1

– Как бы там ни было, – говорит Юлик Горский, – надо стараться получать удовольствие от жизни.

Черные с серебряным шитьем подушки на истертом ковре, вместо узора – арабская вязь: может быть – молитва, может – бессмысленные слова, розыгрыш для счастливых обладателей ладанок со святой землей, которую можно наковырять прямо у обочины, для доверчивых туристов, покупающих флаконы со святой водой, крестики из оливкового дерева, куфии типа «арафатка», пузатые, червленного серебра, кальяны, вроде этого, украшенного стекляшками, из которого только что сделал затяжку Юлик Горский. Сделал – и перевел глаза на беленые стены, на картинки без рам – цветные пятна, радужные разводы, словно нефтяная пленка спиралями по воде, словно воспоминание о почти забытом, словно дым яблочного табака, тающий в кондиционированном воздухе, словно эхо слов «У меня больше не осталось Родины», сказанных Женей десять минут назад. Женя сидит тут же, подвернув под себя ноги, аккуратно держа в толстых коротких пальцах мундштук, делая затяжку и чуть приоткрытым ртом выпуская дым, пахнущий яблоками и розами.

– Ни в коем случае не следует пользоваться таблетками, – говорит Женя, – этой мерзостью, которая воняет селитрой и продается в арабских лавках. Надо брать древесный уголь, лучше всего – от розовых кустов. По правилам надо, конечно, делать самому, но на худой конец можно и купить. Таблетки – это вообще никуда. От них першит в горле и селитра забивает весь аромат. А табак в самом деле можно использовать двойной яблочный, это ничего, что он в тех же лавках продается.

Горский сделал затяжку, прислушался к бульканью в темном узорчатом сосуде и сказал:

– Откуда ты все это знаешь?

– У меня был знакомый ливанец, – объяснил Женя. – Я однажды хотел его угостить, разжег кальян, а он посмотрел грустно и говорит: «Женя, представь, ты пришел в гости, тебе говорят „хочешь выпить водки?“ – и выставляют стакан мутной жидкости, которая пахнет ослиной мочой. И сейчас я чувствую то же самое».

Горский засмеялся.

– В Калифорнии тоже все уверены, что русские пьют водку. Не было еще американца, который бы меня не спросил, правда ли, что русский может в одиночку выпить бутылку.

– В этом климате совсем не тянет, – сказал Женя.

Горский кивнул.

– Это точно.

Израильский климат не нравился ему. Три года Горский прожил в окрестностях Сан-Франциско, куда понемногу стягивались русские программисты, оказавшиеся в Америке в первой половине девяностых. За это время Горский привык к мягкой, хотя и переменчивой погоде: сам город напоминал Петербург, в котором отменили зиму, но зато растянули осень и весну на весь год, а на берегу океана и в жару дул ветер, так что даже самой жаркой – истинно калифорнийской – летней порой легко было спастись от духоты – если, конечно, в компании таких же искателей прохлады не застрять наглухо в пробке. Здесь, в Израиле, Горскому казалось, что от жары не убежать: даже под кондиционером не хватало кислорода. Странно было слушать Женины рассказы о том, как в первые годы после приезда он был дорожным рабочим, весь день на палящем солнце – и ничего. А теперь – офис, квартира, машина, всюду кондишн, о том, чтобы пройтись по улице, страшно и подумать, особенно когда дует хамсин.

– Хамсин – это по-арабски «пятьдесят», – объяснял Женя. – Ветер с пустыни, пятьдесят дней в году. Но не подряд, так что жить можно.

Неудивительно, что в этом климате евреи понемногу перенимали арабский образ жизни: медлительность, горячий кофе со стаканом ледяной воды, тягучая музыка, пита, хуммус, фалафель, кальян. И что воюют, думал Горский, ведь по сути же – один народ. Уверен, когда праотец Авраам ездил здесь на верблюде, на нем был не лапсердак и пейсы, а заштопанный халат и какая-нибудь тряпка на голове, вроде тюрбана. Вот у Жени на полке «Путь суфиев» Идрис Шаха стоит рядом с «Хасидскими притчами», а младшая сестра учится танцу живота. Глядишь, еще немного – и все перемешаются, как в Калифорнии, заживут счастливо и мирно. Женька говорит, что арабские рынки – самые дешевые, арабы – прекрасные строители и разнорабочие, все довольны, даже политики в Осло вроде обо всем договорились. В 2000 году палестинцы получат наконец свое государство, всё успокоится.

