Глава 3

Когда теряешь близкого человека, ты теряешь часть себя. И с каждой такой потерей в нас остается все меньше человеческого. Будто бы внутри нас растет огромный красивый цветок с сотнями лепестков. И с уходом любимых, эти лепестки вянут и опадают в пустоту. В конце концов, остается лишь блеклая, сухая и твердая середина. Ничего не остается.

Я проснулся в машине. Пьяный. Со страшным кашлем. Уже четвертый раз на этой неделе. Похороны были позавчера. Я не был на похоронах. Никто меня в этом не упрекнул. Я просто не мог. Вообще, я считаю, что прощаться с ушедшими нужно где-то внутри себя, а не на переполненном кладбищенском участке. Что вообще за слово такое: кладбище? Отвратительно. Огромная свалка старых книг или еще чего. Вот что я назвал бы кладбищем. А эта мертвая серая земля, утыканная дорогими и не очень траурными камнями, это просто какая-то нелепая шутка. Там можно снимать кино, приносить в жертву кошек, но уж точно не прощаться с любимыми.

Да. Я не приехал на похороны. Чужие, специально обученные люди, должны это делать. Мы не должны видеть наших любимых мертвыми. Ничто не должно спутать и скомкать наши воспоминания. Мы должны помнить их только живыми, теплыми, настоящими. Мы не должны видеть кукол. Этот нелепый и болезненный спектакль способен сломать нас навсегда. Да, я не приехал. Я не мог.

Я хотел бы просто исчезнуть. Вместе со всеми своими кишками, костюмами, родинками и щетиной. И чтобы никто обо мне не помнил.

Кладбище нужно, чтобы приходить. Ты видишь камень. Может фото или крест. Ты не видишь того, что смерть сделала с твоим родным человеком. Ты видишь только верхушку этого айсберга. Это все похоже на походы в церковь. Ты приходишь туда. Ты не видишь там Бога. Но вроде как он там есть. И ты приходишь к нему в гости. Вот и на кладбище ты ходишь в гости. И, вроде как, должно становится легче. Я не хожу в гости к Богу. И к людям не хожу.

Я вышел из машины. Голова кружилась, ноги окаменели. Время было около десяти утра. Во дворе было пусто. Не успел я дойти до подъезда, как меня настиг рвотный позыв. Я как-то экономно и слабенько блеванул на снег. Кроме виски в желудке не было ничего. Живот скрутило. Когда я поднял лицо, которое я неуклюже протирал снегом, из подъезда как раз выходила соседка тетя Лена с маленьким внуком. Я замер. Внук очень серьезно посмотрел на меня и констатировал: по-моему, этому дяде плохо.

– Ну как ты? – осторожно спросила тетя Лена, – Держишься?

Я молчал. Она, легонько хлопнула меня по плечу, очень по-матерински.

– Иди домой.

Я кивнул, не поднимая глаз.

«По-моему, этому дяде плохо», – повторил я.

Я пошел домой. Когда-то ведь я должен был пойти домой.

Едва успев заползти в квартиру и разуться, я, собрав все резервные силы, добежал до кровати и, не раздеваясь, залез под одеяло и уснул. Без сновидений.

* * *

На следующий день приехала мама. Она держалась молодцом, в отличие от меня. Да у нее и выбора не было. На ней остались два маленьких внука, убитый горем зять и непутевый сын, ушедший в себя и саморазрушение. Тут либо быть молодцом, либо не быть вовсе.

Застала она меня в полном моем упадке. Вонял я так, что черные юмористы обязательно торжественно отметили бы, что я умер за компанию. Я да. А разве нет?

Я проснулся от того, что мама трогает мой лоб тыльной стороной ладони.

Температуры, на удивление, не было. Без слов, кивком и эмоциональным подъемом бровей, я был отправлен в душ. Зеркало в ванной я успешно миновал и сразу же встал под горячую, плотную струю воды. Встал и замер, словно статуя. Струи били по голове, плечам и лицу. Мне не было больно. Я ничего не чувствовал.

Минут через десять рука как-то машинально потянулась к гелю для душа. Гигиена торжествовала где-то внутри этого сгорбленного, еле живого человека. Разлагаешься изнутри, Вадим, так хотя бы снаружи не воняй, решил я. Мамы не любят неопрятных детей. Дети должны быть чистыми. Нельзя расстраивать маму.

Я мыслил странными, механическими командами. Как робот, какими-то четкими, повторяющимися комбинациями цифр.

Спустя минут, наверное, сорок, я выключил воду. На выходе из душа меня встретило запотевшее зеркало. Поверхность уже начинали разрезать длинные острые капли. Плакучее зеркало.

Как-то на автомате я начал протирать зеркало маленьким зеленым полотенцем. Закончив протирать его, я поднял и опустил глаза. И снова поднял. Я вгляделся в блестящую зеркальную гладь. Человечек всматривался в меня. Кто этот человечек с пустыми ввалившимися глазами и потрескавшимися губами? Я увидел призрака. Теперь это был я. Моя серая, безжизненная середина. Облетевшие, сухие лепестки вокруг уже начинали превращаться в прах. Мне стало жалко этого человечка. Я решил больше никогда на него не смотреть.

Мама на кухне варила кофе. Я небрежно вытерся и накинул первую попавшуюся футболку и серые спортивные штаны.

На столе стояла тарелка овсяной каши и стакан апельсинового сока. Каша дымилась. В середине нее было маленькое озеро растаявшего сливочного масла. Мама с вызовом на меня посмотрела. Я слабо улыбнулся и сел за стол. Откуда не возьмись появился слабый аппетит, и я быстро расправился с кашей и соком. Безвкусное месиво камнем упало в пустой желудок. Все было таким пресным, что неожиданно тот страшный сухой ком как тогда, в больнице, начал вновь подступать к горлу. Губы задрожали. Мама не заметила, она стояла спиной ко мне. Пронесло. Я, что есть силы, ущипнул себя за ляжку под столом. Ком начал отступать. Губы успокоились.

– Надо Волю покормить, – сказала мама, – а мне надо к Игорю ехать. Заскочишь ко мне?

Я кивнул. Воля – это мой пес. Вольтер. Я отдал его маме, потому что у Оксаны, единственной женщины, которая какое-то время жила со мной в моей квартире, была аллергия на шерсть. Лучше бы я отдал ей Оксану.

Я на автомате залез в теплую мягкую серую толстовку. Штаны спортивные так и остались на мне. Я натянул теплые носки и замотался красным клетчатым шарфом. В таком виде, со своей уже почти недельной щетиной, я был похож, наверное, на лондонского доброго бомжа, который слегка того.

В лифте мама меня обняла. А я ее. Все это время мы молчали. На снегу возле подъезда уже не было моей блевотины. Я отвез маму к Игорю. Выходить из машины и заходить в квартиру я не стал. Я выехал из двора, проехал пару километров, внезапно для себя остановился у обочины, включил радио на всю катушку и заорал. Я не плакал. Я орал. Орал, будто мне руку оторвало снарядом. Играла какая-то нелепая попса на русском языке. А я все орал. И будто слышал этот ор со стороны. Я орал и бил себя кулаками по коленям. В голове у меня была лишь одна картина.

Когда мама скрылась в подъезде, я по старой привычке поднял глаза на окна Ксюшиной квартиры. На лоджии не было никого. Она была пустая. Он больше не ждет меня там в своей серой пижаме с цветными самолетиками. Улетели самолетики. Все.

Я не знаю, как долго я орал. Не знаю, пялился ли кто-нибудь на небритого мужика, бьющегося в конвульсиях под похабную радиоволну. Когда я внезапно пришел в себя, вроде бы играла уже другая песня. Может, их прошло уже и несколько. Я не говорил ни слова, но чувствовал, что охрип. Я отключил радио. Ожесточенно потер глаза обеими руками, выдохнул и поехал дальше.

* * *

У мамы в квартире пахло хлебом и какими-то цветами. Стол на кухне был заставлен контейнерами с едой. Вольтер встретил меня очень спокойно. Он очень серьезный взрослый пес.

Когда я вошел, он сидел на пороге. Я опустился на пол рядом с ним. Он быстро лизнул меня в щеку и смиренно положил голову мне на колени.

Настоящие друзья ведут себя в таких ситуациях именно так. Они не говорят. Они не знают, что говорить, но это абсолютно нормально, потому что им больно вместе с тобой. Они просто молча наливают тебе чай или виски. Молча обнимают тебя, молча кивают, молча держат за руку. Может, очень многие вещи стали бы по-настоящему сокровенными и исцеляющими, если бы делались молча.

Я, вроде бы, любил Оксану. Во время секса Оксана говорила, как сильно любит меня, как я вкусно пахну, какой ужин она сейчас приготовит после того, как мы кончим. Однажды утром я собрал Оксанины вещи и поставил их у порога. Я закрылся за ней. Молча. Заткнись, Оксана. Ну что ты, в самом деле.

Лабрадоры – большие и сильные собаки. Кремовые лабрадоры выглядят величественно и по-королевски. Вот он я, одинокий, глупый король моего ничтожного, навек опустевшего королевства. И мой единственный верный друг с блестящими темными глазами и веселыми ушами. Я положил руки Вольтеру на голову и сам опустил свою ближе к нему. Мы просидели так минут двадцать. Он даже не пошевелился. Он все знал.

