, зонтики,
зонтики, зонтики, зонтики, зонтики,
обувь, аптека, часы, харчевня,
часы, часы, часы, часы,
ткани, ткани, ткани, ткани,
золото, золото, золото, золото,
всякие мелочи и всякие мелочи,
В нашей жизни был еще один мир: экран телевизора. И это был самый загадочный и призрачный мир. Дикторы – симпатичные и красивые, гладкие мужчины и женщины заученно рассказывали нам о том, что происходит в стране, в Москве и в верхних этажах власти, как они это называли. Но дело в том, что вокруг ничего подобного не происходило. А верхние этажи власти были для нас сказкой, мифом. Время от времени до нас долетали звуки речей, торжественная музыка с высот, их показывали на экране, их просветленные лица, их красивые галстуки. Но что там совершалось на небесах, какие сшибались крылатые рати? Доносились лишь крики и звон стекла, предсмертные хрипы и шум падения грузных тел коммерсантов, расстреливаемых в упор киллерами.
Вокруг была третья жизнь, занятая самой собой. Высшие власти часто ругали, но все это как-то не касалось повседневности. Даже если не платили кому-то, то был это негодяй и вор – директор, и рыло его было всем знакомо, и кабинет его был известен.
Сначала была зима. И было холодно. Потом пришла весна. И стало тепло. В прежние годы у нас, жителей, было много денег, в магазинах зато было маловато продуктов и товаров. А то и вовсе все смывало с прилавков, как во сне. Теперь товаров стало много, а денег мало, но и это пройдет, как говорится. Вообще жизнь у нас шла полосами. Она как бы протекала сквозь нас то синим небом, то облупленной штукатуркой нежилого здания, то уставленным бутылками длинным столом – так и течет насквозь вся эта грязная посуда с объедками на скатерти, когда же наконец кончится? А то начнет кружить в вагоне метро по кольцевой, будто едешь и едешь – никогда не выходил. Но главная-то жизнь – это теперь блаженная полоса Сингапура, и все больше и шире затягивает, как новые безвредные наркотики. Да так ли уж она хороша? Не оттяпывает по ходу куски души? Этого я пока не знал.
Но вернемся назад, если вы уже не позабыли, туда – к моему мужскому, вкупе с Таней, варианту Сингапура. Итак, вечерняя, лучащаяся золотом улица продолжается:
Всякие мелочи и всякие мелочи,
Фотоаппараты и парфюмерия,
Парфюмерия и конфеты,
Парфюмерия и аптека,
Парфюмерия и часы,
Часы, часы, часы, часы,
Зонтики, зонтики, зонтики, зонтики,
Запахи, запахи, запахи, запахи,
Апельсины, папайя, бананы, дурьян,
Кухня на колесах, кухня на колесах,
Жареные бананы на больших сковородках,
Утки по-пекински, рис по-сычуаньски,
Китайцы, малайцы, индусы, машины
И – мотоциклисты! —
В красных, серебряных, голубых, золотых шлемах с блестками – и все это проносится, сверкает, кружится, завывает, глазеет, пестреет, насыщается, курит и пьет, будто огромное колесо китайского базара днем и ночью вращается вокруг нас. Только ночью все – мерцая огоньками в душной тьме. А кругом – незримый океан.
Черные силуэты больших деревьев на желтом закате. Темнота наступила сразу. Я и Таня двигались в толпе среди множества туристов, как я понимаю, не выделяясь ничем для местных. Я разменял стодолларовую зеленую бумажку на сингапурские доллары. И мы поели прямо на улице, присев за пластиковый столик. Увидев, что я отложил в сторону палочки, хозяин протянул нам вилки. Нет ничего вкуснее горячей лапши из крупных креветок с соевым соусом!
Под лихим беретиком сияли ненасытные Танины глаза. И я наблюдал время от времени в толпе странные картины – как просвет. В этом просвете – беретик то сплетался с каким-то смуглым юношей, то ее насиловал коротконогий щетиноголовый хозяин, то целая гирлянда пестрых мяукающих кошек повисала на голенькой. Хорошо, что, кроме меня, этого не видел никто. А если кому и нарисовалось и мгновенно исчезло, думаю, разумом не понял и не поверил.
– Перестань озоровать! – сказал я Татьяне.
Она засмеялась, но прекратила.
Пустая никелированная коляска свободно катилась по тротуару, рядом по обочине вез кого-то велорикша. Он с удивлением покосился на нее, не остановился. Но я-то знал, чья она.
– Здравствуй, – повернулась ко мне инвалидная коляска.
– Я тебя ищу, – отвечал я.
– Здравствуй, Таня, – сказал кто-то рядом. – Только не показывай картинок.
– А, Сергей, – поприветствовал я приятеля. – Конечно, я был не я, я так и понял.
– Конечно, не ты, – засмеялся слоненок. Но смех был каким-то напряженным.
– А ты… – обратился я и осекся… За спинкой инвалидного кресла стояла миловидная тайка – и смеялась всем: длинными глазами, челкой, белым воротничком блузки. Правда, можно было узнать мою жену, но в индокитайском варианте. Моложава, как все вокруг. Игрушечная женщинка. Я и не знал, что она может быть такой. Выздоровела каким-то чудесным образом.
– Поздравляю, – неуверенно произнес я.
– Ты будто и не рад.
Что-то во мне взорвалось. И все вокруг засверкало. Я как будто вспомнил себя, каким был, это было она. Это была снова она сто тысяч лет тому назад. До революции. До болезни. Еще здоровая или опять здоровая. Бесконечно и привычно дорогая, неужели я мог об этом позабыть? Но это же она. И, чтобы понять это, надо просто прикоснуться.
Я протянул руку и коснулся ее узкой кисти.
Вдруг черное небо обрушилось на землю очень теплым тропическим ливнем. И все закипело, потонуло в стреляющих от асфальта струях дождя. Мы успели спрятаться под навесом какой-то авиакомпании. В пустом помещении горели настольные лампы. И отовсюду на нас глядели лаковые рекламы, плакаты, мерцали экраны компьютеров. Улыбались фотомодели-красотки и настоящие мужчины заученными улыбками. И мы сами себя ощутили «по щучьему веленью, по моему прошенью» беззаботными и счастливыми. Ты показала мне: рядом, прислонясь к стеклу, стоял коричневый мишка-коала почти в человеческий рост. Не сразу понял, что чучело. Неподалеку, не обращая внимания на потоп, почти по-московски ловил такси парнишка в рубашке из синего батика. Башмаки на платформе. Видно, небольшого росточка. Глянул, равнодушно улыбнулся – и мы все вместе с коалой и туземным юношей закружились в дымящемся хороводе, в огнях под счастливым небом Сингапура.
На краю Сингапура лев-русалка (герб города) скалится на океан. А там на рейде – сотни торговых судов на весь горизонт. Белое солнце (оно же черное, если долго смотреть) – в облачках и наливающаяся мутью половина неба. Львиный город – весь на вертикалях. Небоскребы – в тени и на солнце. Одни – в ромбических балконах. Другие – закругленные, как пароходные трубы. Небоскребы – стелы с круглой стеклянной коробкой наверху. Дом, похожий на океанский лайнер: внизу круглые иллюминаторы, высокий борт, несколько палубных этажей и выше ступеньками балконы, уставленные экзотическими цветами. Билдинг весь стеклянно-золотой, так отсвечивают окна. Ниже ярусом – солидные викторианские дворцы с колоннами, церкви, мечети, китайские храмы. И в глубину – прямые двухэтажные улицы с вывесками: латиница, иероглифы, арабская вязь. Но заслоняют все огромные натуралистичные афиши американского кино: героиня с пистолетом в мини – ноги, пожалуй, выше небоскребов.
Таким Сингапур предстал мне с Тамарой и, возможно, нашим спутникам. Мы теперь, считай, одна семья. Наскоро посовещавшись, мы решили не возвращаться пока. Тем более что, по всей видимости, мы были вовлечены в какой-то бесконечный тур. Нас подзывали гиды к автобусу, везли к очередному отелю. Там кормили, вручали ключи от наших комнат. А поднявшись в номер, мы обнаруживали наши чемоданы, уже распакованные, и одежду, аккуратно развешанную горничной в шкафу. Это было настоящее волшебство, но не волшебней всех наших прежних перемещений. Допустим, кто-то за все заплатил и просто не хочет в этом признаваться.
Одна была неловкость, к которой лично я все как-то не мог привыкнуть. Номера наши были двухместные, но, в сущности, это была жизнь вчетвером. Душными ночами (не везде был кондишен) Тамара называла меня Сергеем. И я ловил себя порой, что обнимаю не ее, а Таню, между прочим, с особым сладострастием. Или это были просто волшебные картинки нашей приятельницы? Которая вместе с Сергеем (так я думал!) занимала соседний номер. Или, подозреваю, жила тут же в этой комнате, но каким-то вторым планом, неявно. Кто знает, во что превращается и какие причудливые формы может принять праздник жизни, когда исполняются все наши желания! Впрочем, это бывает только в воображении. Но если им поменяться местами – воображению и реальности… Наверно, мы все были сумасшедшими, что нисколько не мешает нашему прыгающему повествованию.
Главное, Тамара была как прежде – когда-то, пусть неуверенно, часто присаживаясь отдохнуть, она ходила и ездила с нами всюду. Она была счастлива и не жаловалась на ноги.
Вот и теперь в храме Спящего. Во всю далекую глубину его простиралась фигура возлежащего гиганта, очертания ее терялись в полутьме за колоннами – холмы и предгорья. Подробности трудно разглядеть, всюду – подмостки, по которым расхаживают рабочие в синих комбинезонах, временами непочтительно оглашая храм деловыми возгласами. Статую, видимо, ремонтируют, подновляют.
Из полутьмы – огромный полузакрытый глаз. Око, следящее за тонкой муравьиной струйкой туристов, привычно текущей где-то там внизу от головы гулливера к пяткам. Наверно, Ему из его Вечности мы виделись нескончаемым ручейком. Ведь Ему надо сделать определенное усилие, чтобы отделить сегодня от завтра, год от года, столетие от столетия.
