8

Таня Зелинская росла маленькой принцессой некоролевской семьи. Сто лет назад ее родители звались бы купцами – и непонятно, кто был бы лучшим купцом, папа или мама, – но в семидесятые, столь любимые посетителями «Петровича», их называли «работниками торговли», считая слово «продавец» немного оскорбительным (так газеты писали вместо «евреи» – «лица еврейской национальности»), хотя в случае Таниных предков слово «продавцы» было в самом деле неуместно: мама давно поднялась до директора универсама, а папа вполне успешно работал кладовщиком на базе. Девочкой Таня не знала, что такое дефицит: все, чего она могла бы захотеть, появлялось само по себе, раньше, чем само желание, – и потому она не знала своих желаний. У нее были фирменные джинсы, прибалтийские платья, импортные туфли, а на тринадцать лет папа подарил ей французские духи. Она ничего не знала о невидимых интегральных ходах и многомудрых комбинациях, мастерами которых были ее родители. Таня считала, что трехкомнатная квартира на Юго-Западе сама по себе наполняется финской мебелью, чешским стеклом и японской электроникой.

Катастрофа случилась, когда Тане было пятнадцать. Его звали Илья, он был голубоглаз, курчав и носил круглые очки под Джона Леннона. Познакомились в летнем лагере, там было неважно, кто как одет, где работают чьи родители. Они целовались после пятничной дискотеки, и хотя она чувствовала, как его рука шарит по застежке ее гэдээровского лифчика, крючки остались не расстегнуты и потаенный замок не отперт – ни в ту пятницу, ни в другую. В Москве Таня сама после школы позвала Илью к себе, пока родители были на работе. Она налила французского папиного коньяку и отдалась в спальне, на кровати, с которой в последний момент спихнула невозможно яркого мехового зайца. (Пять лет назад старинная мамина подруга Лидия Ивановна, работавшая в Главном Детском Магазине еще с конца шестидесятых, унесла его прямо с витрины специально для Тани). Вечером, когда Таня провожала Илью до остановки, он сказал, что у нее очень буржуазная квартира. Она обиделась, и Илья начал объяснять, что такие, как Танины родители, не знают любви, объединяющей всех людей, потому что думают только о деньгах.

– Что значит «такие, как мои родители»? – спросила Таня.

– Ну, торгаши, – сказал Илья.

Никто никогда не говорил так о маме и папе. Таня замерла, хотела убежать, но неожиданно увидела себя со стороны: полноватая некрасивая девушка в венгерской куртке, дутых сапогах и фирменных джинсах рядом с высоким красавцем в заплатанной цветочками ветровке, с колокольчиками на клешеных штанинах и плетеной фенечкой на запястье. Она заплакала – от стыда и обиды – и дала себе слово, что ничего больше не возьмет у родителей, никогда, ничего, потому что ей этого не надо, пока в мире есть любовь, которая все, что нам нужно.

Таня, конечно, не сдержала слова, но через два месяца, когда ее с Ильей не отпустили автостопом в Ригу, убежала из дома. Ее нашли, вернули, отругали и простили, но в тот момент, когда отец удержал занесенную для первой в жизни затрещины материну руку, Таня внезапно увидела мать такой, какой видел ее Илья: торгашкой за прилавком, вас много, я одна, вы мешаете мне работать, два килограмма в одни руки. После стольких лет предугаданных желаний у Тани наконец-то появились собственные, никем не предписанные. Она пришивала заплаты на непрорванные колени джинсов, продирала на локтях рукава модных синтетических свитеров, доставшихся не то из магазина «Люкс», не то из «Польской моды», отдирала фирменные лейблы, не зная, что среди московских хиппи настоящими американскими джинсами можно было гордиться ничуть не меньше, чем среди фарцовщиков. Но ничего не помогало, Илья появлялся все реже и реже, потом начал встречаться с Маринкой из соседней школы, которая была худее Тани на десять, если не на пятнадцать килограмм, это было видно в любой одежде, сколько за нее ни заплати, как ее ни переделывай, откуда ни доставай. Через полгода Таню положили в больницу с анорексией, но Илья даже не пришел, и Таня поняла, что все кончено, что на всю жизнь она никому не нужна, кроме родителей, которые тоже никогда ее не поймут. Вместо аттестата она получила справку, в Плехановский даже не пошла, хотя родители уговаривали, ну и дура, кричала мать, без образования сейчас – никуда, кому ты нужна будешь такая, хоть ты ей скажи, Коля! Но отец ничего не сказал, вечером долго шептались, потом решили – пусть год подождет, а потом уж точно – учиться на экономиста, на худой конец – на товароведа.