Ноги у меня затекли в такой позе. Когда я направился на кухню, по икрам забегали назойливые мурашки. Я достал баночку с кормом для пса. Кольцо на крышке оторвалось и пришлось открывать ее ножом. Нож соскользнул и полоснул меня вдоль указательного пальца левой руки. Не успев дать проступить крови, я присосался к пальцу губами, как голодный вампир. Рот наполнила соленая теплая жижа. Мне стало дурно, но я все проглотил.

Я нашел бинт в верхнем ящике кухонного шкафчика и туго замотал палец.

Корм из банки вывалился в миску с характерным шлепком. Воля не сразу кинулся к еде. Он посмотрел на меня, будто бы ожидая разрешения, многозначительно гавкнул и приступил трапезе. Вольтер осторожно чавкал. Я закурил. За окном пошел снег. Я, неожиданно, снова вспомнил ту дамочку из фруктового отдела. Вот сидит она сейчас где-то в своем кольце и шубе, со своим мужем и жует свои ананасы. А я сижу здесь и под невинное чавканье моего пса, пережевываю самого себя, жесткого и безвкусного, как подметка.

* * *

Вечер уже близился. Сумерки медленно, но верно, опускались на обледенелые улицы. Я затушил последнюю сигарету, вытряхнул пепельницу и завязал пакет для мусора прочным узлом. Воля с интересом его понюхал и, с отвращением, отвернулся. «Дурная привычка, друг. Согласен», – тихо сказал я и потрепал пса за левым ухом. Воля фыркнул и лизнул мою руку. Я как-то очень тяжело вздохнул и выпрямился в полный рост. Спина жутко болела, но это было даже хорошо. Тот факт, что какая-то чувствительность у меня сохранилась, вселял надежду, что когда-нибудь я еще смогу ощутить что-то другое. Более глубокое, но менее болезненное.

Я накинул старую папину куртку, висевшую в коридоре. Так странно. Она до сих пор им пахла. Хотя прошло уже столько лет. Может это всего лишь ментальные штучки и игры памяти, но мне стало как-то спокойно. Я надел на Вольтера поводок, натянул шапку на глаза, прихватил пакет с мусором и вышел в подъезд. В лифте Воля вдруг вспомнил, что ему действительно пора в туалет и начал забавно нервно озираться вокруг себя. Я слабо рассмеялся. Точнее, будто хмыкнул, что ли. Но, опять же, этот хмык тоже слегка обнадежил меня.

Мороз ударил в лицо колючим, тяжелым воздухом. Мы, на секунду остановившись у мусорных баков, перешли через дорогу и детскую площадку. Я отцепил поводок, чтобы позволить Воле побегать. Бегать он не хотел. Он быстро, словно механически, сделал свои дела и подошел ко мне. Надо же. Собачья депрессия. Я поднял толстую палку и отряхнул ее от снега. Она была похожа на суслика. Я дал Вольтеру ее понюхать. Его палка не заинтересовала, и когда я ее бросил, он лишь проследил за траекторией ее полета, убедился, что она точно упала, и вновь повернулся ко мне. Проклятый ком вновь прорывался к горлу. Я собрал остатки воли в кулак, пристегнул Волю поводком и пошел к подъезду.

Дома я налил псу чистой воды в миску, окинул взглядом старые фотографии на стене в прихожей, погасил свет и вышел.

Куда угодно, но домой мне точно не хотелось. Я вызвал такси к моему подъезду, сам припарковался на своем месте, заглушил мотор и стал ждать.

Очень странно ждать такси еще не зная, куда ты поедешь. Вообще по телефону я сказал название улицы и номер какого-то дома в центре города. Когда таксист подъехал, я так и решил отправиться по этому адресу.

Ехать было от силы минут пятнадцать. Я решил немного подремать в дороге.

– Вы как там? – внезапно поинтересовался таксист.

Я встрепенулся. Сидел я сзади. Видок у меня был далеко не самый презентабельный. Да и не самый здоровый.

Я сказал, что все в порядке.

Через пару минут он вдруг спросил: «Вы случайно не знаете, в этом году сколько дней в феврале будет»?

Я сначала не понял, что значит «в этом году», но тут же вспомнил.

«Двадцать девять», – говорю я.

Он вздохнул и снова замолчал.

Когда мы подъехали, он вдруг повернулся ко мне и говорит:

– Знаете, знакомо мне Ваше лицо.

«Не думаю, что мы встречались», – буркнул я.

– Нет, – ответил он, – я не это имею ввиду. Мне знакомо ТАКОЕ лицо. Такое лицо приходит только тогда, когда случается большое горе. У меня жена в прошлом году умерла. Всего сорок семь лет было. Обнаружили рак, и она растаяла и исчезла спустя пару месяцев.

Я молча слушал его. Он продолжал:

– Так вот. Я долго в зеркало не смотрелся и вот как-то однажды искал чью-то визитку в машине и лицом к лицу столкнулся в маленьком зеркальце с самим собой. Вот увидел я это лицо, и так страшно мне стало. Мороз по спине пробежал, до того оно было жутким и безжизненным, словно кусок обветренного сала. И вот тогда я представил, что бы сказала моя жена, если бы увидела меня с таким лицом. А она бы ахнула, заплакала. И вот тогда я пообещал себе, что ради нее сниму эту уродливую маску, выброшу ее и никогда больше не надену. Потому что все, что внутри, не должно сказываться на лице. Иначе эта боль никогда не пройдет. Эта жуткая гримаса выжжет всю душу изнутри. Нужно заставлять себя улыбаться. Иначе все.

Я молчал. Мы так молча просидели еще пару минут. Я что есть мочи потер лицо руками, куснул себя за губу и тряхнул головой. Мы улыбнулись друг другу в зеркало заднего вида. Я потянулся было за деньгами, но он очень уверенно отрицательно мотнул головой, прикрыл глаза и кивнул с полуулыбкой. Я благодарно кивнул ему в ответ. Все молча. Все правильно. Вот так и надо, Оксана. Учись.

Я вышел из машины, еще раз кивнул таксисту и захлопнул дверь.

Посмотрев немного ему вслед, я поймал себя на мысли, что до сих пор немного улыбаюсь.

Вот тебе и случайный психотерапевт на стареньком Вольво, с проседью и парой золотых зубов.

Наконец до меня дошло, что неплохо было бы понять, где я нахожусь. Очень тихо. Машин почти не было. Я был возле какого-то многоэтажного бизнес-центра. Вверх по улице виднелась горящая вывеска и отдаленно слышалась музыка. Я решил пройтись и посмотреть. Спустя две минуты я уже был возле входа в наше провинциальное подобие ирландского паба. А что? Почему бы и не зайти. Я никуда не спешил. Я уехал в никуда. Впереди была целая ничтожная пустая жизнь. Так почему бы не шлифануть ее парой пинт крепкого сладкого эля.

В дверях я столкнулся с компанией молодых ребят. Они ржали, как кони и шутливо дрались. Две девушки и три парня. Веселые, беззаботные хипстеры в до смешного похожих шапках. Мне стало грустно. Будто бы поверх всей этой кошмарной мглы, кипевшей внутри меня, появилась тонкая корочка голубого, сверхъестественно холодного льда. Эта грусть закупорила ледяной пробкой, трясущийся внутри меня ящик Пандоры, в обличии бутылки с черной, ядовитой водой. Я отошел в сторону, чтобы все вышли, выдохнул и вошел внутрь.

Здесь пахло древесиной и жареной картошкой. Очень приятно и по-домашнему. Народу почти не было. Всего два столика. За одним – два толстых мужика примерно моего возраста. За другим – две молодые девушки лет девятнадцати и симпатичный юный гей с кольцом в носу. Очень гармоничная троица приятной наружности, словно сошедшая со страниц одного из молодежных журналов, которые мне по работе периодически приходится пролистывать. Один из барменов залипал в телефон, второй через стойку хихикал с официанткой, явно ему не безразличной. Очень занятное местечко со своей особой атмосферой.

Чуть глубже, в конце зала, была маленькая освещенная сцена. Бородатый пианист в черном котелке склонился над потертым, но будто живым роялем и с чувством касался потрепанных клавиш. Слева от него стоял контрабасист. Тоже в шляпе, но, скорее, как у Робина Гуда. Он играл с закрытыми глазами и улыбался. Мне показалось, что он стопроцентно накурен. Мне нравился этот чувак. Вайбовый. Всем своим видом он источал ровный, теплый свет.

Но самое важное было между ними. На маленькой табуретке, раскинув ноги в стороны, сидела девочка. Между ногами у нее стоял высокий деревянный барабан. Наверное, какой-то африканский. Я в этом плохо разбирался. Короткие платиновые волосы закручивались в блестящие, непослушные пружинки. Слегка проглядывались темные корни, но это не выглядело неопрятно. Как и у того женственного юноши, в носу у нее блестело колечко, но в левом крыле. Стройная, но не тощая. Она была одета в широкий красный мешковатый свитер со снеговиком. Он слегка спадал и обнажал правое плечо. На шее у нее была татуировка. Очень маленькая, еле заметная. Какая-то надпись. Штанов на ней не было. Какие-то плотные черные колготы с белыми снежинками и высокие вязаные красные носки, выглядывающие из валенкоподобных, черных сапожек.

Глаза ее были закрыты, как и у коллег. Она еле слышно отбивала ломаный, завораживающий ритм.