Туристы с гидом шаркали где-то впереди, мы с Тамарой несколько поотстали.
– Ты не устала?
– Как легко здесь дышится! Пахнет сандаловым деревом, слышишь?
– Это от курительных палочек. У тебе голова не кружится?
– Кружится… хорошо…
– Давай отдохнем? Здесь можно сесть прямо на пол.
Мы опустились у колонны. Скрестили и поджали под себя ноги, как азиаты.
– Пружинит. Удобно, – сказала Тамара. – Ты сам – и стул и сидящий на стуле, мудрый Восток.
– Восток знает многое – другое, чем мы.
– Спящий! Он же больше самого себя! Во много раз!
– Интересно, какими мы ему кажемся? Наверно, ничтожествами какими-то, букашками.
– Как приятно чувствовать себя ничтожеством. Я никто, – сказала она и посмотрела на меня потемневшими большими глазами. – И ты никто.
Мне понравилось.
– Давай будем так и звать друг друга: никто.
Она счастливо засмеялась.
– А на имя не будем откликаться – ни Сергею, ни Тане.
– Да есть ли они сами?
– Сергей! – неожиданно громко позвала Тамара.
Молодой монах в желтом укоризненно обернулся. Он прижал палец к губам и не спеша, бесшумно ступая по гладким шахматным плитам, подошел к нам. Присел на корточки. Возвел глаза и руки к далекому куполу. Неожиданно деловито спросил:
– Where are you from?
– We arrived here from Russia, – ответил я, радуясь случаю поговорить по-английски, который я знал нетвердо – иначе говоря, badly.
Монах повел себя странным образом. Он неожиданно выпрямился, отскочил, затем наставил на нас пальцы автоматом-пистолетом.
– Тра-та-та-та! – изобразил автоматную очередь.
– No, no! – заторопилась Тамара. – Not at all! Russia is not war. Russia is peace!
Монах вскинул костистую стриженую голову к уходящей вдаль храмины горе и указал нам на нее. Затем опустился на корточки и погрузился в свои медитации или во что там еще, во всяком случае, мы для него больше не существовали, хотя ты заговорила несколько повышенным тоном, явно надеясь привлечь снова внимание молодого монаха.
– Вот как здесь о нас думают.
– О них, не о нас, – поправил я.
– Не в этом дело, просто для них мы тоже определенный стереотип, – возбужденно продолжала Тамара. – Но как им объяснить, что всеми своими медитациями они не достигнут того, чему мы с тобой научились, и так легко. Любовь – вот ключ ко всем тайнам.
– Или нас с тобой этому научили, – поправил я.
– Кто?
– Может быть, Он, – я показал на Спящего.
– Мы меньше, чем ничто, мы Ему снимся, – задумчиво произнесла ты.
– И чувство наше… Возможно, тоже – Его воображение…
– Нет, оно принадлежит только нам, – твердо сказала ты и сразу переменила тему. – Смотри, они уже дошли почти до конца. Идем посмотрим на пятки Спящего.
Пятки, действительно, были великолепны. Они торчали перед нами, как две памятные плиты, колоссальные ступни черного дерева с перламутровой инкрустацией. На пальцах – дактилоскопические узоры: на каждой подушечке – красная спираль. Разматывается в бесконечность: нарастание, преображение, повторение. На подошвах были изображены картины человеческого бытия. И все мы, перед ними стоящие, боялись нарушить гулкую тишину, понимая, что все это про нас.
Мне было немного досадно, что монах так небрежно отнесся к нам. Андрей, как всегда, не понял, не врубился. И сразу пропал для меня. Я уже не могла говорить с ним, его просто не стало, рядом со мной шлепало войлочными тапочками по плитам пустое место. Я из вежливости поворачивалась к нему, что-то односложно отвечала. Из пустоты дуло разными умными словами. Но здесь я могла размышлять только о главном. А оно было перед моими глазами.
1. Вот сидят мои мать и отец за обеденным столом. На тарелке перед ними лежит сияющее яйцо. Окно забрано решеткой. Снаружи в него заглядывают дикие лица.
2. Вот мои родители сидят в гнезде, опутанном колючей проволокой, между ними птенчик с моим личиком, можно узнать.
3. Вот горящее дерево. Сами ветви его, похоже, из колючей проволоки. На дерево падают бомбы. Ангел схватил за шиворот моих родителей и выхватил их из гущи веток, они сопротивляются и дрыгают ногами в воздухе. Мама прижимает птенчика к груди.
4. Отца ангел уронил, и он с криком исчезает в пламени. Кто-то говорит: «Сводка по медчасти. Сактировать».
5. Меня и маму перенесло на дачную клумбу. Мама положила меня среди пышных подмосковных пионов. Я уже не птенчик, и цветы осыпают бордовыми и белыми лепестками мечтательную худую девочку.
6. Под высокой сосной мы, дети в белых халатах, считаем падающие сверху шишки и складываем в высокие кучи. Кучи шишек растут. Кто-то говорит: «Замуж пора».
7. Я и какой-то – дыбом волосы смотрим на яйцо, сияющее на тарелке посредине белой скатерти. Вид сверху.
8. Дыбом волосы в ярости бросает яйцо на пол. Оно разбивается. Я плачу. Кто-то говорит: «Старая сказка. Уезжай. Сохрани хотя бы себя».
9. Я убегаю от самой себя. Я маленькая в ужасе бегу по лугам и горам от большой себя, к тому же вооруженной большим ножом.
10. Догнала и зарезала себя без жалости. Меня судят. За судейским столом кто-то знакомый. Говорит: «Виновна, но достойна снисхождения». Узнаю, судья – тоже я. Отпустили на поруки. Самой же себе. Зарезанной.
11. Длинная очередь. В горе – дыра. Там фабрика. Откуда столько каолиновой глины? Кто-то говорит: «Перемолоть». «Надо ей сначала Сингапур показать, – возражает кто-то. – А если и тогда себя не сохранит, вылепите из нее ночной горшок и разбейте его без жалости».
12. Херувим с восемью крыльями, множество очей по всему телу, берет и несет меня по синему небу на остров небоскребов.
Перед торчащими ступнями Спящего столпились почтительно и недоуменно. Шли, шли вдоль великана – и в конце пути вот такие непонятные изображения.
Тамара уставилась, как в трансе (знаю я это ее состояние: глаза-точки), на концентрические круги и геометрические фигуры, начертанные на пальцах. Они напоминают картины и мобили, которые выставляла группа «Движение». В свое время Тамара рисовала нечто подобное, я помню ее синие и красные солнца на вернисажах подпольного искусства. До сих пор помнят художники ее взлет, а она, как села в инвалидное кресло, стала делать эскизы для фарфора и тканей. Я и сам тогда писал стихи, непонятные самому себе. Знатоки говорили, что стихи мои написаны в духе и стиле герметизма. Но их никто не печатал, надо было зарабатывать на жизнь и вообще определяться, общество было жестким к инакомыслящим, я устроился работать в газету и даже начинал находить особое удовольствие ночью просматривать еще не просохшие, с липнущим к пальцам оттиском, свежие листы. Мой товарищ по лито Иванов-Петренко, сатирик, говорил: «Добро века ты променял на злобу дня».
Между тем концентрические круги медленно вращались и затягивали меня в глубину, неуклонно ускоряя свое движение. Я падал, кружась по спирали все теснее и тесней. И наконец очутился в неопределенном пространстве, где все фигуры колебались, изменяясь и расплываясь. Как будто нас кто-то рисовал, не вполне уверенный, что именно хочет нарисовать.
1. Надо мной наклоняется большое сердитое лицо отца, которое переплывает в оскаленную морду овчарки. Но это морщинистое лицо нашей бабушки в белых буклях.
2. Бабушка-овечка злобно говорит: «Нас всегда воспитывали и закаляли. Мы и зимой ходили с голыми ногами по Тверской. А ты не хочешь есть манную кашу всем нам на радость».
3. Мама насильно всовывает мне в рот непомерно большую ложку, которая раздирает мне губы: «Ешь, сыночек, ешь! Это тебе полезно». Каша горячая и обжигает мои внутренности.
4. Меня моют в корыте. Чьи-то жесткие неумолимые руки. Я не хочу, не хочу. Едкое мыло разъедает мои глаза. Подняв голову, вижу вместо родных лиц грубые будто прокопченные черты прачек. Прачки поют хором: «Будь мужчиной! Будь мужчиной!»
5. Я скольжу по волнистой стиральной доске и скатываюсь в бассейн. Там на меня набрасываются толстые голые женщины. Со всех сторон – груди, руки, ноги, губы, залепляющие мне свет. И все кричат: «Мы твои мамочки!» Еле вырвался. Где я теперь?
6. Мы сидим амфитеатром – монахи. На кафедре красивая женщина. Кричит резким голосом Гитлера. Мы поднимаемся и выходим вперед. Корчимся и подпрыгиваем. Голос подстегивает нас, как хлыст. Выходит из‐за кафедры голая в высоких сапогах, неужели мама? Она обнимает меня – вся прижимается. «Будь мужчиной, сынок». От волнения теряю сознание.
7. Очнувшись, понимаю, что держу в руках большую деревянную винтовку образца 1891 года. Мы идем строем, рассыпаемся цепью в парке, бросаем деревянные ярко раскрашенные гранаты. Нами командует какой-то парикмахер с полуседой щетиной. Мне становится так хорошо, как не бывало никогда прежде. Меня никогда не убьют. Меня убивают.
8. В гробу меня бреют. Мой командир в белом отутюженном халате, заботливо склоняясь и придерживая двумя пальцами мой заостренный нос, намыливает мои щеки и снимает хлопья белой пены опасной бритвой. Слышу голос: «Теперь наконец ты станешь мужчиной, сынок».
9. С изумлением смотрю на малыша, которого показывает мне незнакомая женщина. Я, оказывается, сам отец. А это моя жена. Она передает мне ребенка. Неожиданно он вцепляется мне в лицо, раздирает с нечеловеческой силой. В ужасе отбрасываю его. Не хочу быть мужчиной.