Мать стала нервная, подумывала одно время перейти в министерство, но никак не решалась покинуть такое хлебное место, ведь столько возможностей, ты подумай, особенно сейчас. Вся Москва стояла в очередях и из магазинов исчезали то сахар, то сигареты. Мать так и не поняла, когда допустила ошибку, в какой момент проскочила развилку, где свернула не туда. Молодые и ушлые организовывали кооперативы, звали, но она остерегалась, все-таки у нее дочь, не может так рисковать, к чему подставляться, мало ли что, всю жизнь работала на госслужбе и дальше буду, дефицит не переведется, рука дающая не оскудеет. Отец не слушал предостережений, ввязался в приватизацию своей базы, кричал громко вечером на кухне, ты, Света, меня не отговаривай, они еще у меня говно жрать будут, а Таня без движения лежала в комнате, отвернувшись лицом к стене, и удивлялась слову, которое сто раз до этого слышала, но дома – никогда.

Отца зарезал пьяный в подъезде, все говорили, что неспроста, что, небось, «заказали за бутылку», но Таня хотела верить, что папа за кого-нибудь заступился в драке, хотя никого там и не было, кроме двоих на лестнице, где неизвестный алкаш словно специально ждал. Таня вспоминала, как отец удержал когда-то мамину руку, и впервые за много лет рыдала не над тем, что она – никому не нужная уродина. Она глотала слезы, и плакала о том, что никогда не вернется, о детстве, которое ушло навсегда, о плюшевом зайце с опустевшей витрины, о времени, когда нищета казалась роскошью, папа и мама были молодыми, никто не смел сказать о них дурного, а сказали бы – она бы не поверила, потому что они любили ее и исполняли каждое желание.

На похоронах Таня впервые видела маму пьяной, слышала, как мама сквозь слезы говорила Лидии Ивановне, что Коля был для нее – всё, что без мужчины женщина – никуда, и слова, которые Таня много раз слышала, звучали теперь совсем по-другому, а она не знала тогда, что это лишь начало, что каждый вечер, приходя домой, она будет видеть, как мама в одной комбинации стоит у зеркального шкафа, бормочет «кому я нужна такая?» и большими глотками пьет коньяк прямо из горлышка.

А потом приходит возраст, когда пора на пенсию, пора уступать место молодым, потому что если не уступать, то вот ведь бумаги, вот подписи на них, вот договора с подставными фирмами, и кто поверит, что вы почти ничего с этого не получили, объясняла пышногрудая Ангелина, часто бывавшая у них дома тридцатилетняя мамина заместительница, объясняла, по-хозяйски присаживаясь на стол в мамином кабинете, словно уже имела на это право, словно уже сейчас это был ее кабинет и ее магазин. Провожали маму всем трудовым коллективом, благодарили за работу, подарили на прощание хрустальный сервиз, еще один к тем, что уже были дома. Ангелина поцеловала в обе щеки, прижимаясь грудью, отчетливо проговорила: «Спасибо за все, чему вы нас научили, Светлана Владимировна!»

Выяснилось, что в 1992 году уже поздно, все места заняты, и даже опыт и старые знакомства ничуть не ценнее вкладов в Сбербанке, и мама переехала на дачу, заблаговременно купленную и обставленную еще в те годы, когда папа был жив, была социалистическая законность, а не бандитский беспредел, когда человека не выкидывали на улицу с работы, где прошла вся жизнь, словно мы в Америке живем, а не в России. Сдали трехкомнатную квартиру, и выяснилось, что мебель – мебель, которую доставали, о которой пеклись, договаривались заранее, платили вперед, оставляли с вечера – что все эти стенки и шифоньеры, шкафчики и столики, все это не нужно больше, и лучше бы отсюда увезти и сделать евроремонт, объяснял агент, молодой совсем мальчишка, в очках как у Ильи и на «саабе» как полугодовая арендная плата.

Когда дверь квартиры, где прошла вся жизнь, захлопнулась, Таня поняла, что не поедет с мамой на дачу. У них была еще бабушкина однокомнатная, где-то в Медведково, оформили на Таню сразу после совершеннолетия, собирались сменять, да руки не дошли, когда все началось. Ее тоже сдавали, но совсем за гроши, потому что район был непрестижный и даже говорили, небезопасный, совсем небезопасный, повторяла мама, плача и приговаривая: «Танечка, куда же ты туда поедешь, как ты будешь там жить одна?»

– Устроюсь на работу, – сказала Таня. – Пойду куда-нибудь продавщицей. В ларек.

У советской принцессы, так и не дошедшей до Плехановского, не было никаких навыков, востребованных в новой России, но без ларька, по счастью, обошлось. Кто-то из кратковременных любовников, почти с календарной четкостью сменявших друг друга на продавленной бабушкиной тахте, пристроил Таню операционисткой в «Наш дом» и вскоре исчез, как и все мужчины до него. Таня уже хорошо знала, как сладко плачется по тому, кто никогда не вернется, особенно перед месячными, когда можно лечь клубком, отвернуться к стене и выбирать, что сегодня горше, отчего совсем не мила жизнь – чтобы через неделю снова накрасить губы и пойти искать другого мужчину, который хотя бы на одну ночь даст понять, что Таня желанна и лучше всех.