Я заставил себя оторваться, чтобы найти себе место. Сел я прямо напротив сцены. Та самая официантка, которую пытался склеить хихикающий бармен, подошла ко мне и с вежливой улыбкой предложила меню. Я улыбнулся ей в ответ. Меню смотреть я не стал. В таких местах оно почти везде одинаковое. Я заказал большой стакан кирша, картофель по-деревенски и какие-то рыбные палочки. Есть я, вообще-то, не хотел. Я вообще ничего не хотел, но монолог таксиста про скорбную маску чудовища, действительно на меня подействовал. В продолжение его мысли, я решил добавить к принципу «улыбайся» еще и «жри», «пей» и «разговаривай». Думаю, он бы оценил.

Официантку звали Катя. У нее был кубанский говор и забавное рыжее каре. Мне нравилась Катя.

Она принесла мне мое пиво. Я глотнул и холодная, горько-сладкая жижа проскользнула в желудок, заставив немного встрепенуться. Ком опять стучался в двери. Я замер, голова опустела. И тут я услышал голос. Пела она.

Я не могу толком объяснить, что это была за песня. Какой-то не то блюз, не то соул, с периодическими джазовыми мелизмами[7]. Только через минуту я понял, что пела она на русском. Все это время казалось, что поет она на каком-то выдуманном волшебном языке, созданном специально, чтобы открывать другие измерения и заглядывать за завесу, чуть высунув нос из окошка в мироздании.

Ресницы ее дрожали. Губы иногда едва касались микрофона, торчащего из низко поставленной стойки. Казалось, будто она легонько, еле заметно, целует кого-то. Такого голоса я никогда прежде не слышал. Он был похож на мамин кисель. Мамин кисель это не какой-то там вам пресный, противный кисель из пакетика. Это обволакивающий, теплый, сладкий ягодный ручей. Еще голос был похож на секс. На очень такой слоу[8]-секс. Осторожный, чувственный, местами вдруг дерзкий и снова нежный. Таким сексом можно заниматься, только если ты влюблен и слегка под кайфом. На марихуану голос тоже был похож. Ароматный, он проникал в тебя и словно обнимал изнутри.

Я растворился в этом голосе. Таком простом, тихом, но сильном и умном. Я не вникал в текст песен. С русского она плавно переходила на английский, потом возвращалась обратно, словно миксовала две культуры в высоком стеклянном стакане с молоком, двумя сладкими розоватыми сиропами.

Вдруг она резко открыла глаза, перешла в верхний регистр и взяла несколько сильных и мощных нот. Глаза у нее были огромные, какого-то янтарного цвета. Пухлые губы подрагивали на протяжных нотах. Жилы на шее играли. Она была музыкой.

Иногда, когда она вновь открывала глаза, она смотрела словно насквозь. Будто всматриваясь в самую глубину чего-то, что никогда не станет мне доступным.

Та корочка грустного льда внутри меня начала подтаивать и вдруг с треском вылетела, как пробка. У меня перехватило дыхание. Я испугался, что сейчас эта черная вода полезет из бутылки мерзкими слизняками. Но этого не случилось. Я почти визуализировал это все бессознательно в своей голове. Голос был мягким розовым дымом. Он приблизился к горлышку бутылки и осторожно проник в нее. И, среди всего этого вонючего гудрона, начали появляться розовые пушистые бутоны, матовые, полупрозрачные. Эта эссенция вливалась в меня и облизывала раны, настраивая их на то, чтобы вскоре начать затягиваться. Я резко подскочил с места, забежал в кабинку туалета и только через пару минут пришел в сознание и обнаружил себя плачущим, уткнувшись лбом в деревянную дверцу.

Я пописал. Помыл руки, сполоснул ледяной водой лицо и пару раз шлепнул себя по щекам. Лицо в зеркале было бледным, но живым. Я вернулся за свой стол и продолжил следовать за голосом, игнорируя остывающую картошку.

Через какое-то время она вдруг исчезла со сцены. Я как-то пропустил этот момент.

Катя принесла музыкантам по стакану Лонг-Айленда. Они продолжали играть, изредка делая большие глотки. Я снова задремал с открытыми глазами.

Очнулся я только тогда, когда чья-то рука вдруг промелькнула возле моего лица. Я повернулся и столкнулся с ней глазами. В этом свете они уже были не янтарные, а, скорее, какие-то каштановые. Они смеялись изнутри и пристально смотрели в мои глаза. Она жевала мою картошку, иногда облизывая губы, все также продолжая смотреть мне в глаза. Я тоже взял картошку, чтобы поддержать наш безмолвный диалог. Там мы все и съели, не отводя друг от друга глаз. Она сделала глоток моего кирша, промокнула губы салфеткой и почесала нос указательным пальцем левой руки.

– Как тебя зовут?

– Вадим.

– А поехали к тебе, Вадим.

Я расплатился по счету и помог ей надеть ее серую, мохнатую шубу. Она быстро поймала машину и уже через двадцать минут мы были в моей постели.

* * *

– У тебя есть футболка для меня? – спросила она.

Это была первая фраза после «а поехали к тебе, Вадим». Все это время мы и словом не обмолвились.

В такси она взяла меня за руку.

В лифте очень крепко обняла, отпустила и отвернулась.

Потом, дома, она сняла верхнюю одежду, нашла ванную и помыла руки. Потом подошла ко мне и поцеловала.

– Есть. Сейчас принесу, – сказал я.

Она остановила меня, вцепившись в руку.

– Не сейчас. Сейчас она нам не нужна.

Она лежала рядом абсолютно голая на этих дурацких шелковых простынях. Подарок Ксюши.

Я провел рукой по ее щеке. Она прикрыла глаза и вскользь поцеловала мою руку. Волосы у нее совсем растрепались. Как будто сотни серебристых протуберанцев[9] на солнечном круге маленькой, аккуратной головки. Она придвинулась ко мне. Поцеловала меня в кадык и уткнулась лицом мне в грудь.

Сердце у меня билось спокойно и тихо. Не потому, что мне было все равно. Совсем наоборот. Все было так, как должно было быть.

– Почему я?

– Ты ведь сам знаешь, – ровным тоном сказала она.

– Не знаю, – сказал я.

– Потому что я была нужна тебе.

Я не мог этого отрицать. Да и зачем спрашивать. В нас не было ничего от Оксаны. Сейчас в нас были только мы.

– Расскажешь? – спросила она, – я люблю слушать. Попробуй, правда. Я знаю, что и так хорошо. Но ты попробуй, если хочешь. Это хорошая идея.

Я прижал ее к себе, чуть приподнял и бросил на спину. Она изогнулась. Продолжая пристально смотреть мне в глаза, она притянула меня к себе за шею и укусила за губу. Я вошел в нее и начал рассказывать.

Я рассказал ей все. С самого начала. С того самого момента, как я встретил Окола у себя во дворе. Про предчувствие. Про девушку из фруктового отдела. Рассказал все до мельчайших подробностей. Без слов.

Я задыхался. К тому моменту, как я начал описывать подарок Егора, ее бедра напряглись и стиснули мою спину. Она закричала и задрожала всем телом. Мы будто бы прошли сквозь матрац и вернулись обратно через временную петлю. Мы замерли. Ей было тяжело, я лежал на ней всем своим весом, сжимая пальцами простыню под ее спиной. Она бережно держала мою голову в руках. Мои немые слезы стекали с ее груди по ребрам мне на руки. Она редко и глубоко дышала. Она плакала.

* * *

Первый раз за неделю я проснулся трезвым, в собственной постели. Пару секунд я не помнил прошедшую ночь, но картины и звуки медленно возвращались яркими, пульсирующими вспышками.

В постели я был один. Я потер лицо и медленно встал с кровати. Где-то в другой части квартиры негромко слышалась музыка. На кухне была она. Источником мелодии был ее телефон. Она стояла у окна. На ней была моя черная футболка с логотипом, которую я покупал на концерте роллингов в Амстердаме несколько лет назад.

Она будто почувствовала мое присутствие и медленно повернулась. Волосы у нее были немного влажными. Видимо, она приняла душ, пока я спал. В руках у нее была большая кружка. Кухню заполнял аромат кофе.

– Налить тебе? – по-домашнему спросила она, – я много сварила.

Я кивнул и сел на стул возле стола. «Такая маленькая», – подумал я.

Нельзя было точно определить, сколько ей лет. От восемнадцати до тридцати. Восемнадцать в улыбке, плавных движениях, голосе. Тридцать в глазах.

Она поставила кружку с кофе возле меня и села напротив, подперев подбородок правой рукой, и с интересом смотрела на меня, будто изучала.

Мне было очень уютно с ней. Как будто я знал ее тысячу лет. Добрый, теплый друг.

– Слышал? – спросила она, кивнув в сторону телефона, из которого все еще лилась музыка.

Я отрицательно покачал головой.

– Это Юхан Тании[10], – сказала она, – очень крутая. Просто космос.

– Ты интереснее, – сказал я и посмотрел на нее с вызовом.

Она усмехнулась.

– Что ж, – сказала она, – приму это за комплимент.

Она поставила кружку в раковину и, стоя спиной ко мне сделала несколько плавных движений, вроде растяжки. Мышцы на ее упругих бедрах слегка напряглись. Из-под футболки выглядывали смешные, будто детские трусики, голубые, с маленькими жирафиками.