10. Я убегаю. Моя жена и мой сын – этот, выпутываясь на бегу из пеленок, гонятся за мной. Прячусь в неровностях земли.
11. Совсем угнездился в ямке. Я такой маленький, что меня можно принять за мышонка. Я всегда знал, что я мышонок.
12. Сверху опускается хищная тень. Когти обхватывают меня и поднимают в высоту. Кто-то показывает мне города и дороги. Столько вижу людей, что не в силах с этим примириться. Летим над океаном. Вдали светится остров небоскребов. Все ближе, ближе…
Восемь штук медных накладных ногтей в пакете сунула мне в руку пожилая быстрая женщинка. Мы толпой вышли из ворот. Я показал их Тамаре. Она засмеялась и отрицательно покачала головой. Я отдал пакетик продавщице. Но она тащилась за мной вдоль крепостной стены к автобусу и настойчиво убеждала меня: «Ван доллар! Ван доллар!»
Улучив удобный момент, настырная торговка снова вложила пакетик в мою руку. Как не купить, тем более что с этих медных ногтей начинается наше повествование.
Вокруг кричащие гомонящие мальчишки осаждали туристов. Медные колокольчики, открытки, грубые деревянные статуэтки, мечи в резных деревянных ножнах. Туристы смущенно отбрыкивались и лезли в автобус. Мальчишки не унимались. Они чертили пальцами на стекле цифры, просовывали деревянные мечи в открытые двери автобуса. Всюду сверкали черные глаза этих сингапурских цыганят. «Действительно, подумал я, правду нарисовали мне пятки Спящего, всем от всех что-то надо в этой жизни. Вот и мне навязали медные когти, которыми я могу только царапать свою тетрадь вместо авторучки».
На душе было смутно. Да и Тамара была неразговорчива. Куда делись Сергей и Таня, я не понимал. Но кое-что подозревал все-таки.
Когда мы выходили из соседнего индуистского храма, по обеим сторонам нас провожали изваяния двух демонов: красный и синий. Женственно изгибаясь, обе фигуры будто текли всеми своими чертами. У красного демона волосы стояли дыбом. А синий, воздев руку, длинным неестественно изломанным пальцем указывал на рельеф, идущий по верху стены. В разных ритуальных позах садились друг на друга и сплетались мужчина и женщина, пухлые и похожие, как близнецы. Это были явно Танины картинки.
Посередине мутной широкой реки, вся она шла мелкими волнами. Мальчишка вынырнул из воды – ухватился рукой за борт катера. Другая рука протягивала нам мокрую деревянную фигурку Будды.
В антикварном магазине я склонилась, рассматриваю гладкие деревянные фигурки демонов под стеклом. Очень старые и очень живые.
1. Демон с губой, отвисшей до колен, пытается что-то сказать.
2. Демон засунул в пасть свою руку и ногу и пожирает их.
3. Демон высунул длинный язык, которым щекочет свою же пятку.
4. Демон обеими руками яростно сдавливает свои женские груди.
5. Демон жадно пьет из чашки свою кровь.
6. Демон щипцами откусывает себе причинное место.
Вы знакомы мне, демоны самомучения. Сколько раз я топтала свое самолюбие, унижала себя завистью и ревностью терзала себя по ночам. Я думала, что я небрежная, забывчивая, но христианка. А мои демоны пожирали меня у всех на глазах.
Теперь знаю, мне показали моих демонов. Они – во мне.
– Хэлло! – горничная, с виду подросток, вошла днем в наш номер перестелить постель. Тамара была на пляже. Видимо, горничная решила, что я хочу отдохнуть или что там еще, не знаю. Она наклонилась над покрывалом и из-под алого форменного платья выглянул ужасающе грязный край шелковой сорочки. Оглянувшись, она легко и страшно улыбнулась.
Вечером – уютные и хрупкие. Широкие лица и широко поставленные глаза, чувственный плоский рот и слегка приплюснутый нос.
Так округленно и женственно движутся, покачивая задиком, что уличные фонари и лавки китайских ювелиров льют золотые слезы, отражающиеся в черном канале, где темнеют плавучие жилища-лодки, крытые рифленым железом.
Здесь кошки обыкновенные, как и у нас.
260 ступеней вверх ведут к пещере – храму, посвященному индуистскому богу войны. Вверх в гору текла струйка туристов, среди которых были и мы с Тамарой. Тамара быстро утомилась, мы присели на каменную скамью.
– Спустимся вниз, – предложил я.
– Нет, хочу взглянуть, какое лицо у бога войны.
– Понятно, какое: вместо глаз – дула орудий, вместо зубов – черепа, вместо ног – гусеницы танков.
– Не думаю. Скорее всего, он похож разгневанного Шиву: шесть рук – и все вооружены мечами и копьями.
– Ну, одна-то, наверно, со щитом.
– А кто на него может напасть? Он бог войны.
– Его побеждает время.
– Время побеждает всех, – сказала ты и усмехнулась.
– Почему женщины так чувствуют время? – подумал я вслух. – Оно вас разрушает, вот почему.
– Но у нас есть свой Сингапур, – на лице твоем блуждала странная обреченная улыбка.
– Не у всех, – заметил я.
– И не навсегда, – сказала ты.
– Ты так говоришь, будто тебя скоро казнят.
– Кто знает…
Наконец мы одолели все 260 и вошли в высокую пещеру. Там высоко над нами, примерно метров в тридцати, то тут, то там из дыр в каменном потолке падала с шумом вода. В полу пещеры тоже были проемы, и вода исчезала в них, сливаясь где-то там внизу в отдаленно грохочущую подземную реку.
Вот он, алтарь бога войны, он украшен гирляндами цветов, розовых и белых. Сам бог закутан в красную и черную материю. Семейство индусов благоговейно взирало на него. Полная женщина в темно-золотистом сари низко присела перед изваянием и увенчала его круглую головку розовым венком. Сложив темные ладошки. молились ему две ее взрослые дочери. А статный в белом супруг благодарно склонил свою смуглую лысину.
Страшное лицо у бога войны. И странное. Приглядевшись, обнаруживаешь, что это сталактит с намеченными на нем суриком глазками и ртом.
– Но это же каменный фаллос! – сказала ты в глубоком изумлении.
Рядом веером торчит разнообразное оружие. Стальной трезубец – на нем тоже красные глазки и ротик. Черная палица – тоже с нарисованным личиком. Меч также провожает нас своими воспаленными косыми глазками. Разные вочеловеченные личины бога войны, который сам не что иное, как напряженный мужской член.
(Читатель, надеюсь, меня извинит, что я весь Моллукский полуостров называю Сингапур – и Малайзию и Таиланд. Это мой Сингапур, наш.)
Простодушные, промытые до костей бело-розовые старушки-американки в резиденции короля Рамы Пятого. Они мне снились прежде.
Натуральные фигуры слонов, каменные парадные лестницы, колонны скорее в греческом стиле – дворец девятнадцатого века. Равнодушные солдаты охраны с американскими карабинами.
Изогнулись в лазури золотыми когтями танцовщиц коньки на кровлях пагод.
Во внутреннем дворике случайные встречи.
Красавица-итальянка, миндалевидные глаза, косо спадающие гладкие волосы. Такую и в кино не увидишь. Улыбнулась да так откровенно – не мне. Вон той. Порочное создание.
Опустила глаза. Хотя – почему бы нет. Таиландочка в чем-то желто-сине-зеленом, сидящая на плитах террасы и читающая книгу. В которую заглядывает сбоку серое изваяние: лошадь-крокодил.
При выходе из храма нефритового Будды. Под раскидистым деревом с плотной глянцевитой листвой обласканные белесым солнцем улыбаются в камне, существуя блаженно вне времени – святой и две обезьяны.
Трепещут листочки сусального золота на лице, на губах и веках каменного Целителя. О, милая! Он мимолетно улыбается. И меня посещает блаженство. Я выпадаю.
Жгут покойника. Вдали мягкие складки гор. Это твои холмы.
У сараев на зеленом лугу с проплешинами – места прежних сожжений – стоят автомашины, грузовики, толпится народ, родственники, монахи в желтом. Это твое лоно.
Жарко горит красный с золотом деревянный саркофаг. Многоярусная кровля на четырех витых ножках. Занялась. Прижмись ближе!
Оставляя полосы дыма, одна за другой взлетели в сине-зеленое небо четыре ракеты. Лопнули со страшным треском в высоте. И с легким шорохом вознеслась душа. Лишь отгоревшие кольца падали вниз. Меня здесь нет, я – в твоем небе.
О, золоченые демоны – девы на куриных лапах!
О, демоны – петухи!
О, лысый человечек с киноаппаратом!
О, солдаты в чалмах, их мужское достоинство – их карабины!
О, простодушные старушки-американки, их веснушчатые руки!
О, когтистые лапы пестрых перил!
О, узкие кисти с бледными ногтями, перелистывающие детектив!
О, все эти Хемингуэи, Грехемы Грины, Ремарки и Маркесы моей юности!
О, все пойманные ими форели, блеснувшие на солнце!
О, все их женщины, улетающие в простынях!
О, все бьющиеся в клетку юношеских ребер сердца!
О, все эти ступы, одна другой выше и толще!
О, этот путник, уходящий все дальше и дальше!
О, его уже почти не видно в глубинах пространства!
О, он опять вырастает, бритый, круглоголовый, мягкие складки одежды, заслоняя небо! Стучит и стучит его миска!
О, золотые когти пагод, когтящие небо!
О, небо, когтящее сердце!
На лугу догорали три костра. Народ не спеша расходился. Некоторые улыбались, старались, видимо, не показать свое горе, ведь ничего ужасного не случилось. Души перешли в иные существования. И может быть, мы еще встретимся на перекрестках многоярусного бытия во Вселенной.
Очень далеко видно. Пожалуй, даже за горизонт.