Но государство у них будет только через два года. А пока, в августе 1998-ого, Юлик и Женька беседуют о своей утраченной стране, потому что Горский решился, наконец, слетать в Москву. Он предвкушал встречу с Антоном или Никитой, экскурсию по местам былой славы, косячок по старой памяти, московские достопримечательности. Три года – большой срок. Горский помнил, что в начале девяностых город не держал форму и менялся на глазах. Выйдешь из дома – а на месте ларька только дыра в асфальте, а там, где вчера продавали воду, нынче продают вино.

– Даже не верится – говорил Женя. – Я в Москве был один раз, в 1983-м, когда поступать в МГУ пытался. Провалился, конечно, и вернулся в Харьков, но впечатление, помню, было сильное. Для меня Москва всегда будет столица нашей Родины.

– Не Киев? – спросил Горский.

– Какой Киев? – возмутился Женя. – Украина мне не Родина, нет для меня такой страны. Я родился в Советском Союзе и из Советского Союза уехал в 1990 году. Я его никогда особо не любил, но другой Родины у меня нет – если, конечно, не считать вот этой, исторической. Я, может, потому и уехал – почувствовал, что Родины у меня больше не будет: год-два – и все.

– Ты говоришь странные вещи, – сказал Горский. – Москва – столица, пускай, но почему Родины-то больше нет? Вот представь, у тебя есть родители, а потом они развелись, пусть даже взяли себе новые имена, ну, крестились, скажем, или наоборот, приняли этот ваш иудаизм. Зовут их по-другому, живут они по отдельности, но все равно – странно говорить, что у тебя больше нет родителей.

– Это сложный вопрос, – сказал Женя. – При таком раскладе у меня, конечно, есть мама и папа, но не факт, что есть родители.

– И впрямь сложный вопрос, – сказал Горский, – но, мне кажется, он скорее лингвистического порядка. Проблема имен. Я когда-то читал об этом. Где тот инвариант, который сохраняется при всех изменениях? Типа, сколько признаков надо сменить у объекта, чтобы он перестал быть «собой». Как мы вообще определяем тот или иной объект, если не через совокупность его свойств? А если свойства меняются – то как быть? Вот кошка – это животное с хвостом, четырьмя лапами и шерстью. Но есть бесхвостые кошки и кошки без шерсти. Если такой кошке отрежет лапу – она останется кошкой?

– Знаешь, ей не будет дела до того, осталась ли она кошкой. Ей будет просто больно.

Горский задумался.

– Ты прав, – сказал он после паузы. – Кошке будет просто больно. Это и есть травма. Я имею в виду – когда мы все время вынуждены искать ответ на вопрос «что случилось, куда все подевалось?». Мама с папой развелись – где мои родители? Моя страна распалась – где моя Родина? Где моя лапа, если говорить о кошке.

– Если уж мы так серьезно, – сказал Женя, – я бы мог сказать, что моя Родина – везде и нигде. Небесный Иерусалим и небесный Советский Союз.

– Это выход в трансценденцию, – сказал Горский. – Известный способ преодоления травмы. Особенно распространенный в России, Калифорнии и Израиле.

Самое обидное, что Горский уже понимал: на этот раз он так и не доедет до Москвы. Планируя путешествие, он решил, что, раз уж летит через океан, по дороге на недельку заглянет в Израиль. Давно хотелось посмотреть страну, тем более появился виртуальный друг – Женя Коган, программист из Хайфы, с которым они познакомились в гостевой «Русского журнала». Около года переписывались, обсуждая литературу, политику и сетевые сплетни – и когда Горский сообщил, что собирается в Москву, Женя предложил остановитья в Израиле и неделю пожить у него.

Неделя грозила обернуться месяцем – как раз сегодня, когда Горский поехал на экскурсию в Иерусалим, в Старом Городе у него сорвали с плеча сумку, где почти ничего не было, если не считать советского паспорта с американской визой Н1. Кредитные карточки, деньги, даже распечатанный на принтере листок с телефонами и адресами лежали в бумажнике, который Горский по привычке сунул в задний карман джинсов. Этот рефлекторный жест – расплатиться и убрать бумажник в карман – избавил Горского от множества хлопот, но, к сожалению, не от всех. Надо было делать новый паспорт в российском консульстве, а потом восстановить визу в американском посольстве. Ясно, что о Москве придется забыть.