У меня защемило сердце. Я был настолько преисполнен настоящей, неподдельной любовью к этому созданию, что на секунду мне показалось, что это чувство меня убьет. Серьезно. Это была любовь. Простая, живая и честная. Пусть может и на одну ночь, но она была крепче и искреннее чьего-нибудь двадцатилетнего брака.

Она танцевала, не поворачиваясь. Я был уверен, что глаза ее закрыты. Руки ее порхали в воздухе. Казалось, моя кухня превратилась в мистический сад с летящими на теплом, спокойном ветру, лепестками сакуры.

Певица в динамике очень чувственно пела без слов. Я был уверен, что она африканка, почти видел где-то в глубине сознания ее пухлые, четко очерченные губы.

Песня закончилась. Она потянулась и повернулась ко мне. Посмотрев мне прямо в глаза, она медленно подошла ко мне и опустилась на колени. Я запустил пальцы в ее волнистые, мягкие волосы, закрыл глаза и весь мир исчез для меня.

Когда все было кончено, она поднялась, нежно прикоснулась к моей щеке и поцеловала в лоб. Очень тепло поцеловала, по-матерински.

– Мне пора собираться, – сказала она и вышла из кухни.

Я не мог пошевелиться. Казалось, что мое тело больше мне не принадлежит. Сердце с трудом входило в прежний, обычный ритм.

Я просидел так еще минуту, выдохнул и поднялся со стула. Голова слегка кружилась.

Я направился в спальню и обнаружил там ее. На ней все еще была лишь моя футболка. Она держала в руках коробочку с егоркиным подарком и заворожено смотрела на ее содержимое. В глазах ее стояли слезы. Заметив, что я вошел, она аккуратно закрыла коробочку и поставила ее на место, на прикроватную тумбочку. Там же лежали паспорта и билеты. Она, еле касаясь, провела рукой по гладкой, светлой поверхности тумбы. Ее пальцы остановились на документах. Она подняла глаза и вопросительно на меня посмотрела, будто спрашивая разрешения. Я кивнул. Она села на кровать и начала разглядывать билеты. Когда в ее руки попал билет Егора, она замерла и вновь подняла на меня взгляд.

– Сын? – тихонько спросила она. Голос ее был слегка охрипшим.

– Племянник.

Она не дышала.

– Давно?

Я покачал головой.

– Меньше недели.

Она закусила губу и прикрыла глаза. Я вдруг почувствовал, что хочу прикоснуться к ней прямо сейчас, во что бы то ни стало. Я резко бросился к ней, подхватил на руки и осторожно положил на кровать. Двумя пальцами правой руки я аккуратно стянул с нее «жирафиков». Она так и осталась в моей футболке с логотипом The Rolling Stones. Я был сверху. Мы двигались в такт и смотрели друг другу в глаза. Не моргая. Еще ни одной женщине я не смотрел во время секса в глаза. С ней же это было легко и превозносило ощущения просто на небывалую высоту. Я понял, что она сейчас закричит, и прикрыл ее рот ладонью. Она выгнулась, впилась зубами в мою руку, закатила глаза, даже немного жутковато, и задрожала.

Мы лежали рядом, держась за руки, и смотрели в потолок.

– Теперь тебе придется мне ее подарить, – вдруг сказала она.

– Кого? – я не понял, о чем она.

– Футболку, – рассмеялась она, – мне нужна будет частичка тебя, чтобы тебя оберегать и помнить.

«Ведьма», – подумал я, но вслух лишь вздохнул.

– Ради бога, забирай, – сказал я.

– Бога? – с интересом переспросила она, – думаешь, ему нужна твоя футболка?

Я улыбнулся. Я не видел ее лица, но знал, что она тоже улыбается. Все той же своей детской, магической улыбкой.

Вдруг она заерзала на простыне, будто что-то ей мешало.

– Вот оно что, – прошептала она задумчиво.

В руке у нее был мой билет. Она с интересом его разглядывала, потом зажала его между ладонями, прикрыла глаза и загадочно улыбнулась.

– Ты должен ехать, – сказала она, – даже не думай оставаться! Беги, беги! Что есть силы. Не от себя. А во что-то новое, неизведанное. Тебе будет очень хорошо.

Я молчал. Она повернулась на бок и уставилась на меня.

– Потрогай! – приказала она, – Он будто шелковый на ощупь. Нет ничего нежнее шелка. Он волнует и обнадеживает. Потрогай, – еще раз повторила она и протянула мне билет.

Я послушно потрогал. Билет себе как билет. Она заметила, что мне билет кажется совсем обычным, по-детски насупилась и игриво ущипнула меня за бок.

– Ты должен поехать, – еще раз сказала она, – ты должен.

Мы молча пролежали так еще около часа. Потом она встала, натянула свои леггинсы, носки и забавный красный свитер. Футболку мою она бережно свернула и положила к себе в сумку. Я наблюдал за ее сборами и думал о том, кто же все-таки она. И существует ли вовсе. Экстрасенс она, хорошая актриса или сумасшедшая? Мне было наплевать. Я ее любил.

Она обулась, накинула свою серую смешную шубку и выпрямилась. Снова наши глаза проникли друг в друга. Она смотрела на меня, словно стараясь запомнить каждую щетинку на моем подбородке, каждую клеточку кожи. Она подошла ко мне вплотную и, без объятий, нежно и горячо поцеловала. Я ответил на ее поцелуй. Мы целовались, будто целую вечность. Она оторвалась от моих губ и, с какой-то смущенной улыбкой, еще раз заглянула мне в глаза, дружески потрепала по щеке и открыла дверь. Я знал, что больше никогда не увижу ее.

Я стоял на пороге и смотрел, как она ждет лифт. Двери лифта открылись, и свет упал на ее лицо. Было в этом нечто волшебное, как в кино. Колечко в носу блеснуло. Она вошла в лифт, но не нажала кнопку. Я стоял на месте.

– Хм, – услышал я, – «Шелковый билет». «Silk ticket». Отличное название для песни.

Двери захлопнулись, и лифт медленно стал опускаться вниз, навсегда забирая у меня мою случайную любовь.

«Прощай», – сказал я тихо.

* * *

«Ты должен ехать». Эти слова стояли у меня в голове. Засели крепко. «Беги, беги, что есть силы».

А что еще мне оставалось? Я ничего не хотел. Не хотел жить. Я ничего не видел, не слышал и не чувствовал. «Ты должен ехать», стучало в голове.

Еще раз посмотрев на билеты и паспорта, я подумал, что все это – пустая затея. Но, затем, взгляд мой упал на коробочку. Сердце у меня сжалось. А может она права?

Я пошел в ванную. Не знаю, зачем. Будто что-то почувствовал. В душ мне не хотелось. Хотелось лишь как можно дольше сохранить ее запах на теле. На раковине стояла ее помада. В углу зеркала был нарисован маленький самолетик. А посередине, огромные красные буквы гласили: «Fly away»[11]. Я улыбнулся, спрятал ее помаду в карман своих спортивных штанов, погасил свет, ушел в спальню и крепко уснул.

* * *

Я проснулся около девяти оттого, что во дворе истошно орала чья-то омерзительная сигнализация. Ненавижу звук сигнализации, даже не знаю, существует ли звук хуже. Да и очень сомневаюсь, что кто-то может любить эту симфонию ужаса. Разве только создатель сигнализации, возможно, питает к ней какую-то нездоровую, странную любовь. Доктор Франкенштейн ведь как-то болезненно любил свое чудовище.

Когда просыпаешься, тяжелые мысли, терзавшие накануне, возвращаются не сразу. Пару минут ты еще можешь прибывать, будто в каком-то магическом оцепенении, когда ты уже проснулся, но все же еще где-то там, за семью горами от тягучей, некрасивой реальности.

Так вышло и со мной в это утро. Несколько минут я просто лежал с открытыми глазами, пару раз сладко зевнул и потянулся. И вот, когда я потянулся, на самом пике предполагаемого удовольствия, мышцы мои вдруг предательски окаменели. Глаза дико и отчаянно открылись. Их больше нет. Его нет. А я опять проснулся. Такой слабый, глупый и бесполезный. Беспомощный, отчаявшийся мешок с дерьмом.

Мне страшно захотелось курить. Депрессия частенько приносит с собой никотин. На кухне ничем не пахло. Мне показалось, что у меня пропало обоняние. Я не чувствовал ничего. Даже боль в мышцах и позвоночнике будто исчезла. Меня охватила паника, я кинулся к окну, раскрыл его настежь и начал жадно, взахлеб дышать. Голова моя закружилась и я, не осознанно, перегнулся через подоконник. Внизу мои глаза встретили такую высоту, что меня затошнило. На долю секунду промелькнула мысль. «А что если? Всего один шаг и все закончится». «Ты должен ехать. Ты должен». Я, обессиленный, рухнул на пол, прямо на задницу, и беззвучно заревел. Очнулся я от холода. Яйца уже готовы были зазвенеть. Я резко встал и захлопнул окно. Курить я передумал.

В холодильнике я обнаружил банан и какой-то фруктовый йогурт. Заставив себя проглотить свой скудный завтрак, я погнал свое ноющее тело в душ. Ныло оно после общения с моей волшебной гостьей. Только сейчас я осознал, что так и не узнал ее имени. «А поехали к тебе, Вадим». Она знала мое имя. Она все знала обо мне. Я о ней – ничего, но она приводила меня в безумный, почти религиозный, трепет. Возможно, она была богиней. Я допускал эту мысль. Я бы уже ничему не удивился. Если тот, кто следит за нашим миром, позволяет умирать детям, матерям, юношам, у которых впереди вся жизнь, возможно, что он и за своими маленькими богинями-дочерями совсем не следит. И они шастают по земле, поют и трахаются с обезумевшими от горя одинокими мужиками. Все возможно.