За стеклами отъезжающего «Мерседеса» – бритые головы, желтые складки ткани. Зачем разъезжать в «Мерседесах» монахам? Пусть медитируют или берут пример с нас, обитающих где-то по соседству на ближайшей странице.
Душная темнота окутала нас – тяжелое ватное одеяло. Скользкие руки, груди, животы едут, перекатываются – плоть раскрыта своей алой во тьме изнанкой…
…краешек лунного квадрата
…губы и нёбо
…луна на смуглой спине
…снова удаляется путник
…догоню, догоню, догоню!
…гладит мою шелковистую гривку
…Я ужасно ревновала тебя. Вокруг было столько женщин: и в амфитеатре и коридорах. И все они такие бесстыдницы! Подходили, не обращая на меня внимания, так – искоса стрельнув нарисованным глазом: кто, мол, такая? – оживленно заговаривали с тобой. А ты нарядился: красный пиджак, желтая рубашка, зеленые брюки и галстук в цветочек – почти до полу – настоящий клоун. И ты мне ужасно нравился. И чтобы отомстить за то, что ты мне так нравишься, я наступила на конец твоего нелепого галстука. Ты рванулся, запнулся, не понимая, потерял равновесие и полетел – шлепнулся на гладкий паркет. Вокруг засмеялись. И вот такой – растерянно-недоумевающий, с коленками в пыли и поцарапанным ухом, свергнутый с вершины твоего торжества и мужского кокетства – ты мне нравился еще больше!
…луна заливает все бунгало, можно сказать, окунулись в луну.
…твои губы, язык…
…снова пробуждается: я – это он!
Темная рама окна – с головкой ящерицы…
…кто кричит: мы или ящерицы? Или птицы на берегу? Черный мохнатый страусиный кокос.
…плаваем друг в друге
Я сидел в парикмахерском кресле, довольно крупная женщина-парикмахер стригла меня, прижимаясь то коленом к моему бедру, то нависая и впечатываясь в мое плечо большим мягким животом. Я был совсем юным и худым, мослы мои выступали, ребра можно было пересчитать, и окунаться в такое стратостатно-воздушно-упругое было очень приятно. Я видел в зеркало: она о чем-то говорила парикмахеру за соседним креслом, поворачивала мою голову легким и точным толчком руки вправо, влево, вниз подбородком – теперь я не видел ее – и продолжала прижиматься ко мне. Хотелось, чтобы это продолжалось вечно.
…луна уходит с постели.
…и ты отвернулась.
…я и не заметила, когда ты отодвинулся от меня, потянув на себя простыню, почти на край.
– Зажги свет.
«Болит низ живота».
– Не надо. Луна.
«Будто и не она. А как кричала!»
– Хорошо здесь.
«О, мой бог войны!»
– Я даже не знаю, где мы.
«Не все ли равно».
– Ящерица – на стене. Замерла.
«Душно. Море дышит».
– Это она руки твоей испугалась.
«Надо принять таблетки. Где они?»
– Ты не видел, где мои таблетки?
«Опять она – свои пилюли!»
– Посмотри в своем чемодане, там, в кармашке.
«Уже охладел. Они всегда так».
– Ты куда?
«Не видит, что ли…»
Пауза. Все-таки слышна в комнате звонкая струя и шум падающей в фаянсовую чашу воды. Вернулся. Завернутая в простыню кукла уставилась в стену.
«Надо ей что-нибудь сказать. Не может без романтики».
Между тем все – в белом призрачном свете: стена, стул, тень от ящерицы. Ты сама – тоже одни глаза.
– Какое все призрачное. А тело твое прозрачное. Джин с тоником хочешь?
«Наконец-то повернулся душой!»
– Просто швепс, без джина, со льдом. Смотри, ящерицы прыскают по стенам, как темные струйки.
– Держи.
«Глаза блестят, спрошу».
– Ты не хотела бы вернуться?
«Хочет вернуться! И слышать не хочу!»
– Куда?
«Сама знаешь».
– В Москву.
«Ну да, в инвалидную коляску!»
– Пошли на берег, искупаемся в океане.
«Не хочет отвечать».
– А все-таки?
«Убила бы!»
– Видела я твою Москву, в кривом чайнике Кремль – пузырем. Признайся, к своим потянуло? Литературная душа.
«Сердится».
– Ну и глупо.
«Слез с меня, сразу все забыл. А я боюсь. Боюсь возвращаться. От ярких – к бесцветным. Из океана – в коляску».
– Там все церкви, музеи – фанерные декорации, за которыми клопы ползают. А здесь все настоящее.
«Останется? Без меня?»
– Я если нас вернут и не спросят?
«Мне отсюда – нельзя. И вправду, вылепят из меня горшок и разобьют вдребезги».
– Уцеплюсь за пальму, притворюсь малайкой, замуж за местного рыбака пойду! Чем опять на вашу помойку!.. Да и есть ли она – Россия? Как на этой планете поверить в нее?
«Лицо исказилось. Как подурнела!»
– Ты же знаешь, что мы себе не принадлежим.
«Никому меня не жалко».
– А я им не принадлежу.
«Останется. Решено, вернусь».
– Здесь и правда райские места. Но скажут, знаешь, как говорили в свое время советским дипломатам: вас вызывают в Москву. А нам и не скажут – просто выдернут отсюда.
«Он меня любит. Почему же меня не любить? Кто он такой, чтобы меня не любить? Любит – будет со мной».
– Нет, тебе все равно, что со мной будет.
«Не понимает. Никогда не понимала».
– Нет, не все равно. Все-таки мы здесь чужие, мы из другого мира. Сретенка, Покровка – слов таких здесь сроду не слышали. Когда я сказал одному мальчишке-торговцу, что мы русские, «Russian! I know! – обрадовался он на пиджин. – Вы испанцам в футбол проиграли».
«Боюсь нутром».
– Знаешь, я всю свою недолгую жизнь хотела куда-то. Оказывается, я хотела только сюда.
На стене, белой от лунного света, происходило вот что. Ящерка догнала ящерку и мгновенно взобралась на нее – обе застыли в лунном свете двухголовым чудовищем. Длинные извилистые рты улыбались знакомо. Танина, Танина картинка.
– Угадай, кто мы?
«Нет, этого не может быть! Ящерка в беретике!»
– А как насчет вчерашних демонов? Еще не то покажу.
Разбежались ящерицы на стене. Мы в тенях, как в призрачной паутине.
– Чистые пруды мне уже и не просвечивают, – тихо сказала она. – А что, если это все: океан и небо – и есть настоящая реальность?
«Наверно, я ее не люблю».
– Боюсь, это прекрасный сон, проснешься, а ты дома.
– А я всюду дома, даже в теле твоей дурочки – моей сестры.
– Нет, нет, это мы там спали. Ехали в метро – спали, слушали лекции – спали, сидели на службе – спали, толковали вечером о свободе – спали на кухне, и когда любили – тоже спали друг с другом, ничего другого нам просто не оставалось. Спасибо Спящему, наконец-то мы проснулись. На берегу хорошо. Только шепот какой-то слышен, посторонний. Слышишь?
«Это Таня».
– Никого.
«Это я».
– Неспокойно на душе.
«Вернешься. Ты вернешься».
«Таня, ты где?»
– Не позволят нам быть вечными туристами. Кто бы они ни были, Тамара!
«О ком ты думаешь? Думай обо мне! Ты обязан думать обо мне».
– Ты считаешь, это экзамен?
– Прощай.
Ящерка метнулась в щель двери. И сразу стали слышны писки летучих мышей, шорохи змей и ящериц – и все покрывающий своей влажной пеленой шум океана.
– Страшно, а вдруг не выдержишь? Экзамен, ерунда! Неужели меня, вот такую гибкую, ладную, меня можно разобрать, размолоть, развеять? Брать и разобрать… Брутто и нетто… (она что-то забормотала.) Брат мой, любимый, помоги мне… объясни… Не хочу уходить из него… из тебя…
Я глядел на тебя и думал. Конечно, ты была беззащитна и таинственна. Может быть, слишком сложна для меня. Прежде о тебе надо было заботиться, брать тебя на руки, скорей всего, ты мне заменяла ребенка, которого у нас не могло быть. И я тебя отнес в твой Сингапур. Но здесь ты – полноценный человек. И не нуждаешься во мне. Что за силы заботятся о тебе? И не бросят ли они нас в этом раю, который нам показывают? Забудут где-нибудь в китайском квартале. Слишком хорошо все, так складно, что почти бессмысленно. Как калейдоскоп. Каждый раз, когда поворачиваешь трубку, возникают новые симметричные узоры. А это просто кусочки стекла пересыпаются, отражаясь в трех зеркалах. Я подумал, что таким может быть сон, а не жизнь. Но, видно, ты и хочешь свою жизнь прожить в этом сне. А я?
Ты уснула, белея в постели, даже черные твои волосы белесы. Полная луна окатывает серым светом и нашу туристическую хижину, и берег океана совсем рядом. Такие бесконечно длинные шелестящие звуки ложащейся на песок гигантской волны-медузы не услышишь где-нибудь у нашего Черного моря. Все здесь крупнее: и луна, и пальмы, и волны. И такое блаженство, что все равно – жить или совсем не существовать.
И все же сквозило мне в ночи сквозь лунную завесу, сквозь всех этих сиамских ящериц, сиамских кошек, сиамских близнецов, сиамский бокс – мелькающие ноги и руки, – и сиамских слонов. Московское небо, крыши и люди. Волна грянула, докатилась до своей крайней точки и должна отхлынуть, отступить в породивший ее океан. Примерно так думал я или должен был думать этой ночью, потому что сильно не понравилось мне в храме Спящего показанное мне. Видно, и Тамаре было показано что-то в этом роде.
И я вспомнил виденное вчера вечером в городе. Держа за задние ноги белую в пятнах, жалобно визжащую собачонку, продавец-китаец вышел из освещенной лавки. Он пересек тротуар и опустил ее в ржавый бак для мусора. Собачонка сразу затихла.