Она работала в одной комнате с Алей Исаченко и Светой Мещеряковой, ее ровесницами. У каждой была своя история, может, даже похлеще Таниной. Два года девушки были неразлучны, и от них Таня выучилась получать удовольствие от той жизни, которая им досталась. Все они радовались, что устроились в частную фирму – в приличную фирму, не бандитскую. Зарплату аккуратно платили долларами, 150, потом 200 в месяц, можно было заходить в магазины и уже понемногу покупать какие-то вещи на смену тем, из прошлой жизни, которые и без дополнительных Таниных усилий все больше напоминали хипповские лохмотья. Оказалось, деньги заменяют мужчин, теперь она уже не металась по квартире, в панике листая записную книжку и думая, что не хочет, не хочет быть сегодня ночью одна, вместо этого шла к палаткам у метро, покупала себе новый лифчик, кружевное белье, яркий, как из прошлой жизни, турецкий свитерок, серебряное колечко с кооперативной ювелирки.

Первый раз проводив Таню до дома, Паша Безуглов из транспортного отдела даже не спросил, не напоет ли она его чаем, – поцеловал в щеку на прощание, как теперь было принято, посмотрел, как Таня дошла до подъезда, а затем помахал рукой из окна такси и уехал к себе – на другой конец города, как узнала она потом, хотя Паша и говорил тогда, что живут они рядом, и ему по пути, и раз он все равно берет машину, то уж и Таню забросит. Они поженились через полгода, и счастливая мама пьяно плакала на свадьбе, не зная, что до рождения внучки не доживет двух месяцев. Девочку назвали в мамину честь Светой, все на работе думали, что в честь Мещеряковой, которая и свидетельницей на свадьбе была, и девочке как бы крестная. Как бы – потому что сама Мещерякова была некрещеная, даже наоборот, да и Паша сказал, что крестить не будут, пусть Светочка сама, когда подрастет, тогда и решит что к чему. И Света Мещерякова кивала, слушая Пашу, и говорила, что в любом случае маленькая Светочка ей как родная, тем более, что у самой Мещеряковой не было ни детей, ни мужа, но зато пока Таня рожала, Света делала карьеру, перешла в отдел страхования от несчастных случаев, стала получать под тысячу, а Аля вообще поднялась недосягаемо высоко, получала не то две, не то три, приходила домой усталая, по телефону говорила с трудом, в гости выбиралась раз в месяц, снимала квартиру в центре, поближе к работе, потому что каждые полчаса доро? ги – это полчаса, украденные у сна.

Таня вышла на работу, когда Светочке было полгода, бросила кормить, хотя молоко в груди оставалось, а знакомая врачиха говорила, чем дольше кормить, тем оно детям лучше, но Таня не могла больше сидеть дома, в просторной Пашиной двухкомнатной в Ясенево, в пятнадцати минутах на машине от старой трешки. После маминой смерти так и не удалось забрать себе квартиру – кооператив уперся намертво, даром что ли – бывшие работники торговли, а мама, всегда столь предусмотрительная, на этот раз не оформила бумаги, не получила свидетельство о приватизации. Можно было, конечно, все сделать задним числом, но Таня как раз ждала Светочку, и ей было не до того, а потом выяснилось, что поздно, и, значит, ежемесячной ренты больше не будет. Она разозлилась, взяла няню, вышла на работу – и хотя за вычетом того, что получала приходящая на десять часов в день пышнотелая хохлушка Вероника, выходило всего полторы сотни, Таня все равно гордилась, что тоже приносит деньги в семью. Но главное – она больше не сидела целыми днями дома, рассматривая в зеркале красноватую сетку растяжек на бедрах и животе, и думая о том, как обвиснет грудь, стоит исчезнуть молоку.

В отличие от Светы и Али, она так и не сделала карьеру. Паша был мелким, не особо удачливым сейлом, но все-таки от тысячи до полутора приносил, еще они сдавали Танину дачу, так что денег хватало, и Таня обычно добавляла свои сто пятьдесят рублей к тем тридцати пяти тысячам, что лежали в «СБС-Агро» после продажи старой однушки в Медведково. Таня снова стала заходить в ювелирные магазины, выбирая серебряные кольца, которых у нее было так много, что она завела себе специальную деревянную кошку с торчащим вверх хвостом, унизанным этими кольцами, как длинный палец, указующий в небо. Однажды она открыла шкатулку с мамиными драгоценностями и поняла, почему никогда не покупала золота: слишком напоминало о маме, о финском сервилате, французских безымянных духах, фирменных джинсах, пошитых в Одессе. Друзья дарили кольца на день рожденья, а Паша – еще и на годовщины свадьбы. Она хорошо помнила, как покупала каждое кольцо – или как их дарили – и в тот памятный день, полгода назад, безошибочно сняла с хвоста все кольца, подаренные Светой, содрала с указательного пальца еще недавно самое любимое, подаренное как бы крестной на рождение дочери, и убрала их все туда же, где лежало мамино золото. Хотела выбросить, но в последний момент дрогнула рука: мало ли какие еще придут времена, хотя не верится, честно говоря, что такого может случиться?

Загрузка...