Я вышел из душа, наспех оделся и спустился вниз к машине. Нужно было ехать к Игорю и детям. Это единственное, что могло сейчас хоть немного мне помочь. Потому что пить я уже не мог, а богиня второй раз точно меня не посетит. Такое бывает только раз в жизни, не иначе.

* * *

Я провел с ними два дня. Лика, беззаботная кроха, совсем еще ничего не понимала и даже не звала маму. Ей достаточно было, чтобы ее кормили, купали и брали на ручки. С Толиком было уже сложнее. Он постоянно спрашивал, когда мама с «Еголой» вернутся домой.

Как и все делают в таких случаях, мама сказала ему, что Ксюша и Егор уехали очень далеко, в очень хорошее и теплое место, и никогда больше не вернутся.

Счастливое дитя. Он еще не понимал, что такое никогда. «Ни-ког-да». Постичь это слово под силу лишь человеку, который потерял что-то, что давало ему стимул жить. Нечто, которое словно постоянно заряжало его внутренний аккумулятор, не давая остановиться ни на секунду. «Никогда» можно понять только тогда, когда заряд иссяк, ноги остановились, и глаза заволокла густая, холодная темнота. Обездвиживающая и безысходная. Такая темнота фактически бессмертна. Она умирает вместе с человеком, который ее носит. Ни минутой раньше. Иногда светлеет, прячется, маскируется. Но не умирает, нет.

Мама до сих пор держалась молодцом. У нее не было другого пути. Теперь она должна быть сильной всегда. Я не был похож на нее. Я не мог.

В тот момент, когда я вышел из больницы, я ощутил то, чего я больше никогда не смогу почувствовать.

Все это время, когда Егор и Ксюша были живы, я будто бы жил в уютной маленькой комнатке из прочного, разноцветного, непрозрачного стекла. Когда я узнал, что их больше нет, это стекло разлетелось на мелкие осколки, и я увидел, что комнатка моя стояла на узкой, квадратной колонне, не больше пары метров площадью. Я стоял на этом пятачке, и знал: у колонны этой не было конца. Я был очень высоко. А она уходила очень глубоко. В самую бесконечность. Я стоял на самой вершине, а вокруг была лишь черная, безветренная пустота. Ничего не было.

Я не знал, испытали ли мама и Игорь то же самое. Наверное, да. Просто немного по-другому. У чего-чего, а у боли индивидуальности не отнять. Отчаяние неповторимо, как отпечатки пальцев. Не бывает одинаковых отчаяний у разных людей. Именно потому, что все они, люди, бесконечно разные.

С Игорем я не говорил. Слова нам были не нужны. Мы общались на каком-то особом уровне, на котором могут понимать друг друга только мужики, объединенные общим горем. Взгляды, кивки. Универсальный, незаменимый язык, когда использование другого языка абсолютно невозможно.

Я обнял маму, в очередной раз кивнул Игорю, попрощался с детьми и вышел прочь. Я больше не мог там находиться. В комнату Егора я так и не осмелился заглянуть.

По дороге домой я включил Бетховена. Allegro ma non troppo[12]. Тревога куда-то ушла. Стало легче дышать.

Зайдя в квартиру, я сразу пошел в спальню. Даже не помыв руки. Я должен был поехать. Я должен. Я решил собрать вещи. Достав со шкафа свой большой, коричневый кожаный чемодан на колесиках, я приступил. Режим педанта включился сам собой, бессознательно. Я начал аккуратно складывать самое необходимое: пару любимых футболок, пару рубашек, зачем-то черный, строгий костюм, две пары носков «Дэнс, Дэнс, Дэнс»[13] Мураками – неизменный спутник каждой из моих депрессий. До конца я никогда не дочитывал. Уже где-то на двести пятидесятой или трехсотой странице мне обычно становилось лучше. Сейчас же был абсолютно другой случай. Я залпом выпью его в самолете. А потом начну снова. И буду читать, пока мне не станет хоть немного легче.

Бережно положив книгу слева, к футболкам, я открыл один из ящиков шкафа. Мне приспичило взять с собой запонки. Золотые запонки с черными камнями. Подарок отца сыну на школьный выпускной. Что самое удивительное, они смотрелись очень здорово. Никакой пошлости и безвкусицы. Папа по-настоящему умел выбирать подарки. Безуспешно пошарив в ящике, запонки я не нашел. Уже было, собираясь захлопнуть ящик, я нащупал какой-то лист бумаги. Достав его, я чуть не подавился воздухом.

На рисунке были я и он. У меня, почему-то, были темно-синие волосы. Видимо малыш не нашел другого карандаша. Оба мы улыбались беззубыми красными улыбками и глядели на меня с листа разными, круглыми глазками.

Это я и дядя Вадик.

Он – мой самый лучший друг.

Он меня отвозит садик.

Он добрее всех вокруг.

Жизнь вдвойне приятней, если

Дядя есть у малыша.

В нем веселья фунтов двести

И огромная душа.

Я невольно улыбнулся. Вместо слез пришла эта неожиданная улыбка. Стало очень тепло. Этот рисунок Егор нарисовал, когда ему было лет шесть, на занятиях в садике, а этот забавный стишок, конечно же, придумала Ксюша. Но Егорка сам его написал под рисунком, своим смешным детским почерком.

Этой ночью я так и не смог уснуть. Чтобы как-то убить бессонное время, я, наконец, начал смотреть фильмы из своего дурацкого списка. Голова будто набилась ватой. Я отупел на эти часы, онемел и мумифицировался. Это было лучшим из вариантов. Мне повезло.

Спустя четыре фильма, две чашки хлопьев и бутылки колы, стоявшей в холодильнике со времен охоты на ведьм, я встал и пошел собираться. Нужно было ехать в офис. В офис. «Ты должен уехать, ты должен».

* * *

Мороз сегодня не свирепствовал. Тускло, словно старая, ослабевшая кварцевая лампа, светило зимнее солнце. По дороге я снова слушал Мусоргского. Чистые, звенящие, как дорогой хрусталь, ноты, разгоняли мысли в голове и собирали их в единое, спокойное стадо. Сознание человека, переживающего страшные времена, похоже на морг. Когда страсти и буйное, кровавое отчаяние, слегка усмирились, голову наполняет стабильный, размеренный холод. В этом бесконечном, безликом и сером стеллаже, каждая мысль, каждое воспоминание, запрятаны в своем выдвижном ящике с белой биркой. Там они сохранятся надолго, не испортятся и не исчезнут. Они уже мертвы, выпотрошены и изучены на сто рядов. Похоронить их слишком скоро не получится, а иногда и вовсе не удается. Но запереть их можно там надолго, не дергая без надобности за темную металлическую ручку. Оставляя эти ячейки памяти в тишине и стерильности, можно продолжать существовать. Так я и сделал. Точнее, пытался убедить себя в этом.

Когда я подъехал к зданию редакции, было уже около десяти утра. Парковка была частично забита сонными, еще теплыми машинами. Я заглушил мотор и решил немного посидеть. Мне нужно было подготовиться. От одной только мысли, что сейчас меня встретит с десяток «скорбящих» и «соболезнующих» рож, меня передергивало и мутило. Я просидел с закрытыми глазами минут пять, посмотрел на свою физиономию, натянул «живое» лицо, сделал глубокий вдох и вышел из машины.

В лифте я ехал один. Блондинки не было и это к лучшему. Чего-чего, а знакомиться с женщинами мне сейчас совсем не хотелось. Хоть я и обещал Егору, что подойду к ней, сейчас я точно знал, что ни она, ни брюнетка с ананасом, ни какая-либо другая, не является «моей женщиной». Моей женщиной сейчас была только надежда на то, что я когда-нибудь смогу выплыть на поверхность.

Я вышел из лифта и уверенными шагами направился в свой кабинет. Секретарша Софья неизменно сидела за своим космическим столом. Услышав шаги, она нехотя подняла глаза, но увидев меня, она будто вспыхнула изнутри.

– Вадим Николаевич, я… – начала она.

Боже, ну почему? Почему люди, от которых меньше всего ждешь понимания и поддержки, могут так сильно нас поразить? Глаза ее были полны такого неподдельного, искреннего сочувствия, что мне даже стало не по себе.

Я кивнул ей. Просто кивнул. Она все понимала и ничего большего не ждала. Ей, правда, было жаль. Она проводила меня взглядом.

Я зашел к себе в кабинет, закрыл дверь и облокотился на нее спиной. Открыв глаза, я увидел весь свой скромный теплый интерьер и понял, что абсолютно ничего не испытываю к этому месту. Почему-то эта мысль очень меня обрадовала и успокоила. Я сел в свое кресло, откинулся назад и уставился в потолок.

Через пару минут в дверь постучали. Это была Софьюшка. Она принесла кофе. Не знаю почему, но я встал, когда она вошла. Будто почувствовал, что это необходимо. Она, ни слова не говоря, подошла к столу, поставила кофе, и вдруг крепко меня обняла. Я опешил. Она прижалась ко мне так сильно, что я чувствовал, как расширяются ее легкие на вдохах. Я погладил ее рукой по спине. Она оторвалась от меня, положила руку мне на плечо, и, поджав губы, покачала головой, глядя мне прямо в глаза. Я кивнул ей в ответ. Она слабо улыбнулась и быстро вышла.