Но мы продолжали свое неожиданное путешествие. Пока никто не торопился отправлять нас обратно ни во время нашей близости, ни просто самолетом.
Я все больше и больше чувствовал присутствие Тани. Оно возникало даже в мелочах и деталях вроде архитектурного завитка или узора – кудри или изгиб тела. Таня не оставляла нас. Сказать по правде, мне нравилось это преследование. И когда нависающей над балюстрадой веткой глицинии она будто невзначай касалась моей щеки, я спешил ухватить ее губами, кусал и ломал ветку. Тогда она тихо вскрикивала от радости, а все вокруг не понимали, почему я ем цветы. Какой-то англичанин даже попробовал, на меня глядя, но тут же выплюнул. Горько. И вообще сумасшедший русский. Они такие.
Тамара с подозрением смотрела на меня. Кто-то определенно стоял между нами, какая-то женщина. Но никого возле не было.
Сам я стал бодрее, скорее вскакивал с постели, похудел и помолодел, по-моему. Тамара в полусне часто называла меня Сергеем. Обиды никакой быть не могло, ведь Сергей в данном случае это был я, только моложе и сильней. Или все же не совсем я.
Однажды я вышел ночью на балкон посмотреть на луну, покурить. Когда я отворил дверь в наш номер, я увидел на твоей постели под простыней два страстно прижимающихся друг к другу тела. Правда, головы его не было видно на подушке. Но она была ниже, я уверен, гораздо ниже. Ярость внезапно ослепила меня. Я быстро подошел и сорвал с тебя простыню. Ты лежала навзничь, раскинув свои смуглые длинные ноги, одна. Ноги конвульсивно двигались, желтые глаза твои сияли.
Ночью у меня был Сергей, муж смотрел на него во все глаза, но так и не увидел. Я неожиданно поглядела на нас его, Андрея, глазами – странное зрелище:
…На постели под простыней два страстно прижимающихся друг к другу тела. Правда, головы его не было видно на подушке. Но она была ниже, я уверен, гораздо ниже. Ярость внезапно ослепила меня. Я быстро подошел и сорвал с тебя простыню. Ты лежала навзничь, раскинув свои смуглые длинные ноги, одна. Ноги конвульсивно двигались, желтые глаза твои сияли.
…Совершенно уверена, мы видим и чувствуем разное, отсюда анекдотические ситуации. Грустно, конечно. Лучше бы увидел и убил.
…Еще не решила. Полдня ходила по городу, примеряя на себя встречных во плоти, как платье в модном бутике.
Стемнело быстро. В темноте, сшибая плоды с деревьев, ударил косой тропический ливень. Я стала под навес какой-то лавчонки. Плотный китаец, извинившись, деловито прошел мимо, раскрыл синий зонтик и шагнул в дождь. Я оглянулась.
Сзади в дверях стояла молодая китаянка, держа на руках маленькую девочку – младенца. (Вовсе не на спине.) Она, видимо. сердилась. Обе мне улыбнулись. Она – незряче и запоздало. Девочка – разумно и заинтересованно.
Это я улыбнулась на руках у мамы незнакомой красивой старухе, белой и потому очень странной. Папу жалко. Вечно мама на него кричит и ругается, даже меня потихоньку больно щиплет за ляжку, чтобы я плакала.
Вот он! – возвращается наконец. Не мог позаботиться и захватить из дома второй зонтик. Ночью громко сопит, лаская меня. Толстяк – не люблю. Не люблю и буду мучить. Зачем мне эта крикливая девочка. И жить с ним совсем не хочу.
Плотный китаец, виновато улыбаясь (ох, уж мне эти улыбки!), раскрыл большой бумажный зонт, который он, видимо, купил по соседству, и передал мне, то есть своей вечно недовольной жене.
Зонт и зонтик прошествовали мимо меня и исчезли в кипящей мгле. Девочка мне улыбалась из‐за плеча матери.
Дождь, кажется, утихал. Вода текла во всю ширину асфальта. Черная палка в коротких штанах и белой рубашке, сняв сандалии, с удовольствием шлепала вброд по улице. Это я шлепала по воде. Я не была счастлива, больше – я была привычно голодна. Но есть мне, как всегда, не хотелось. Я спешила, вернее, спешил к приятелю уколоться, у него, я знал, есть, пусть плохо очищенная. И мне нет никакого дела до европейской женщины в синей юбке и белой блузке, которая внимательно провожает меня взглядом.
В дожде над морем снижается размытый белый огонь – самолет.
Я решила выпить что-нибудь покрепче дождя. Прошла по крытой галерее к синей неоновой надписи. Там внутри был алый полумрак и столики, я поискала взглядом свободный, присела. Тут же появилась передо мной белая рубашка и черная бабочка. Виски стоил сверхдорого. Ага, вот почему.
На эстраде, на фоне постоянно меняющихся цветных экранов раздевалась, изгибаясь, смуглая коротконогая стриптизерка. Нет, на это стоило посмотреть. Артистка держала в руках две круглые пачки горящих свечек. Она лила на себя воск, и через некоторое время ее – мое тело все засветилось блестящими бляшками. Я танцевала танец живота. Мой покрытый светящимся панцирем живот крутился сам по себе – горячая сковородка. Я знала: всем этим рыбкам хотелось шлепнуться на мою сковородку, и презирала их всех. Скоро я наброшу халатик и сбегу по ступенькам вниз в полуподвал. В гримерной перед зеркалом муж будет бережно и ловко снимать с меня чешую из парафина, смазывая смягчающим кремом кожу, – и все равно будет очень больно. Кожа у меня нежная и чувствительная.
Внизу зааплодировали. Мне некогда было их разглядывать. Надо было работать, за это мне неплохо платили.
Я, голая, опустилась в светлом круге на колени и, непристойно содрогаясь, запрокинув голову и высунув розовый острый язык, ловила ртом стекающие сверху капли, струи воска, как сперму. Мужчины внизу пришли в шумный восторг. И я незаметно выплюнула мокрый жеваный комок воска в ладонь.
Нет, не хотела я, Тамара Сперанская, так жить и работать. Но кем же мне здесь остаться? Работать вообще я не привыкла, особенно мне внушала отвращение теплая жирная мыльная вода на ресторанной кухне. А жить и рожать глупой гусыней у богатого китайца я не согласна.
Дождь недавно кончился, но все уже высохло, только теплый асфальт дымился. Неподалеку светился цветными фонариками китайский ночной базар. Молодая китаянка продавала парики под аркой галереи. Она надевала парик на лиловую болванку – лысую голову из резины. Я была этой лиловой головой. Меня можно было мять и сжимать, я принимала прежнюю форму. На меня надели нарядный парик. И узкая рука колючей стоячей щеткой тщательно расчесывала его, как шерсть на собаке. Не хотелось ни о чем думать, только смотреть и смотреть, как смугловато-желтоватая рука тонкой кости водит щеткой по моим ненастоящим волосам. И я Тамара – лиловая голова вспомнила все лысины, которые когда-то склонялись надо мной. И бледную киношную, поросшую пушком. И красноватую – старого пройдохи и выпивохи. И смуглую южную лысину с жгучими глазами и густыми черными усами под вислым носом. Всем им пошли бы эти красные и сиреневые парики, но они и так были клоуны. И напрасно они старались надо мной.
И тут я увидела проходящую мимо в желтом, стриженную под мужчину, у нее был угловатый благородный череп, она явно была англичанкой. Ей, очевидно, не нужны были парики и вообще все внешнее. Она провела по мне глазами, видевшими иное и далекое, и они блеснули на миг тем, иным и далеким. А впрочем, монашка была вполне ко всему равнодушна, лишь постукивала пальцами без маникюра в свою алюминиевую миску. И мне страстно захотелось сделаться ею и такой здесь остаться.
Я попыталась проникнуть в нее, но не тут-то было. То, что в ней происходило, было похоже на кадры какого-то кинофильма. Итальянская вилла с французскими окнами до полу – в сад. Тренировочный зал, я ногами поднимаю штангу. Стою под контрастным душем. Молодые люди во фраках. Девочка и мальчик – бегущие навстречу дети. И лохматая огромная собака. Потом – мои холеные красивые руки душат какого-то неприятного старика. Тюрьма, в окно для свиданий просовывается бледный толстый нос и лысина адвоката. Но этот фильм я уже смотрела, причем не один раз. Не за что уцепиться. Вместо настоящей реальности мне представлена наскоро придуманная подмена. Не пускает в себя. Сильный характер.
Тогда я решительно догнала монашку и обратилась к ней. Англичанка равнодушно-приветливо посмотрела на меня и отвечала что-то, по-моему, по-малайски. Пока я растерянно хлопала глазами, монашка протянула мне миску для подаяний, я бросила в нее несколько монет – машинально.
… Да так и осталась стоять под фонарем.
Утром мы долго ехали. Мимо полей, где крестьяне в широких соломенных шляпах убирали рис. Как на картинке в учебнике. Мимо школьного стадиона, где всё шумело и волновалось. Шли соревнования – и сине-белые школьники махали сине-белыми флагами. Обгоняли пестрые грузотакси, под жестяным, разукрашенным вычурными наивными рекламами, навесом в кузове на скамейках и в проходе теснились люди, узлы и корзины. Из дверей пузатого автобуса свисали живыми гроздьями.
Наконец нас, туристов, привезли к быстрой мелководной реке, за которой на склоне горы толпились джунгли. Мы перешли мост над прозрачной водой, закипающей стеклянными водоворотами над красными мелями, и пошли наискось вверх по тропинке, проложенной среди густой зелени и свисающих лиан. Солнце припекало не очень. Вблизи слышались какие-то щелкающие звуки.
Я как-то позабылся. В зелени загудела пчела. И на миг стало все узнаваемым. Это в Подмосковье летом я иду по лесу. И стучит в соснах дятел. Так недавно на улице я вдруг понял, что говорит один смуглый тао другому, на мгновение мой слух обманулся русской речью.