Не пройдет и недели, как Горский поймет: потеря паспорта не была случайностью. Он не мог оказаться в Москве, – он никогда не появлялся там, где что-то происходило. Так была устроена его жизнь: подобно Ниро Вульфу, он был обречен разгадывать все загадки, так и не увидев места преступления.

В дверь позвонили, и Женя пошел открывать. Горский уже сидел за компьютером и отправлял мэйл Глебу Аникееву, московскому приятелю, которого не видел ни разу в жизни. Два года назад Горский помог Глебу разгадать одну загадку, и хотя воспоминание об этом деле не доставляло особого удовольствия, Юлик собирался повидаться с Глебом в Москве. Теперь Горский писал, что, увы, приезд отменяется, будем надеяться – не навсегда.

Нажав на «Send», Горский услышал за спиной глубокий и мягкий голос с едва различимым южным – не то украинским, не то еврейским – акцентом, голос, на который за семь лет наложилась характерная ивритская интонация. Медленно, не веря себе, он развернулся на крутящемся кресле – и увидел Машу Манейлис.

Они познакомились в Крыму летом 1991 года, последним советским летом: Маша приехала поездом из Харькова, Горский – стопом из Москвы. Днем они пили дешевую «Массандру» и нагишом купались в море, ночью пытались сварить молоко из безмазовой харьковской травы и занимались любовью в душной брезентовой палатке. В сентябре Машины родные уезжали в Израиль, и она приехала в Крым попрощаться с Черным морем. Перед тем как посадить ее в ялтинский автобус, Горский нацарапал на пачке «Беломора» адрес, но ни одного письма так и не получил. Возможно, думал Горский, Маша давно забыла эту историю – немного грустный символ прощания со страной и временем, которых никогда больше не будет. А может, она просто потеряла картонку или забыла ее в Харькове.

Однажды, уже в Америке, Горский подумал, что можно попробовать разыскать Машу с помощью специальных интернет-служб. Однако поиск на «Masha Maneylis», «Maria Maneilis» и даже «Mary Maneilis» ничего не дал: не то Машин адрес не был зарегистрирован в «Yellow Pages», не то она вышла замуж и сменила фамилию, став какой-нибудь Машей Кац или Мэри Джонс.

Горский думал, что Маша так и останется для него еще одним тускнеющим воспоминанием. Когда-то каждый месяц был наполнен событиями, но в климате Силиконовой долины не замечалась даже сама смена времен года. Если бы не разговоры о приближающемся миллениуме, Горский вовсе потерял бы счет годам, но с другой стороны, как ни нумеруй настоящее, прошлое и будущее, воспоминания все больше покрывались серебристым налетом, паутиной, сотканной из рассеянности и забвения.

Из своего психоделического опыта Горский знал: времени не существует. Сейчас, увидев Машу, он снова это почувствовал. Он различал морщины, которых не было семь лет назад, и несколько седых волосков в беспорядочных черных спиралях волос – но Маша сразу совпала с той Машей, которую он любил когда-то на черноморском берегу распавшейся страны. Та же плавность движений, та же улыбка, та же мягкость интонации, сглаживающей изумление:

– Юлик? Ты?

Они как будто продолжили с того места, где прервались на Коктебельской автобусной остановке – но в этом продолжении было все, что случилось с ними за эти годы: инвалидность, психоделия, эсид хаус, поездка в Америку, удачная операция и работа в Силиконовой долине. Машина эмиграция, жизнь в караване, долгий роман с Мариком, беспорядочные работы и картинки, которые она рисовала, чтобы продавать туристам и разносить по богатым домам.

– Как здорово, – сказала она, – что я зашла сегодня к Женьке. Я в четверг улетаю.

– Куда?

– В Москву.

– А зачем?

– Просто так. Приятель зовет, Сережа Волков, я его когда-то встречала в Крыму, а вот сейчас столкнулись в Праге.

– А чем он в Москве занимается? – спросил Горский.

– Не знаю толком. Что-то со страховкой связанное.

– Новый русский? – удивился Горский.

– Нет, – ответила Маша, – они называют себя «яппи».

Загрузка...