Так странно. Годами мы находимся в одном помещении с людьми, не зная, какие чувства мы испытываем друг к другу. Нам просто нет до этого дела. Но горе, как и война, все ставит с ног на голову, отсекая лишнее, показывает самое важное и позволяет людям действовать по наитию, без страхов и предрассудков.

Я выпил свой кофе. Вылет был завтра, и сегодня официально начинался мой отпуск. Вчера вечером я позвонил в офис и попросил принести мне в кабинет пару прочных, глубоких коробок.

Я собрал все. Рамки с фотографиями, ручки, блокноты, запасные очки, даже корпоративную кружку, из которой я ни разу не пил.

Через полчаса в кабинет без стука зашел Вахрушев. Он начал рассыпаться соболезнованиями, словами поддержки и рассказывать, как похоронил тещу два года назад. Я молча встал со стула.

– Коля, – начал я тихо. Он не затыкался. Я сам не заметил, как влепил ему смачную, звонкую пощечину.

– Коля, – еще тише продолжил я, – мне плевать.

Он молчал. Я думал, что он сейчас ударит меня в ответ. Я тяжело вздохнул.

– Прости меня, – сказал он и неожиданно очень по-мужски обнял меня. Крепко и очень правильно. Не знаю, как объяснить, что я имею ввиду под «правильно». Просто такие объятия действительно очень неравнодушные. Я неловко похлопал его по спине.

Коля отошел от меня, оглядел кабинет. Он все понял.

– Если вдруг ты когда-нибудь захочешь вернуться – я всегда тебя приму. Не важно, через месяц, год или десять лет. Ты сделал для этой унылой конторы гораздо больше, чем я.

Он, по сути, был прав.

– Ну что ж, – Коля рассеянно развел руками и потупил взгляд, – видимо, прощай, – сказал он.

Он очень грустно посмотрел на меня.

– Береги себя, Новиков.

Я кивнул.

– И ты себя.

Коля вышел. Мне стало, почему-то, очень смешно. Настолько грустно, что до смешного. Я, напоследок, оглядел свой кабинет, взял коробки и вышел. Когда я подошел к столу Софьи, чтобы сдать ключ, я невольно повернулся и увидел ее. Ту самую блондинку. Она шла прямо в мою сторону и лучезарно улыбалась. Внутри у меня все перевернулось. Возможно, я поспешил с выводами о том, что она – не «моя женщина». Я приготовился было уже открыть рот, чтобы поздороваться, но, впереди меня, откуда не возьмись, выскочил Отрыжкин.

Отрыжкин. Чертов Отрыжкин выбежал к ней навстречу, и она бросилась ему на шею. Он поцеловал ее и, нежно приобняв за плечи, провел мимо меня в сторону своего кабинета.

Конечно же, он был просто Рыжкин. Но мы ведь работали в офисе. Любой офис может взорваться от перенапряжения, если убрать из него тупой туалетный юмор, дебильные прозвища и служебные интрижки. Поэтому Рыжкин был «Отрыжкин», Вахрушев – «Ватрушка», а я, как вы уже могли предположить, Вадим «Гов-Но».

Рыжкин был отвратительным типом. Небольшого роста, пухлощекий, непозволительно розовенький и здоровый мужичек. Голос у него был мерзкий и приторный, как сахарный сироп. Он устроился к нам лет пять назад бухгалтером, по сути, по блату. Его тетя владеет массажным салоном, в который по выходным ездят Коля и Оля. Отрыжкин был эдаким холеным, избалованным сынком. Из тех, кто полностью уверен, что хлеб, колбаса и мамина зарплата растут на специальных деревьях.

Я чуть не взорвался от смеха. Я был настолько разочарован в ней и вообще во всем этом месте, что барометр моего настроения подскочил до высшей точки. Я рассмеялся, чмокнул Софью в щеку, сказал «прощай» и, чуть ли не вприпрыжку, направился к лифту.

Перед тем, как пойти к машине, я обошел здание, подошел к двум огромным мусорным бакам и поставил рядом с ними свои коробки. Постояв немного, будто бы прощаясь, я поднял голову, посмотрел в седое, тяжелое небо, и ушел прочь. Когда я дошел до стоянки, пошел снег.

* * *

Когда я вышел из офиса, время было чуть больше полудня. Домой ехать пока не хотелось. Я точно знал, куда мне сейчас необходимо попасть. Я выехал с парковки и направился в центр. Ксюшино кафе называлось «Кавай[14] Ковчег». Вот так. Такая у меня была сестра. Стильная, смешливая и смелая выдумщица. Абсолютно вся кафешка была розовая: от входной двери до держателей туалетной бумаги. Но это был не кричащий, раздражающий розовый. Пастельные красивые оттенки сменяли друг друга от немного «пыльного» матового серо-розового до цвета теплого, майского заката. Во всем был баланс. Опасная грань с безвкусицей не была пересечена нигде. Все было розовым, но все было в меру.

Когда она придумала название и концепцию, Ксюша, возбужденная и тараторящая без умолку, с круглыми блестящими глазами, ураганом ворвалась ко мне в кабинет. Даже не поздоровавшись, она подлетела к столу и бросила мне на стол папку толщиной как минимум с ладонь. «Вот», – выдохнула она. Я смотрел на нее вопросительно, переведя взгляд с папки. Я понятия не имел, что там было и почему этого «что-то» было так много. Она с грохотом пододвинула кресло к столу и плюхнулась на него. Она тогда была беременна Ликой, вроде месяце на четвертом. Усевшись, она уставилась на меня в упор. Я покорно взял папку и стал внимательно читать. Прочитав первую страницу, я осторожно спросил:

– Ксюша, а почему ковчег?

Видели бы вы ее глаза. Она закатила их так, что я невольно почувствовал себя идиотом.

– Мудачек, – пропела она, – ну ковчег! Врубаешься? Каждой твари по паре! Кафе для влюбленных парочек, которые любят стильно отдохнуть в уютной обстановке.

Я уж было хотел спросить, почему «Кавай», но решил не рисковать и стал читать дальше. Она смотрела на меня с ожиданием, слегка постукивая пальцами по деревянным подлокотникам кресла.

Она торопила меня, как нетерпеливый ребенок. Вот уж непоседа была. Я прочел все до последней страницы, поднял глаза и сказал: «я горжусь тобой».

– Уффф, – выдохнула она, – это все, что я хотела от тебя услышать. Значит, завтра приступаю к реализации.

Она потрепала меня за щеку и убежала. И знаете, на следующий день она нашла помещение, и уже вечером притащила туда знакомого дизайнера. Через два месяца уже привезли столы и диваны, еще через месяц появилась реклама, а через два вся богема нашего городишки уже швыркала чаем на розовых диванах, позировала фотографам и жевала чизкейки и маффины с безумными ксюшиными названиями. И я там сидел, пил кофе с пирожным «Пуссипай»[15] и гордился. Восхищался своей сумасшедшей, талантливой сестрой. Самым оптимистичным и целеустремленным человеком на планете.

Я припарковался и вышел из машины. Возле кафе курили две молодые девчонки лет по восемнадцать. Они, почему то, хихикнули, когда я проходил мимо. Может чем-то я был смешон для них. Может просто дуры. Мне было все равно.

Хостесс Вика искренне обрадовалась, увидев меня. Я тоже был рад. Ребята здесь действительно по-настоящему хорошие. Сестра очень трепетно относилась к подбору персонала. Будто бы самозабвенно играла в компьютерный симулятор, цель которого – создать идеальную семью. С этой задачей она справилась на отлично. Здесь все друг друга действительно очень любили. Редко можно встретить в заведении такой гармоничный и сплоченный коллектив.

Вика повесила мое пальто и усадила меня за мой любимый стол с краю, возле окна. Потолки здесь были не высокие, свет мягкий. Я всегда чувствовал себя тут в безопасности, что ли. Ксюши больше нет. Но в этой маленькой, теплой кафешке, везде царил ее дух.

Мне принесли кофе и поздний завтрак: омлет с зеленью, ароматную булочку, тарелку с мягкими сырами и брусничный джем. Я медленно и с аппетитом поел.

Вскоре ко мне подсела Тома, управляющая. Глаза у нее были красные, с припухшими веками.

– Как ты держишься? – спросила она.

– А ты? – бросил я в ответ.

Мы поняли друг друга.

Знаю, она бы и сейчас плакала, но слезы уже кончились. Будто исчерпался весь запас.

Ей нужно было получить некоторые мои указания на ближайшее время. Работало все ладно, но кризис был неминуем. Сердце заведения, творец и мать погибла. Что делать дальше, никто не знал.

Тома с Ксюшей за эти пару лет успели стать настоящими друзьями. Ксю ей абсолютно доверяла и бесстрашно отдала в полное распоряжение свое детище.

Бизнес был оформлен на Ксюшу и Игоря, соответственно, теперь Игорь был полным владельцем кафе. Но сейчас ему было, мягко говоря, совсем не до этого. Вдовец с двумя детьми, потерявший жену и старшего сына. Какие к черту пирожные?

Я был в курсе почти всех дел, касаемо работы заведения. Ксюша меня во все посвящала. Боюсь, знай она, что с ней произойдет такая трагедия, Ксю непременно бы захотела, чтобы я занимался «Ковчегом». Я понимал это, но я не мог. Все, что я сейчас мог, это собрать остатки сил, сесть в самолет и сбежать навстречу неизвестности.