Или вот еще. В отеле у бассейна. Я читал русскую книгу. Рядом на белых лежаках загорали белые пары. Глянув поверх страниц, я почувствовал близость и обычность этой реальности, уже не новой для меня. Как будто в Крыму. А где-то там за лужайкой, за оградой отеля МАНДАРИН рычал и задыхался вонючий Бангкок на черном закате.
В общем, я уже соскучился. Но здесь нас ожидали слоны.
Я еще издали увидела: серые непомерно большие и все-таки не такие большие. Огромные своей натуральностью, тем, что вот они – были далеко, в считаные минуты стали близко. В цирке и зоопарке слоны не такие большие, подбирают их, что ли, таких нарочно дрессировщики. Но здесь на фоне пальм и тропической зелени они были уместны и естественны, и стало видно, какие они кожаные, большие и неторопливые. На шее каждого животного сидел мальчишка-погонщик и подбадривал его ударами босых грязных пяток в мягкую изнанку ушей. Слоны слушались, как бы снисходя к своим маленьким хозяевам, и двигались, перетекая мускулами, с большим достоинством. Ужасно захотелось очутиться на широкой слоновьей спине с острым хребтом посередине и бить, толкать пятками в эти шевелящиеся уши, спадающие мягкими складками.
Уже наполовину мальчишка-погонщик, я подошла ближе. И тут же стала забавным слоненком, который подталкивал кустистым лбом худенькую немку к корзине, полной свежих бананов. Я толкала ее в плечо довольно ощутимо: «Ну, купи! Купи, пожалуйста!» Мне эта игра была давно знакома и доставляла удовольствие. Торговец стоял, прислонившись к серому стволу дерева, и, казалось, не принимал во всем этом никакого участия.
Немка беспомощно улыбалась и не покупала.
Тогда пришлось вылезти из слоновьей шкуры, достать кошелек и протянуть слоненку целую гроздь бананов.
Я осторожно взяла у себя хоботом желтое лакомство и отправила себе в рот прямо с кожурой. Потом вскинула свой хобот и издала почти непристойный звук. Я уже умела трубить.
Между тем слонов заводили в глубокую ложбину. Там были дощатые сходни, покрытые плетеным настилом. И по ним можно было перейти на спину слона.
Я попрощалась со слоненком, он положил мне хобот на плечо. Какой странный шевелящийся нос! Я погладила его. Серая толстая кожа неожиданной нежностью отозвалась на мое прикосновение.
Затем по настилу я радостно перешла на крышу пагоды, иначе не могу выразить мое чувство. Мальчишка толкнул слона пятками, и пагода двинулась. Восседая на циновке грубого плетения, я крепко ухватилась за петли каната и поплыла высоко среди деревьев и пальм, покачиваясь на волнах, – подо мной двигалось громоздкое тело. Штормило довольно сильно. Но я всегда любила стихию.
Я оглянулась. Андрей, издали так похожий на Сергея, остался на берегу. Так я и думала, не решится. Он уплывал все дальше и дальше, заслонили деревья, как будто и не было. Меня охватила паника, как малыша, потерявшего из виду мать. Скорей, скорей поверни свой корабль назад, погонщик! Я шлепнула ладонью в темную спину. Миловидная коричневая рожица повернулась ко мне: что, мол, вы желаете, белая госпожа? Я только жалко улыбнулась ему: ничего, ничего, все идет так, как и следует ему идти.
– О кей! О кей! – он потыкал в затылок слона прутиком. И мы поплыли дальше.
Мы поднимались в гору. И над вершинами леса я увидела другую серую гору, двигавшуюся в ту же сторону. Я не очень хорошо вижу вдаль, но сейчас я видела: в джунглях шагает Путник. Я различала гладко выбритую голову и спадающие складки желтого одеяния. Я уже видела его прежде.
Он стоял, прислонясь к храму – головой выше кровли. Внизу на лужайке играли и бегали дети. В быстро сгущающихся сумерках Путник смотрел поверх – на свой срединный путь. Плоское золотое лицо было непроницаемо. Желтый плащ паломника ниспадал крупными складками. Детские голоса одиноко и пронзительно перекликались в сиреневеющем воздухе. Стриженая скелетообразная нищая лежала ничком на ступенях. Жестяная миска белела внизу в траве. Как шла, так и упала без сил.
И теперь я уплывала за Ним в зеленое море джунглей. Я видела свой путь ясно. Я буду плыть, ехать, идти, стриженая, худая, оборванная, с белой миской для подаяний. Пока не упаду перед Ним без сил.
На крыше отеля МЕРЛИН разноцветно сверкала вывеска полинезийского ресторана АЛОХА – цветные лампочки всю ночь отражались в темной воде бассейна.
Вечером Тамара откуда-то пришла, стриженая, в желтом монашеском одеянии. В руке у нее была жестяная миска для подаяний, которую она бережно положила на стол. Я пытался заговорить с ней, но она вела себя более чем странно, отчужденно смотрела сквозь меня и демонстративно не отвечала.
Мне надоело. «Чертова кукла!» – раздраженно подумал я и ушел. Спустился в вестибюль отеля. А там наугад нырнул в неостывшую к ночи темноту улицы.
Оттуда с океана дует влажным теплом. Крытая галерея. Решетки запертых магазинов. На тротуаре свернулась клубком белая собака, спит. В той же позе спит на циновке седой индус. Спит щербатый велорикша, запрокинувшись поперек своей коляски. Дремлют, сидя на стульях и привалясь к стене, бородатые сторожа: один в зеленой чалме, другой в розовой. Уличный торговец поджаривает мясо на вертеле. Из бара вышли две проститутки. Шевеля своими пышными телесами, пошли, как собаки, на запах жареного. Подкрепиться. Спит реальность, спит воображение. Только ветер с океана горяч и настойчив.
Дальше светился китайский ночной базар…
Когда вернулся, Тамара уже спала, худенькая во сне особенно, неловко уткнувшись в подушки, как-то мучительно и судорожно порой вздрагивая. Миска на столе сосредоточенно отсвечивала яркой точкой настольной лампы, как будто стараясь напомнить о себе.
Проснулся. От острого чувства одиночества. Я был один. Было еще темно. Но темнота уже редела – свет наносило ветром оттуда, с океана. В соседней мечети запел муэдзин. Оборвал пение. Пауза. И снова. Красивым высоким голосом – перед рассветом. Какая это тайна проснуться одному в чужом городе. Вновь мелодический вскрик. Тишина. Лишь редкие машины шаркают мимо. И ровным фоном – теплый тропический ливень.
Я опустился на подушку, натянул на себя простыню. Ты заворочалась, но не проснулась. Увидел – в синем свете ночника: поверх одеял лежат наши четыре руки. Странно: две мужские волосатые и две тонкие почти детские темные. Похоже, они двигаются. Полусогнуты в локтях – медленно перемещаются по гладкому хлопку сонным большим пауком. Будто угрожают нам наши собственные руки. Или это новое, удвоенное в любви и ненависти существо? Порожденное нами и нам же угрожающее. Ее тоже называют четверорукая.
Вчера на улице – 12 часов дня. Влажная рубашка прилипает к телу.
На каменных беленых воротах уселись розовые, синие круглопузые демоны. Заглянул во двор. И сразу зябкие мурашки пробежали от затылка по желобку спины.
Они сидели у входа храма – по две с каждой стороны, как бы удвоенные. В два человеческих роста. Обнаженные груди – восемь обнаженных каменных сисек, казалось, сожми их – и потечет каменное молоко. Выпуклые глаза с обеих сторон смотрели на меня выжидающе. Каждая богиня держала в одной руке волнообразный крис, в другой – раздувающую капюшон кобру. Всё сладострастно извивалось: и кинжалы, и змеи, и складки одежды. Богини сторожили храм, вернее, то священное и таинственное, что пряталось там – я уже видел – в багряной полутьме.
Я снял сандалии и в одних носках вошел в храм. Там внутри меня обступили раскрашенной толпой изваяния, как будто даже толкаясь и настойчиво тесня дальше в глубину. Нахальнее всех вели себя два каменных жонглера. Два бога Шивы манипулировали – каждый четырьмя руками: подбрасывали и ловили нечто, и так ловко и быстро, что я не успевал разглядеть, что это. И это нечто было легче пушинки и хрупкое, как перепелиное яйцо, зависящее от тысячи случайностей, затерянное здесь на острове небоскребов вблизи экватора и брошенное сюда в красноватую полутьму к подножию Той, что темнела в глубине алтаря – витрины, в складках алой материи, тускло освещенная сбоку.
Это была статуэтка четверорукой богини смерти. Все четыре руки ее держали или возносили что-то золотое: медальон или трезубец. Нет, не давалось это зрению… И всё выскальзывает, выпадает из памяти, улетучивается. Видно, невыносимо ей такое удерживать. И хотя я понимаю, что виденное мной имеет ко мне прямое и непосредственное отношение, что разгадка просто вот она, тут – еще одно движение, усилие – и я прикоснусь, вспомню… Нет, не хочу я делать этого движения, не должен вспомнить, не могу. Иначе я сорвусь со всех крючков, как пружинка, и выскочу из этого золотого обольстительного круга – в слепое безумие, не знаю во что! Что во мне кричит, не умолкая? Что просит каменного молока вечности? Ребенок-переросток, которого неразумная мать еще держит в колыбели и вообще отвернулась, зовет хриплым басом родных, но, не дождавшись помощи, сам себе затыкает рот пустышкой – тут же выплевывает ее.
Когда я наконец вышел из храма, небритый мужчина в розовой чалме и очень темный мальчишка в сторонке чистили две высокие медные курильницы в виде чаши на лапах. Собственно, чистил мужчина. Мальчик окунал тряпку в белый порошок и подавал ему. Одна курильница уже был вычищена и так горела всей славой на южном солнце, будто понимала, что еще сегодня будет возносить ароматный дым курительных палочек, прислуживая богине.
– Кали? – обратился я к мужчине, чтобы что-нибудь сказать.
– Кали, Кали, – заулыбался мужчина.
– Шива?
– Сива, Сива, – улыбаясь, подтвердил он.
И теперь, задремывая, вижу переливающийся дымчатый шар, который для опытного зрения слоится миллионом реальностей.
Вот что цепко держала богиня смерти Кали всеми своими руками.
Вот чему улыбался мужчина во дворе храма.
Вот чему улыбались бритоголовые, расходясь после церемонии сожжения красных катафалков.
И шар кружится, перекатывается в пустоте и показывает нам то, что мы способны увидеть – и очень многое, что мы просто не видим или пока не видим… Миллионы человеческих глаз вглядываются в незримое – слишком шумное для нашего зрения…
Между тем в темноте шум тропического ливня как-то перестал походить на самого себя. Я прислушался, теперь он был больше похож на звуки летнего дождя, который барабанит по московским крышам. Было слышно, как неистовые струи ударяются о железо и об асфальт. Как где-то рядом гремит и жалуется водосточная труба всеми своими ржавыми ревматическими коленами. Просветлело, и правда обозначила себя нашей московской квартирой, с темными квадратами картин и голым предрассветным окном.
Спящая рядом легко вздохнула и открыла глаза – в моей реальности или где? Смотрю и не узнаю.
Я не ищу истины. Она и так есть, ей даже не надо обнажаться, чтобы увидели ее. Истина очевидна. Просто мы сами закрываем глаза и отворачиваемся.
…В предрассветных сумерках, когда все еще смутно и неопределенно, приподнявшись на локоть, я рассматривал рядом спящую. Я не был уверен, что это Тамара, что она последовала за мной, уж очень не хотела. Лицо было еще полустерто сном и не выявлено светом. Тем более что черты распустились, расправились – во сне оно помолодело. Стрижка, как у мальчика. Плоские веки, губы без косметики – она была похожа на многих женщин, которым я заглядывал в лица. Скупо намеченное, обобщенное. Любимое, целованное мной не раз (губы, которые мягко, податливо раздвигались ищущим моим языком, их обволакивающая засасывающая в сладость трясина), да! Но чье, не уверен.
Мгла между тем все истончалась и редела, и рисунок на смятой подушке проявился вполне. Она открыла глаза сразу – и я отпрянул.
Это была не Таня, не Тамара. Даже не похожа на них. Восточные с поволокой глаза, еврейские пухлые губы, подбородок с ямочкой. Главное, когда-то полу-мальчиком я ее знал и был не то что влюблен, а как бы тягостно прилепился – все время хотел ее видеть и трогать. Тяжелое вымя, довольно большой живот – вся она отпечаталась во мне. Смугло-коричневая, она была похожа на сладкую сливочную помадку, и коровий взор ее так же тянулся ко мне. Алла, вот как ее звали.
Она посмотрела и не удивилась. Потерлась о мою щеку щекой, «какой колючий!», перелезла через меня и, тяжело ступая по полу, подошла к стулу, начала одеваться.
«У нее и одежда тут», – подумал я.
– Тебе вчера звонили из журнала, – вскользь сообщила, втискивая себя в джинсы. – Главный недоволен, где материал? Приходи хоть к четырем, передал, но чтобы статья была вовремя. Надоело. Так и передайте ему, надоело.
«В курсе моих дел. Что, она живет здесь?»
– У меня сегодня дежурство с утра. («Она же врач!») Так зайди в магазин и купи что-нибудь на вечер. Да и сам не поздно приходи. И не пьяный. Что молчишь?
– А чего отвечать?
– Услышал ты меня или нет. Мне ведь тоже знать надо.
– Услышал.
– И на том спасибо.
– Пожалуйста.
– Не хами.
С этим Алла прошествовала на кухню пить свой утренний кофе – большую кружку, с молоком. Почему-то я знал ее привычки. «Неужели она моя жена? – панически проносилось в голове. – Лично она в этом не сомневается и распоряжается мной привычно. Не один год, видно, живем – ничего не помню. Надо Сергею позвонить. А как же Тамара? Еще вчера я засыпал в номере отеля, мраморный умывальник, розовый унитаз и ванна, а просыпаюсь – вот она – почти коммуналка. Если я здесь живу, то кто же в мое отсутствие тут жил за меня, жениться успел. Слава Богу, детей, кажется, не успел нарожать, ведь она к этому всегда была готова, – и все мои будут».
– Чао! – на ходу сказала жена Алла и протопала копытцами-туфельками к выходу.
«Неужели кто-то похожий на меня? А если это я, тот же я, но со своим сознанием? Вот сейчас он, который я, явится, видно, загулял, и – известно, где, как мы этот узел развяжем? Хоть драться не станет, себя я знаю. А может быть, он там остался среди пальм и кокосового мусора на берегу океана, и это я вынырнул оттуда? А если меня выписали из сумасшедшего дома и Алла ведет себя, будто ничего не случилось, для профилактики, ведь она врач! Много вопросов я задал сам себе. Тот другой, возможно, мог бы на них ответить, но я ничего вразумительного не находил. Одно было неоспоримо – я работал в своем журнале, на работу несколько дней не являлся, материал не предоставил. Неужто запорол?»
Зазвонил телефон.
– Алло! Слушаю.
– Ну вот, наконец-то! Ты что, загулял, видел я тебя с черноглазой, или на дачу ездил? Лето в этом году, правда, никудышное – дожди.
– Кто это?
– Сергей.
– А как же Тамара?
– Какая Тамара?
– Ну да…
– Приезжай сегодня пораньше. Статью твою ждут.
– Зияние. Нет пока статьи.
– Борода будет очень недоволен.
– Значит, битым быть.
– А ты свою старую, помнишь, показывал, переделай. И тут и там о новом в литературе.
– Но ей же уже три года.
– Подумаешь, там о концептуалистах, здесь речь пойдет о постмодернистах. Не одно ли и то же. На полчаса работы. Только фамилии другие поставь. А можешь и эти оставить…
– Пожалуй, я так и сделаю.
– Не сомневайся, Доберман.
– Спасибо, выручил, Слоненок.
– Бросайся и хватай их за жопу.
– Ну, ты забыл, я все-таки добер ман.
– Я не забыдл, это ты забыдл.
– До встречи в редакции.
Я залаял и зарычал, подражая злобному псу.
Он в ответ задудел в нос.
Все обстояло, как прежде. Да и что здесь могло измениться. Возможно, приснилось. Летаргический сон, продолжается целую неделю, бывает в природе. Вот Гоголя откопали, а он на другой бок повернулся. Хотя на какой другой бок, он же носом вверх лежал! Чем? Ну, произведением своим вверх! Куда вверх? В крышку гроба. Чепуха какая-то!
Так и пошло и поехало по старым рельсам под прежний мотив. Впрочем, кое-что поменялось. Например, жена. Я-то помню, что у меня Тамара была, и шрама у меня на лбу наискосок не было. А радикулит не беспокоит. Недавно себя в зеркале изучал. Толстое стекло старалось выглядеть честным до малейшей подробности. Но что-то в нем с краю поблескивало косым срезом (зеркало старое), из голубоватой глубины подмигивало – чем, не разглядишь.
Размашистые брови, вечная небритость, этот шрам. И смотрит отчужденно. Кто его знает, может быть, и не я. Но окружающие на этот счет не беспокоятся. Наверно, им видней. Хотя мы ведь к другим не присматриваемся. Какими запомнили когда-то, такими и видим. Прическу поменял! Заметим. Усы сбрил! Тем более. А тот ли человек перед нами? Паспорт есть, значит, сомнения нет. А потом и говорим: «Этого я от него не ожидал!», «На него это непохоже». А он совсем и не тот. Ну да ладно.
Выждал несколько дней, Татьяне позвонил. Не удивилась, сразу к себе позвала. Я сразу и поехал.
Живет в белой башне-многоэтажке на краю Ленинского проспекта. Само название, казалось, должно исключать всякую мистику. Но пока ехал, минут сорок, пришел к выводу: в самой фигуре вся мистика и заключается, хоть материалисты ее и отрицают. И просто видно, как от этой восковой куклы в мраморном торжественном подвале темные лучи во все стороны расходятся. Настоящий вуду. А вокруг – зомби, зомби, зомби. Не хватало только свежей кровью петуха желтый лоб окропить.
Шел наискосок через поле – пустырь с березками по краю шоссе. В любое время дня и ночи здесь собак прогуливают, без поводков. Рослые собаки носятся за палками и усердно их приносят хозяевам. Вечная игра. Доберманы (как я, я тоже быстрый), доги, ротвейлеры. Бросить бы им куклу, мигом бы растерзали. Зато зла в мире поубавилось бы. Вот такие и подобные им праздные мысли приходили мне в голову. Как понимаю, заслон, чтобы я не думал о том, что постоянно шевелилось в глубине, хотело оформиться – покоя не давало.
– Ну, здравствуй, лягушка-путешественница! – обняла и мимолетно полудружески прижалась плосковатым телом с девичьими грудками. Удивило: дома – она без берета, коротко подстрижена.
Усадила за чай, сервированный на журнальном столике. Естественно, к чаю сыр и водка. Специально для меня расстаралась. Сама пила кофе.
– Картинки показывать будешь?
– О чем ты?.. – а сама улыбается – извилистая линия губ – ящерка пробежала.
– Я буду задавать сумасшедшие вопросы.
– На вопросы будут ответы.
– Поговорим как магнитофон с магнитофоном.
– Ты – свое, а я – свое.
– И никаких картинок.
– И никаких картинок.
– Представь себе, на берегу Тихого океана очень теплая ночь. Белая луна над темной полосой всякой кокосовой ветоши на песке. Мощные шлепки прибоя. В бунгало для туристов по стенам бегают ящерицы. Помнишь?
– Не помню, но вижу.
– Две ящерицы – одна залезла на спину другой – ведут себя совсем непристойно. Как, впрочем, и обитающие там мужчина и женщина. Вспомнила?
– Не помню, но знаю. Мужчина на спине женщины. Очень ярко изобразил.
– Не смейся.
– Я не над тобой, над собой.
– Тамара, это имя тебе ничего не говорит?