Я обсудил с Томой волнующие ее вопросы, допил кофе и собрался, уже было, идти, как взгляд мой упал на стену. Прямо над диваном, на котором я сидел, нарочито косо висела небольшая деревянная рамка. На фото был Игорь с маленьким Толиком на руках. Он смотрел налево, где был я, улыбающийся, с закатывающимся от смеха, Егором на плечах. Помню этот день. Это был День защиты детей, и мы всей семьей поехали в парк. Очень хороший, теплый день. Фото сделала Ксюша как раз в тот момент, когда неожиданно для всех посетителей парка, пошел дождь, и мы побежали к ближайшему навесу. Такие веселые и счастливые. В тот день мы с Егором так объелись мороженого в кафешке под навесом, что к вечеру у нас обоих заболело горло. Ксюша ругала нас, а мы смеялись и переглядывались.

Тома поймала мой взгляд.

– Возьмешь? – спросила она, и уже было хотела снять рамку, но я остановил ее.

– Пусть останется. Это ее место.

Она понимающе кивнула. Я еще раз посмотрел на фото, мягко похлопал Тому по плечу и вышел на улицу.

Я не заметил, как почти весь день просидел в «Ковчеге», разглядывая гостей кафе. У меня действительно было ощущение, что я в гостях у Ксюши. Я почти физически ощутил ее присутствие. В тот момент я пообещал себе, что не пойду на ее могилу никогда. Сейчас мне оставалось найти место, где я смогу ощутить присутствие моего лучшего друга. Умного и доброго малыша, смысла моей бесполезной жизни.

Проезжая по центральной улице, я увидел тот самый паб, в котором встретил Ее. Уже стемнело, все же зима, и на входе уже горели те же красные лампочки. Я еле сдержал охвативший меня безрассудный порыв остановиться и войти. Это была плохая идея. Мой мозг осознавал это. Я слегка сбавил скорость, но проехал мимо. Здравый смысл торжествовал. Та ночь была самой магией. И убив эту магию, я стал бы самым жалким и подлым преступником от начала времен. Есть такие вещи, которые прекрасны лишь потому, что они никогда больше не повторятся. То, что зовется волшебством момента.

Помню однажды на первом курсе, после очередной студенческой вечеринки, я вышел из бара, невозможно пьяный и веселый, а возле входа стояла второкурсница Женя Кулагина, на которую я пускал слюни с самого первого сентября, но даже ни разу с ней не говорил. И вот она стоит и плачет. Я подошел к ней. Чего плачешь ты, прекрасная Евгения, говорю я ей, или другую какую-то убогую фразу. Уже толком и не помню. Бросил меня, мол, Паша, отвечает мне она, всхлипывая. Мой внутренний рыцарь вызвался ее проводить. И вот шли мы с ней, я рассказывал ей нелепые истории про своих одногруппников, среди которых была парочка и про Окола с Аней, она смеялась. Было холодно, я отдал ей свой шарф. Когда мы подошли к ее подъезду, она поцеловала меня. А потом мы поднялись к ней в квартиру и незаметно проскользнули в комнату. Тихо, шепчет она, бабушка спит в соседней комнате. Мое угловатое восемнадцатилетнее тело звенело тестостероном, и фраза про бабушку еще только сильнее его раззадорила. Так мы с ней и любили друг друга около получаса в полной тишине, боясь даже громко вздохнуть. Потом я так же беззвучно оделся, поцеловал ее и выскользнул из квартиры. По дороге домой я чувствовал себя самым счастливым человеком на планете. Я бежал вприпрыжку и пел. Я был влюблен. Все воскресенье я думал о ней. В понедельник я подошел к ней в буфете и позвал ее выпить кофе после пар. Глупый, глупый убийца волшебства! Мы сидели в кафе возле универа и я не знал, что сказать. Женя оказалась настолько пустой, тупой и бесполезной девочкой, что я готов был расплакаться прямо перед ней. Я соврал ей, что мне нужно бежать в библиотеку готовиться к семинару, расплатился за кофе и слинял. После этого я дал себе обещание, что больше никогда не убью волшебство. Правда, по сути, на этом волшебные моменты и прекратились. На пару лет точно. Я стал действительно ценить такие случаи и научился их сохранять.

Миновав паб, я заехал в супермаркет, купил сыра, галетов, попкорна и красного вина. С таким нелепым набором продуктов, я направился на кассу. Расплачиваясь, я поднял глаза и мой взгляд уперся в нее. Ту самую ананасовую брюнетку. Она узнала меня и смущенно улыбнулась. Я кивнул ей. Рядом с ней, ерзал в поисках кошелька, ее лысый, высокий и пузатый муж. Я рассмеялся, попросил кассиршу пробить мне шоколадку и мармеладных медведей, расплатился и, проходя мимо, с улыбкой ей помахал.

Господи, я так переживал, что со мной что-то не так, раз у меня нет семьи. Нет жены. Что в моем возрасте это ненормально. И вдруг все прояснилось. Я – счастливчик. Одинокий, ненормальный счастливчик со свободой выбора. У меня не было жены, не было пуза. А теперь мне нечего было терять. Я был несчастным, убитым горем, но счастливчиком. Безгранично свободным, безработным, безумным счастливчиком, не имевшим ничего, кроме остатка собственной жизни, с которым я могу сделать все, что угодно.

* * *

Телефон мой все это время валялся дома. Я даже не заметил, что весь день провел без него. На экране высветилось семь пропущенных. Шесть от мамы и один с незнакомого номера. Шоколадку я съел по дороге, сейчас же очередь дошла до медведей. Первым делом я, само собой, набрал маму. Голос у нее был тихим, но уже гораздо более живым, чем, например, вчера. Дети были у нее. Игорь улетел в командировку куда-то в Казахстан. Работа не щадила никого и не давала никаких поблажек. Я мысленно на минутку обрадовался, что уволился. «Добби[16] свободен», прошептал я.

– Что говоришь, сынок? – не поняла мама.

– Нет-нет, – тихо рассмеялся я, – ничего.

Я жевал мармелад.

– Мне нравится твой голос, – сказала мама, – Мне сегодня звонил Олег Колецких, – начала она, – тебя искал. Дала ему твой номер. Он дозвонился до тебя?

«Вот и хозяин незнакомого номера», – подумал я.

– Вадик, – сказала мама тихо, – ты завтра поезжай обязательно. О нас не беспокойся. Мы справимся. А тебе это необходимо.

– Хорошо, – сказал я, – люблю тебя. Завтра позвоню.

Я повесил трубку. Решив не перезванивать Околу, я отключил телефон и пошел на кухню.

Я положил попкорн в микроволновку, нарезал кубиками сыр, высыпал готовый попкорн в глубокую миску и перетащил все это добро в спальню. Я сходил в душ, надел чистую пижаму, открыл вино и включил очередной фильм из моего списка.

Сейчас даже не помню, что это был за фильм. Я пил вино прямо из бутылки, хрустел галетами и попкорном, жевал сыр и смотрел в экран пустыми глазами. Тело будто бы жило отдельно от меня. А я был для него хорошим, а скорее, единственным другом. Как хороший друг, я решил: хочет жрать и пить вино – пожалуйста. Заслужило. Носить такую тяжелую, темную и раненую душонку – труд из разряда титанических.

Фильм закончился. Я оглядел комнату. Чемодан был собран. Запонки я, все же нашел. Билет и паспорт лежали на чемодане рядом с рюкзаком. Ты готов. Ты должен ехать.

Я отряхнул постель от крошек, отнес все на кухню, допил вино, вымыл посуду и даже вынес мусор.

Я был готов.

Я заглянул в заветную коробочку, грустно улыбнулся, погасил свет и уснул.

* * *

Вылет в столицу был в шестнадцать пятьдесят. Я проснулся за двадцать минут до будильника, около одиннадцати утра, от того, что кто-то громко барабанил в дверь. Я даже немного испугался спросонья, но лишь на долю секунды. Потом пришла легкая, противная злость. Я нехотя влез в тапочки и пошел к двери. В глазок смотреть не стал, решил сразу открыть. Бояться мне было нечего. Смерти теперь я уж точно не боялся. В дверях стоял Окол, с красной от мороза улыбчивой физиономией и большим стаканом с кофе.

Он хотел было меня обнять, но передумал. Я стоял сонный в одних трусах. Я сам это заметил и удивился. Мне казалось, что заснул я в пижаме. Впустив Окола, я посадил его в гостиной на диван, а сам вернулся в спальню, умылся, почистил зубы и натянул домашнюю одежду.

Окол сидел и играл на планшете в какую-то глупую игру. Может и не глупую, конечно, но я в этих играх вообще ничего не понимал, придерживаясь мнения, что играть в них простительно, если ты ребенок или блондинка. Окол не был ни блондинкой, ни ребенком, но играл страстно и увлеченно, сперва даже не заметив моего возвращения.

– Какими судьбами? – спросил я его, когда он, наконец, оторвался от планшета.

Окол возмутился.

– Как это, «какими судьбами»? – начал он, – мама твоя сказала, что ты сегодня в штаты улетаешь. И что прикажешь мне, отпустить тебя не попрощавшись, еще и позволив тебе пилить в аэропорт на такси? Еще чего! – объяснил свое присутствие Олег.