– Какая Тамара?
– Моя жена. Теперь ее нет, ну вообще…
– Интересно.
– В инвалидном кресле передвигалась.
– Понятно.
– Там, где мы оказались, она бегала легко, как девочка.
– Где же вы были?
– Во сне или у экватора, думаю. Но она там осталась!
– Кто?
– Тамара – моя жена и любовница.
– Насчет любовницы не уверена, но твоя верная и любящая – Алла, вот уже десять лет наблюдаем.
– А как же Тамара?
– Ты ее здорово придумал, вот что я тебе скажу.
Между тем вижу, за спиной моей собеседницы туманно рисуется. На мягкой кушетке, которая служит ей постелью, две головки рядом: каштановые кудряшки-завитушки – Таня и темная стриженная под мальчика – Тамара. Таня обнимает Тамару – рука между ног, та беззвучно смеется.
Я даже слов не нахожу.
– Но вот же она!.. Вот… Ты сама ее мне нарисовала!..
И стерла…
– Глупенький. Ты же знаешь, мне передалось, и ты увидел.
– Но это же она!
– Конечно. Тебе приснилось или ты вообразил. И в тебе такой заряд остался, что мне передалось.
– Но и ты там была. Со мной.
– Где я только с тобой не была.
– Я не про ЛСД!
– Ну, в другом месте и в другое время. Разные куски реальности. Совсем разные. Несовместимые друг с другом. А ты, голубчик, взял и наложил одно на другое. Так нормальные люди не делают. Вот такой странный Сингапур и получился, причем с китайскими узорами.
– Если там не была, откуда ты – про Сингапур?
Еще налила водки. И себе. Опять извилисто усмехнулась.
– Уж поверь, в таких случаях всегда какой-нибудь Сингапур получается.
– Значит, не было ее здесь.
– Теперь, считай, не было.
– А прежде? Я инвалидное кресло на колесиках на антресолях обнаружил. А ты – не было!
– Инвалидное кресло – еще не доказательство, – усмехается и новую картинку мне показывает. На клетчатом шотландском пледе две зубчатые тропические ящерки – одна на другой. Исчезли.
Вспомнил я, что еще больная тетушка моя в этом кресле сидела. Действительно, не доказательство.
Так мне и не удалось ничего выяснить у моей давней приятельницы Татьяны. Интереса своего, особенного женского, она не проявляла ко мне, как прежде. Или мне показалось. Однако подозрения мои окрепли. Дразнит она меня, что ли? Или все же мы были с ней в нашем Сингапуре? Действительно, что-то у меня сместилось все-таки. Я же помню, что уходил – и даже один. Почему не попробовать снова, может, получится.
Хрустальная пробка куда-то задевалась. Искал в буфете, нашел недопитую бутылку «Столичной», пробку от шампанского и резиновую пробку от бутылки с бензином. Хотел было пойти в антикварный и купить какой-нибудь хрустальный графин, боюсь, все равно не получится. Я уже вертел перед глазами на солнце рюмку из хрусталя – одно мерцание. Что-то ушло. Совсем?
Время стояло. Обычно мы этого не замечаем, ведь солнце движется, стрелки часов кружатся. А потом ахаем: вот и год прошел, как же мы этого не заметили? А год не шел, он стоял. Как погода на дворе стоит. Просто никаких событий, впечатляющих и подвигающих наши души, не случилось. Этим измеряется движение времени, не солнцем, не часами. Время – это ты сам в своем внутреннем ритме: напряженный, значит, время идет. Но перестал слышать свой ритм. Пружина ослабла. Молоточки внутри затихли. Колесики – стоп. Будни. Ничего не происходит. Время стоит.
Крошечный чертик все же попискивал во мне. Я искал в квартире следы другой женщины. Ведь если мы жили столько лет вместе, следы, как я предполагал, должны были остаться. Прежде всего на свое жилье женщина накладывает свой особенный отпечаток: ее книжка, ее журнал, сунутый за туалетный столик, ее помада… Но разве эти окурки в жестяной мятой банке на кухонном столе не говорят о ней, как и ее волосы, жирные пятна крема с краю зеркала? А черные трусики, которые с утра – под подушкой. И стулья тоже расставлены: один наискосок, другой всегда у изголовья, а этот – ножка сломана – выставлен в коридор, чтоб не садились. Однако забывчивая хозяйка все время ловит гостей на эту приманку. Где стул? Да вот он! И ничего не подозревающий гость садится и тут же опрокидывается вместе со стулом. Ах, простите, он у нас сломан! В общем, всюду – Алла и никакой Тамары.
Стал старые фотографии разбирать. Они у меня в большом пластиковом пакете без разбора напиханы. Разные женские лица, но больше – все та же Алла, даже неприязнь к ней шевельнулась. Ведь любил же, любил. Зачем же в моей жизни так явно присутствовать? Чуть было не подумал: лезть! Пальмы, это в Ялте. Опять Алла.
А вот песок, край моря, лежит в темном купальнике, тоненькая, голову на фотоаппарат повернула. Есть! Нашел. Гораздо моложе, правда. Улыбается слабо. Улыбайся, улыбайся, милая. Ты сейчас сделала замечательное дело, ты меня спасла и вооружила. Проглядели тайные силы, проворонили. Не все в моей квартире и в сознании окружающих вычистили. Халтурно работаете, ребята. Спешите, наверно. Вы и в Коктебеле побывали, даже призрак ее у моря развеяли. Никто из коктебельцев никакой Тамары, ручаюсь, теперь не помнит. И в пластиковом пакете пошуровали, что – я не вижу! Будто ветер прошел по мне и моим друзьям и знакомым! Однако один фотоквадратик пропустили, видимо, с другим склеился. Сразу на душе легче стало. Освободился я от тягостного недоумения. Был Сингапур, был.
Подсунул я при случае это фото Сергею в редакции. Посмотрел, отодвинул.
– Ничего девочка.
Придвинул снова. Стал рассматривать.
– Послушай, а ведь это та – твоя подружка, сколько же лет назад это было? В Коктебеле, помню. И я со своей пермячкой – ночи на пляже проводили, от прожектора с заставы за лежаками прятались. Да, развлекались солдаты срочной службы за наш счет. Хорошие времена были, сказочные. Возьмем банку, вино дешевле воды, и пьем с вечера. А с утра опять – железную бочку на набережную привезут, пей сколько влезет, море рядом. Голова только от вина болела. Вспомнил! Мою звали Мариной – все Цветаеву читала в самые неподходящие моменты, а твою – Тамарой.
Верно. Могло быть. Возможно, и было так – во всяком случае, все в таком роде помнят. Нет, не промахнулись вы, ребята, уж не знаю, как выглядите. Приманку на виду – одну – оставили, я и купился на фотокарточку. Работа чистая. Теперь и себе самому ничего не докажешь. Ведь это главное, чтобы себе самому. Над этим я и бьюсь, можно сказать. «А где я был? У Нинки спал», как сказал поэт Игорь Холин. «А что жене своей (Алле) сказал?» Память у меня отшибает после второй поллитры, если еще и бычок смолить при этом, и дурь-дрянь, что хочешь привидится в синих кольцах дыма, особенно если девочка была в Коктебеле, который был тот же Сингапур когда-то – и явился залитый солнцем снова.
Есть такой Куприян Никифорович, человек простой, учитель жизни. Квартира – у него, притон, по-милицейски. И решил я к нему заглянуть все же и кое-что выяснить.
У Куприяна Никифоровича – маленькая квартирка гостиничного типа в огромном доме с длинными коридорами (два ряда дверей, мозаичная плитка) и двойными старинными лифтами в проволочной клетке. Углов, по-моему, на этаже было не меньше десяти. И вдруг – тупик, желтая глухая стена, поворачивай обратно – да туда ли еще придешь, неизвестно. По такому дому целый день можно блуждать, во все двери подряд звонить – белые фаянсовые номера, номера мелом, просто без номера – так и не найти нужной квартиры. Кухни были общие на каждом этаже. И уборные – тоже, М и Ж. Этот сумасшедший дом был построен в двадцатых годах архитектором, который верил в общее коммунальное счастье.
В одной из таких квартир на десятом жил Учитель Жизни, как мы его называли, полуиронично-полувсерьез. Компания сидела долго и к моему приходу уже сплотилась, склубилась в один липкий ком, осиное гнездо, откуда вырывались сердитые и восторженные выкрики.
– Привет! Пропавший!
– Павший на поле!
– На поле конопли!
– Головки мака приветствуют тебя, путник!
Под потолком синевато витал призрак кайфа. Уже курили. Не хотелось мне эту компанию описывать, не к месту она в моем повествовании. И люди совершенно лишние, нет им здесь никакого интереса, появление их здесь бессмысленно, чужие они, даже пространства, отведенного им на бумаге, жалко. Ну, поскорее, промельком, как-нибудь, чтоб отделаться – тоже не получается. Уж очень яркие и нахрапистые личности. Например, сам хозяин Куприяша-фонарщик. Безволосое лицо кукишем, маленькие хитрющие глазки и тело совершенно атлетического сложения. Неопределенных лет, в прошлом, кажется, сторож на кладбище, потому и фонарщик. Теперь техник-смотритель этого самого коммунального здания и Учитель Жизни по совместительству.
– Жизнь – бред, мир – балаган, – приветствовал он меня.
– Нельзя с тобой не согласиться, Учитель. – ответствовал я. – Разговор есть.
– Прежде выпей.
– Выпей, выпей! – заверещали, налезая на меня, всякие знакомые, полузнакомые, полупьяные и пьяные рожи и рожицы. Одна с размазанной помадой, оплывшая, даже какая-то сальная, лезла ко мне целоваться – всего облепила. Были тут и миловидные девушки, и несколько художников. Довольно известный актер.
– Стоп. Теперь рассказывай.
– Я у тебя в пенале лежал?
– Было дело.
– Я про эту неделю.
– Не удостоил.
– Может, заезжал, просил. Ты мне и дал, по старой памяти.
– Пусто было. Межзвездная пустота.