«А ведь, получается, что Окол – мой единственный настоящий друг», поймал себя на мысли я и улыбнулся. Да, мы видимся с ним раз в тысячу лет, да, наши жизни кардинально отличаются друг от друга, но разве это что-то меняет? Нас связывает спокойная, нетленная дружба, которая посыпается как раз в такие моменты. В тяжелые и болезненные.

Когда у Олега умер старший брат, я приехал к нему и самоотверженно пил с ним четыре дня и три ночи. Меня тошнило, у меня болела голова, мне не нравился запах в его квартире и русский рок. Но я пил и был рядом. Потому что я его друг.

– Я же знаю, что ты не вернешься, – сказал он уверенно и грустно.

Я не стал спорить.

Поблагодарив его, я задал единственный мучавший меня вопрос: почему, почему в одиннадцать утра? Самолет почти в пять.

Олег фыркнул.

– Дорогой ты мой человек, – сказал он, – ты думал, что я позволю тебе нарушить традицию?

– Да ладно, – удивился я, – ты действительно хочешь…

– Именно! – прервал меня Окол, – ты мыслишь в верном направлении, засранец!

Дело в том, что со времен университета у нас появилась традиция: каждый раз, когда кто-то из нас собирался ехать заграницу, мы собирались и смотрели какой-нибудь русский фильм с патриотическими настроениями. Просмотр обязательно сопровождался водкой и славянской едой. Мы называли это мероприятие «Руссня». Такая себе русская тусня. Организовывалась руссня в целях профилактики, чтобы за бугром никто не забывал свои корни. Хотя на самом деле мы собирались, чтобы напиться и вкусно поесть домашней снеди.

Только сейчас я заметил рядом с Околом большой пакет. С многозначительным, торжественным видом, Олег начал выкладывать на стол содержимое пакета: шмат сала, черный хлеб, банка с солеными огурцами и помидорами и огромный термос.

Я хотел спросить, что в термосе, но Окол меня опередил:

– Анька борща наварила! Фирменного!

Я действительно был в восторге. Последними из пакета были извлечены бутылка водки и диск «Сибирский цирюльник»[17]. Диск! Я чуть с дивана не свалился.

– Давай тащи тарелки, ложки-вилки, нож и рюмки! – скомандовал Олег, – а я пока фильм поставлю. Руссня стартует! – объявил он патриотическим голосом.

– Олежа, – начал я осторожно, – ты ведь за рулем. Может без водки?

Олег нахмурился.

– Но ты-то не за рулем! Так что давай, не кочевряжься!

Я все принес и одну рюмку тоже захватил. Пить я, само собой не собирался. Мы накрыли «поляну», Окол открыл водку, наполнил рюмку и придвинул ее ко мне. Я незаметно отодвинул ее обратно в его сторону. Мы ели и молча смотрели фильм. Все было очень вкусно, и я действительно отвлекся и радовался приезду Олега. Неожиданно, Окол, будто на автомате, потянулся к рюмке и осушил ее. Я посмотрел в его сторону с недоумением, но говорить ничего не стал. Он внимательно смотрел фильм, а параллельно вновь наливал водку в рюмку. Так он скоро допил всю бутылку и захрапел.

Я грустно рассмеялся. Время было уже почти два. Накрыв Олега пледом, я выключил фильм, убрал со стола, сложил остатки еды обратно к Околу в пакет, вызвал такси на без десяти три и пошел в душ. Я тщательно побрился, надушился одним из своих подарков на день рождения, надел джинсы, белую футболку и серый свитер. Все новое. Даже носки. Положил документы во внутренний карман сумки, вынес чемодан в коридор, заправил постель, последний раз взглянул на рисунок и коробку и закрыл спальню на ключ.

Окол мирно спал на диване кверху брюхом, словно миролюбивый медведь. Я оставил на столе записку с благодарностью и парочкой инструкций о том, что сделать перед выходом из квартиры. Сверху записки я положил один из комплектов ключей, со стикером-просьбой потом завезти их маме.

Когда я все сделал, как раз подъехала машина. Я обулся, накинул новую парку и шарф, зашнуровал ботинки и мысленно попрощался. Пробок еще не было. Таксист ехал быстро, но осторожно.

Я думал про Окола, своего старого друга и алкоголика. Мне стало интересно: действительно ли он хотел со мной попрощаться или просто искал повод напиться? Наверное, и то и другое. Я вспомнил о том, как сегодня размышлял о нашей с ним дружбе. Мнения своего я не изменил, потому что Олег не удивил меня. То, что он напился и уснул на моем диване, ни в коем случае не оскорбило меня и не обидело. Он приехал. Он устроил руссню, хоть и неудачную и с нелепым исходом, но все же. Ему было не все равно. Он мой друг. Безответственный, инфантильный алкоголик и мой единственный друг.

В аэропорт мы добрались быстро. Я дождался, пока водитель достанет из багажника чемодан, оплатил поездку картой и вышел.

Я люблю аэропорты. В них всегда настолько много людей, что ты становишься невидимкой. Все запахи сливаются в один, что ты вовсе перестаешь их чувствовать. Единственное, что остается в воздухе – дух перемен. На аэровокзалах живет надежда. Судьбы переплетаются, люди улетают, люди прилетают, ничто не остается прежним.

* * *

В Москве у меня было три с половиной часа до рейса в Нью-Йорк. Я зачем-то купил «Преступление и наказание»[18] на английском за неприлично большую, типично аэропортовскую, цену. Люди в зале ожидания сидели бесконечно разные. Пожилая супружеская пара азиатов дремала возле меня. Напротив меня сидел симпатичный молодой африканец в сером спортивном костюме и огромных наушниках. Он самозабвенно слушал музыку, с закрытыми глазами, и стучал пальцами по колену. Чуть подальше сидела девушка в синей толстовке и узких голубых джинсах. Крупная, с короткими светлыми волосами. Положив голову ей на колени, спал мальчонка. «Братик», – подумал я.

Все они чего-то ждали. Не только рейса. Они ждали перемен, новых впечатлений, решений. Это было словно написано у них на лицах.

Сидеть было неудобно. Я взял книгу, сумку, и направился к ресторанному дворику. Сев в какое-то вегетарианское кафе, я заказал салат с сыром и рукколой, кофе и фалафель. Ксюша как-то мне сказала, что русское название рукколы – гусенечник посевной. Я невольно улыбнулся. Есть не хотелось. Достоевский на английском читался даже проще, чем на русском, но совсем не трогал. Тяжелое, мрачное произведение заходило ровно и неосязаемо. Это немного тревожило. Я отложил книгу и взял журнальчик со стола. Дерьмо. Такое же дерьмо, как и, без сожалений покинутый мной, «Караул». Качественное, яркое, но бесполезное и бездушное дерьмо.

Я все-таки пролистал журнал до конца. Без интереса и удовольствия. Наконец, объявили начало регистрации. Я расплатился по счету, взял рюкзак и парку, и, пройдя зону контроля, пошел к выходу тридцать четыре А. Достоевского я оставил на столе.

Самолет со стороны казался каким-то ужасающе громадным. Гигантское металлическое чудище, что вот-вот должно было унести меня навстречу неизведанному, внушало мне странный восхищенный страх. Когда я поднимался по трапу, меня внезапно охватила паника. Я вдруг остро почувствовал, что мне пришел конец. И теперь есть лишь два исхода: переродиться в новое существо или погибнуть. Мне предстояло узнать, под силу ли моей жалкой заднице жесткие необратимые метаморфозы, или же мой хрупкий скелет просто исчезнет с лица земли, растворится в новой реальности, как в кислоте. Семь тысяч пятьсот двадцать два километра. Десять часов сорок пять минут. Скоро я узнаю свою цену. Скоро я пойму, смогу ли я справиться.

Пугающе красивая темноволосая стюардесса, прошу прощения, бортпроводница, отправила меня на место двенадцать B. Странно, но сегодня не так уж много людей летело в Нью-Йорк. Хотя я не в курсе, сколько их обычно, но мне казалось, что гораздо больше. Два места рядом со мной были свободны. Так никто и не сел. Я одновременно и обрадовался, и расстроился. С одной стороны, я любил одиночество. С другой стороны, мне мог попасться по-настоящему интересный, стоящий собеседник. Конечно, шанс не велик, но все же. Вдруг сердце у меня остановилось. Мураками! Я ведь положил его в чемодан! Идиот.

Взлетели мы быстро. В самолете пахло чьими-то легкими, ненавязчивыми духами и, что неожиданно, свежей выпечкой. После ужина, я достал телефон, включил Menuetto (Moderato Grazio) Бетховена, и откинулся назад, закрыв глаза.

Я думал о Егоре, о Ксюше, Околе, маме. Думал о своей богине и мерзком Отрыжкине. С грустью вспомнил, что не успел попрощаться с Вольтером, моим любимым добрым псом. Мысли путались в голове и вновь вставали на свои места.

Через несколько часов я прилечу в город, который обещал показать моему самому дорогому человеку. Его больше нет. Я прилечу совсем один и мой долг – увидеть все, что не увидит он, почувствовать, попробовать. Я должен.

Любая боль делает человека хоть в чем-то сильнее. Жизнь – это изначально одна нескончаемая череда трагедий. Сухим из воды не выйдет никто. Наша задача выжить, продолжать жить и бороться до самой последней секунды. Опустить руки и отчаяться – самый страшный грех.

Загрузка...